Читать книгу "Зеркала и паутина"
Автор книги: Андрей Аствацатуров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Андрей Аствацатуров
Зеркала и паутина
© Аствацатуров А. А.
© Бондаренко А. Л., художественное оформление
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
Памяти
Роберта Пенна Уоррена
Автор выражает глубочайшую признательность Валерию Айрапетяну, Михаилу Елизарову, Петру Ротману, Ксении Аствацатуровой, Ярославу Добронравову и Герману Садулаеву за помощь в работе над романом и ценные советы.
Часть 1
Дача
8 июля 2002 года. Утро

Я живу на даче. Кто-то живет на вилле Боргезе, кто-то – в отеле «Винслоу». А я – на даче, в Комарово. Сейчас раннее утро, и я пребываю в напряженных поисках, умственных и физических. Ищу потерявшийся носок. Я, если кто не знает, ученый и еще вдобавок – преподаватель. Пишу статьи, делаю доклады, читаю лекции, донимаю студентов на экзаменах. Раньше, в эпоху СССР, это был почетный, уважаемый труд. Не такой, конечно, как труд шахтера, или там летчика, или инженера-изобретателя, или кого-то еще, но, так или иначе, уважаемый. И даже порой высокооплачиваемый. А теперь всё изменилось. До ученых, до всех этих статей, докладов, лекций никому нет дела. Даже их собственным носкам. Ну вот кто я такой для своего носка? Никто. Тощий манекен с провисшими плечами, с плоским туловищем, с обычным именем – Кирилл и еще более обычной фамилией – Богданов. Носок скорее предпочтет валяться где-нибудь в пыли под столом или под кроватью, где паутина, чем сидеть у меня на ноге. «Где-но-сок? Где-но-сок?» В голове уже стучат колеса электрички, на которую, между прочим, можно опоздать, если сейчас же не поторопиться. «Где-но-сок?»
Да, и еще меня бросила женщина. Всё случилось три недели назад, причем так банально, прозаически. Возле магазина, откуда я победно вышел с двумя пакетами гречки. Взглянула на меня, тихо прожурчала: «Я устала, я ухожу» – и пошла к станции, легко покачивая бедрами, будто только что избавилась от лишних килограммов.
«Где-но-сок?» Друзей тоже нет. Пропали, разбрелись, растерялись. Остался только Женька Шульман, дурак и пьяница. Вот у некоего немца по фамилии Розен, который жил двести лет назад, до исторического материализма, был друг Шуман. Роберт Шуман, великий композитор. А мне судьба вместо Шумана подсунула какого-то, извиняюсь, Шульмана. Женьку Шульмана. Мол, прости, родной, других друзей у меня для тебя нет. Да, не те пошли нынче друзья…
Где же этот проклятый носок? Включаю верхний свет и оглядываю комнату. Здесь прошла вся моя жизнь. Ну, или почти вся. Предметы на своих прежних местах. Расставлены по углам, как наказанные дети. Громоздкая металлическая кровать с матрасом, где еще заметен след моего тела, венский стул, этажерка, пустая, без книг, платяной шкаф салатного цвета с большим зеркалом на левой створке. Посредине комнаты журнальный столик, ободранный по краям и похожий на пожилую таксу. На нем стоит грязный стакан. Столик со стаканом наклонно отражается в зеркале шкафа, а зеркало шкафа – на полированной поверхности столика. Отражение возвращает отражение, чтобы сделаться снова отраженным, чтобы запутать взгляд в дурацкой паутине отражений, да так ловко, что я никогда не могу разобрать, где тут копия, а где оригинал.
Всё это остатки нашей прежней жизни в СССР. Окна закрыты, сюда не проникает ни солнце, ни дождь, ни ветер. Только пыль лезет из щелей. И еще мыши. Где носок? Куда он сбежал? Разве можно сбежать из СССР? Но мы ведь сбежали в девяносто первом. Думали, закончим поскорее старое, начнем новое, вот это. А «вот это» оказалось нашим отражением в старом зеркале на створке салатного шкафа.
Какой сейчас год? Да никакой… Какая, к чертям собачьим, разница? Это раньше, помните (хотя кто это помнит), при СССР, были годы, месяцы, дни. В детстве они шли, потом бежали, затем летели. А сейчас угомонились, замерли, заплесневели. И мы вместе с ними тоже угомонились и заплесневели. Даже Женька Шульман. В школе он у нас был первым футболистом. А теперь целыми днями сидит в своей квартире, которую он превратил в студию, фотографирует голых выбритых красавиц и никуда не выходит. Неугомонным, торопливым остался только Димка Троекуров. В нашем классе мы его называли Трояк, из-за фамилии и еще потому, что он учился на одни тройки.

– Ты чего, Трояк, с дуба рухнул? – растерянно спросил Шульман.
В тот день отменили урок алгебры. Весь наш 6 «В» класс дружно отправился в столовую, а мы с Троекуровым и Шульманом задержались в рекреации. Троекуров велел нам остаться. Сказал, что не желает быть как все и топать куда-то вместе с ослиным стадом. Мы сидели на широком подоконнике, болтали ногами и, хихикая, рассказывали друг другу анекдоты про Брежнева, подслушанные у взрослых. Под потолком потрескивали электричеством желтые лампы. Пахло свежей мастикой и пылью. Напротив нас зеленела запертая дверь кабинета математики, а рядом с ней на стене висел стенд с фотографиями пожилых членов политбюро. Каждая была прижата к сверкающей белой бумаге прозрачным пластмассовым прямоугольником. Помню, Троекуров рассказывал сказку про то, как Брежнев отправился однажды в лес по грибы и пропал. Товарищ Суслов вызвал в Кремль царя зверей Льва и спросил, куда подевался «дорогой Леонид Ильич». Лев доложил, что «дорогого Леонида Ильича» в лесу нет, но зато волк ведет себя очень подозрительно – вот уже три дня какает золотыми звездами.
Мы с Шульманом засмеялись, а Троекуров вдруг соскочил с подоконника, полез в свою сумку, стоявшую на полу, и выудил оттуда черный толстый фломастер.
– Пацаны, – доложил он торжественно, показывая фломастером на стенд, с которого на нас смотрели члены политбюро, – а давайте им рожи разрисуем, а?
В его глазах плясали веселые чертики. Мы с Шульманом перестали смеяться и испуганно переглянулись.
– Ты чего, Трояк, с дуба рухнул? – растерянно спросил Шульман. – Это же… диверсия. Из пионеров исключат. Кирюха, скажи ему…
Троекуров презрительно фыркнул:
– Тебе что, слабо? Раз тебе слабо – беги домой, к мамочке. Скажи, Кирюха.
Вытянув руку, Троекуров подбросил фломастер вверх. Фломастер завертелся в воздухе и мягко приземлился в его ладонь. Я невольно залюбовался Троекуровым. Весь его вид выражал независимость и бесстрашие. Особенно большой белый нос, торчащий из круглого лица и напоминавший ручку от чайника. В голове воскрес миф о ткачихе Арахне, вызвавшей на поединок Афину и изобразившей древнегреческих богов дуралеями. Миф, вспомнившийся так кстати, меня оживил. Захотелось стать настоящим героем. Я спрыгнул с подоконника и сказал Троекурову, что идея здоровская.
– Ладно, – примирительно произнес Шульман. – Я тогда, пацаны, пойду на шухере постою.
Он вышел из рекреации на лестницу, а Троекуров приблизился к стенду и энергично взялся за работу. Я встал у него за спиной. Первым был выбран товарищ Гришин. Троекуров добавил ему под нос короткие усы, как у Гитлера, и подрисовал под глазом черный фингал. Вышло очень смешно. Потом наступила очередь товарища Громыко. Ему достались длинные моржовые клыки, спускавшиеся изо рта через весь подборок. Троекуров работал на совесть. Он старательно водил фломастером и приговаривал:
– Пионеры всей страны делу Ленина верны… Пионеры всей страны делу Ленина верны…
Закончив с товарищем Кириленко, у которого на голове выросли рога, Троекуров повернулся ко мне и протянул фломастер:
– Теперь ты, Кирюха, рисуй. Женька! – позвал он Шульмана, дежурившего на лестнице. – Там никого нет?
– Никого, – тихо откликнулся Шульман.
– Рисуй, Кирюха, – повторил Троекуров.
Я послушно взял фломастер, встал напротив фотографии товарища Капитонова и подрисовал ему вытянутые ослиные уши.
– Неплохо, – сдержанно похвалил Троекуров. Он сделал назад два шага и принялся любоваться нашей работой.
И в этот момент к нам сунулся Шульман.
– Атас, пацаны! – зашептал он. – Кто-то идет!
Мы, стараясь не сильно топать, бросились по коридору к дальней лестнице. Сердце у меня неистово заколотилось до боли. Из-за закрытых дверей классов доносились монотонные голоса учителей. На лестнице мы остановились и отдышались. Вид у всех был испуганный. Первым пришел в себя Троекуров.
– Так, пацаны, – сказал он ровным голосом. – Без паники. Не бежим, понятно? Спокойно спускаемся вниз в столовую и покупаем по ватрушке с чаем. Кирюха, у тебя деньги есть?
Я кивнул. Сердце, молотком стучавшее в груди, понемногу стало успокаиваться.
– Пошли! – скомандовал Троекуров. – Пионеры всей страны делу Ленина верны!
Был четверг, рыбный день, и по этому случаю в столовой пахло очень противно. Наши одноклассники сидели небольшими группами за столами. Кто-то обедал, кто-то, раскрыв учебник, зубрил урок. Возле старенького черного пианино, стоявшего в углу, двое, Славик Барсуков и Антон Скачков, затеяли возню. Они изо всех сил толкали друг друга и громко гоготали. Буфетчица, тетя Шура, кричала, чтоб они немедленно прекратили, иначе она вызовет директора, Тамару Николаевну, но Скачков и Барсуков не обращали на нее никакого внимания. Мы купили у тети Шуры ватрушек, чаю и сели за ближайший стол. Шульман имел вид тревожный и подавленный. Казалось, еще секунда, и он расплачется. Я заметил, что у него дрожат руки. Троекуров, напротив, был спокоен и веселился как ни в чем не бывало, словно только что по всем предметам получил пятерки.
– Знаете, как эта рыба называется, которой они нас тут кормят? – спросил он нас с Шульманом.
Мы не знали.
– Простипома! – он откусил от ватрушки и говорил с набитым ртом. – Представляете? Простипома! Вот идиоты – так назвать рыбу. Я слышал, как наша повариха говорила, что эта рыба – легкого поведения. Смешно, правда?
– Слушай, Трояк, – шевельнулся за столом Шульман. – А вдруг нас поймают?
– Как?
– Милицию позовут, следствие устроят. Спросят, кто где был…
Его слова меня испугали. Вдруг, подумал я, нас в самом деле поймают? Что тогда? Тогда – всем нам конец. Из пионеров исключат, из школы выгонят, отправят в ПТУ. И главное, родители дома прибьют. Я вспомнил, что древнегреческую Арахну за ее подвиги сурово наказали, избили и превратили в паука. Мимо нашего стола прошла отличница Оля Семичастных, председатель совета отряда и школьная ябеда. Шульман проводил ее осторожным и брезгливым взглядом, каким обычно смотрят на огромных ядовитых насекомых.
– Не устроят и не спросят, – помотал головой Троекуров. Он уже прожевал кусок ватрушки и отпил чаю. – Думаешь, нашим училкам больше всех надо? Ошибаешься. Они всё замотают, не боись. Если в милицию пойдут, им же, дурам, первым за это и попадет, зуб даю. Главное, пацаны, – никому ни слова. Поняли? Ленин нас чему учил, знаете?
Мы с Шульманом не знали.
– Революционной конспирации! Поняли?
Конечно, мы сразу вспомнили. Про знаменитую ленинскую конспирацию мы читали книги и смотрели фильмы. Как такое можно забыть? Я посмотрел на Троекурова с уважением. В тот момент он показался мне настоящим героем, бесстрашным и находчивым, не хуже любого древнегреческого.
Громко прозвенел звонок с урока, и я от неожиданности вздрогнул.
– Ну, пацаны, – Троекуров вытер руки о штаны и резко поднялся со стула. – Сейчас там на третьем этаже такое начнется… Айда, посмотрим!
– Пацаны, я здесь посижу… – тихо произнес Шульман. Он отодвинулся от стола, нагнулся, задрал на правой ноге штанину и поправил носок.

Где же носок? Начинаю отодвигать занавеску. В комнату тотчас же проникает ровный солнечный луч и рассекает комнату на две равные части. Дергаю занавеску изо всех сил, и луч сразу ширится, превращается в желтый клин, захватывает угол кровати, часть зеркала, журнальный столик, стакан вместе с ним. В глазах всё начинает по-дурацки сверкать, играть, лосниться. А в голове пусто. Теперь у меня там все время пусто. Это, наверное, от таблеток, которые прописал Станислав Георгиевич. Заглядываю под столик. Тут у меня собачья миска. Собаки пока нет, но миску я уже купил и каждый день меняю в ней корм. Может быть, раз уже появилась миска, обозначение собаки, то и сама собака как-нибудь вскорости появится?
Носка нигде нет, и я почему-то не удивлен. Опускаюсь на четвереньки и заглядываю под кровать. Оля как-то сказала, что люди сделали все свои вещи четвероногими: столы, стулья, кровати, шкафы, чтобы те им преданно служили, как собаки.
«Кроме унитаза», – возразил я. Унитаз всегда диссидент. Он бунтует против холопской четвероногости, унитаз вызывающе одноног, как записной пират, и, видимо, поэтому всегда стоит в отдельном помещении, взаперти, в одиночестве. Чтобы не нарушать всеобщей собачьей четвероногой гармонии. «Дурак!» – рассмеялась Оля. «А чего дурак? – сказал я. – Давай лучше подарим нашему унитазу попугая».
Оля по-своему чувствовала вещи, все эти мои столы, стулья, старые этажерки. Ласково к ним прикасалась, словно прощала им неодушевленность. А они в ответ почтительно расступались, освобождая ей место, будто заранее ждали, как ждут приятных знакомых или возлюбленных. Даже носки, трусы, футболки, мягкие и бескостные, сами шли к ней в руки, весело попрыгать, побарахтаться, чтобы потом послушно, аккуратными стопками разлечься в шкафу.

Когда мы с Троекуровым поднялись в рекреацию, там уже всё весело гудело, как пчелиный улей, и ходило ходуном. Возле стенда бесилась пионерская малышня, четвероклассники. Они показывали пальцами на разрисованные фотографии, прыгали и визжали от восторга. Чуть поодаль стояли высоченные старшеклассники с комсомольскими значками и гоготали. Один из них, белобрысый парень с пробивающимися на губе жидкими усиками, вдруг резко дернул ногой и наградил нагнувшегося завязать шнурки пионера увесистым пинком. Раздался общий хохот. Пионер отскочил к стене, испуганно потирая зад. Его лицо сделалось красным.
– Встал как крендель – получи пендель, – назидательно объяснил ему белобрысый.
Троекуров, чтобы уберечься от комсомольского пенделя, осторожно обошел слева группу старшеклассников и залез на подоконник. Я побежал за ним и с размаху налетел на чей-то живот. Меня в ответ сильно толкнули, но я удержался на ногах, пробрался к подоконнику и уселся рядом с Троекуровым.
– Тут у нас будут места для режиссеров, – прошептал Троекуров мне на ухо и, показав на спины старшеклассников, добавил: – А эти дураки – наши с тобой актеры.
Его слова заставили меня почувствовать гордость. В груди шевельнулось приятное ощущение свободы, будто всё мое существо взмыло под потолок и отделилось от школьной жизни, от желтевших над головой ламп, от пахнувшего мастикой темного паркетного пола, от зеленой двери кабинета математики, от визга бесящихся перед стендом пионеров и от гогота комсомольцев, но в этом ощущении мне почему-то почудилось что-то нехорошее, гадкое, похожее то ли на паука, то ли на огромный уродливый нос Троекурова. Точно я заблудился, запутался в чужом, дурном сне.
Внезапно общее веселье прервалось, все застыли на месте, и в рекреации стало тихо. Белобрысый комсомолец, отвесивший пионеру пендель, сделал шаг в сторону, и я увидел сутулую пиджачную спину и седой, слегка облысевший затылок Владислава Степановича, нашего учителя истории. Он стоял в своем унылом, видавшем виды костюме перед стендом и сокрушенно качал головой. Помолчав несколько секунд и, видимо, верно оценив ситуацию, он повернулся к нам профилем и поймал за острый локоть очкастого пионера:
– Ну-ка, милый мой, живо марш в класс за тряпкой!
– А чего… – начал было пионер.
– Ничего! Марш, я тебе говорю! Одна нога здесь, другая – там.
Пионер исчез, а Владислав Степанович, неторопливо оглядев старшеклассников, добродушно спросил:
– Ну, товарищи комсомольцы, докладывайте, чья это тут фантазия поработала?
Троекуров прыснул и закрыл рот ладонью. Брызги его слюны попали мне на щеку. Я достал из кармана носовой платок и вытерся – бабушка меня учила, что в чужой слюне водятся вредные микробы. Старшеклассники молчали, отворачивались, смущенно прятали лица. Пионеры испуганно таращили на учителя глаза. Я замер и почувствовал, как у меня на лбу мелким бисером собирается пот. Через минуту явился очкарик с мокрой тряпкой.
– Давай, – Владислав Степанович кивнул на стенд, – стирай-ка сейчас же эти художества.
Очкарик, деликатно встав на цыпочки, послушно принялся возить по физиономиям членов политбюро тряпкой. Владислав Степанович внимательно наблюдал за его движениями.
– Вот, смотри, здесь еще рога остались, – пряча смех, подсказывал он. – Справа, у товарища Кириленко…
Все понемногу стали расходиться. Я облегченно выдохнул. Когда фотографии приняли свой обычный вид, Владислав Степанович полуобернулся, заметил кого-то в глубине рекреации и громко позвал, поманив рукой:
– Рослякова! Иди-ка сюда!
Подбежала тощая десятиклассница с длинной косой посредине спины и испуганно поздоровалась.
– Ты, Рослякова, у нас комсорг, так ведь?
Рослякова кивнула.
– Значит, отвечаешь за дисциплину. – Владислав Степанович достал из кармана носовой платок и трубно дунул в него. – Вот что, Рослякова… Ступай-ка к Тамаре Николаевне в кабинет и обо всем доложи. Ясно? Если ее там нет…
Тут прозвенел звонок, и слова Владислава Степановича растаяли в громком металлическом звуке. Мы с Троекуровым слезли с подоконника и пошли на урок литературы. Предстояло рассказывать наизусть стихи Маяковского о советском паспорте.

Надо на всякий случай будет паспорт захватить. Да еще этот носок куда-то подевался. Заглядываю под кровать. Носка там нет, как я и думал. Только мрак и пыль. А теперь еще, судя по всему, и следы моих пальцев. В углу возле стены я замечаю раскрытую книгу. Просовываю руку, затем голову – железная петля мягко чиркает по макушке. Иди-ка сюда. Вытаскиваю книгу наружу, смахиваю с обложки пыль и паутину. Кстати, эту книгу я вчера ночью безуспешно искал, чтобы почитать и поскорее заснуть, а она вот, оказывается, где. Хорошая книга. Роман о короле, даме, валете и о карточном вагонном фокусе в унылой бескозырной игре антифатализма. С обозначением супружеской измены и несостоявшегося убийства. Начинаешь читать, и тут же обволакивает дремота, плавное покачивание мягкого вагона. Картины за окном поезда в книге монотонно плывут, торопя и сменяя друг друга. Слова тихо журчат, словно кто-то деликатно, боясь побеспокоить соседей, спускает воду в унитазе. Бросаю в раскрытый рюкзак: почитаю в электричке, чтобы успокоиться.
Очень полезная книга. Всем рекомендую. Идеально сочетается с «Каликстой», которую мне полгода назад прописал Станислав Георгиевич. Крайне эффективный препарат при депрессивных состояниях, сказал он мне тогда. «Каликста», если кто не в курсе, – тетрациклический антидепрессант. Усиливает центральную норадренергическую и серотонинергическую передачу нервных импульсов. В тот раз в кабинете Станислава Георгиевича всё было для меня как в тумане: зеркало на стене, узкое окно с решеткой, выходившее во двор психиатрической клиники, зудящий кондиционер. Еще я запомнил его белый халат, умные спокойные глаза и холеные пальцы. Он добавил, что «Каликсту» придется принимать до тех пор, пока не уйдут мысли о суициде и тревога. Я спросил, нет ли у меня биполярного расстройства, и он сказал: бросьте, Кирилл, не набивайте себе цену, вы пока еще не Роберт Шуман.
Без «Каликсты» я действительно не справляюсь. Ладно, пусть она за меня справляется. Пусть поработает, если не над содержанием мыслей, то хотя бы над их формой. Удержит серотонин, прогонит из головы вредное, набьет ее полезным. Пусть вообще всё за меня сделает. Еще бы она разобралась, где сейчас мой правый носок, так вообще цены бы ей не было.

Троекуров оказался прав. Никакого разбирательства наши училки не устроили. Ни в тот день, ни в последующие. Даже не было специального заседания педсовета. Однако школа долго потом еще не могла угомониться. Оля Семичастных, которая всё про всех знала, говорила, что бедной Тамаре Николаевне, нашей директрисе, стало плохо и Рослякова бегала для нее в аптеку за сердечными каплями. Во всех классах по углам шептались. Обсуждали нарисованные членам политбюро усы, рога, клыки, ослиные уши. Те, кто не видел стенд, страшно завидовали тем, кто его видел. А живые свидетели, особенно десятиклассники, чрезвычайно собой гордились, словно их наградили орденами, и по многу раз, во всех подробностях рассказывали, кто и как был разрисован. Их слушали с восхищением.
Учеба, домашние задания, дежурства после уроков на какое-то время перестали всех интересовать. Двойки и замечания в дневнике больше никого не пугали. Хотелось веселья, хотелось приключений, хотелось придумать и совершить что-нибудь эдакое, совершенно невозможное, отчего голова пойдет кругом. Троекуров говорил мне, что скоро нас ждут великие времена и перемены. Вот, например, в соседней школе, рассказывал он, девятиклассники уже взялись за дело и назло педсовету устроили на подоконниках гигантские свалки из битых кирпичей.
Однако ничего эдакого, из ряда вон невозможного в нашей английской школе не случилось. Время, резко дернувшись вперед, снова замерло. Один раз, правда, десятиклассники подожгли расческу, и потом противно воняло по всей школе, и еще в мужском туалете на четвертом этаже кто-то во всю стену нарисовал голую женщину. Мы с Троекуровым пришли посмотреть и были в полном восторге. Эту голую женщину долго потом обсуждали и строили предположения, кто мог ее нарисовать. Но скоро всё забылось. И она, и вонючая расческа, и разрисованные физиономии членов политбюро. Наша школьная жизнь снова стала скучной.
Через четыре года мы с Троекуровым закончили школу, вместе поступили в институт на исторический факультет, потом в том же институте остались работать. А Шульман после истории со стендом перестал с нами дружить. Когда после уроков мы звали его гулять, он каждый раз говорил, что у него нет времени, и уходил домой.

Черт! Времени уже совсем не осталось. Придвигаюсь к шкафу, запускаю руку в щель между дном и полом. Осторожными движениями протискиваю ладонь глубже, постепенно увеличивая радиус поиска. Есть! Пальцы задевают что-то мягкое, тряпичное. Достаю. Действительно носок, он самый. Продукция компании «Уют». Поднимаюсь, энергично встряхиваю носок, и в желтом солнечном клине начинают бешено метаться мириады пылинок. Вытряхнутый носок выглядит почти дохлым, как моллюск, выброшенный прибоем на берег. Пока я его разглядываю, не решаясь надеть, в комнату залетает оса.
Как же я их ненавижу, этих ос. Которые не рисуют, не поют, не рассуждают, а только хищно впиваются. Я бы запретил впиваться в жизнь. Причем законодательным манером. Издал бы манифест, президентский указ или что там можно еще. В жизнь нельзя впиваться. Ее надо обдумывать, деликатно растолковывать, филологически закрывать знаками, самому оставаясь в стороне. Оса дважды деловито облетает комнату, будто инспектирует, несколько секунд, раздраженно потрескивая, бьется о стекло, отскакивает, как шар на резинке, и, наконец, приземляется на подоконник. Беру стакан со столика, переворачиваю его вверх дном и аккуратно ее накрываю. На столике остается влажный полукруг, след, обозначающий место, где стоял стакан. Всё, гроза лесных домишек, отлеталась… Теперь будешь тут сидеть. Ты думаешь, ты кто? Хищник? Летающий шприц? Детский колючий страх? Вот уж нет… Ты просто желтая козявка с шилом в заднице. Ясно? И через пару дней сдохнешь в этом стакане. От асфиксии, как сказал бы Станислав Георгиевич.
Сажусь на кровать, поспешно натягиваю носки, сую ноги в тапки, и мстительная мысль об асфиксии сама собой утихомиривается. Когда вернусь из города, выпущу насекомое на волю. Пусть себе летает на здоровье, жужжит, впивается в жизнь сколько душе угодно, если там, конечно, есть душа. Но сейчас мне надо в самом деле торопиться – потерял уйму времени. Сегодня под утро приснился кошмар, будто я действительно опоздал на электричку, последнюю перед перерывом. И еще в этом сне было небо. Всё в белой паутине и каких-то вангоговских кишащих червях. Птицы их склевывали. Рядом со мной молодая мамаша истошно вопила:
– Оленька! Домой!
А я стоял на платформе и смотрел, как равнодушно уносятся вагоны, и вдруг почувствовал, что не могу дышать. Проснулся весь в поту, еще до того, как зазвенел будильник. Вскочил с постели, панически стал натягивать футболку, джинсы. Нельзя опаздывать! И еще этот носок…

– И не вздумай опаздывать! – предупредил Троекуров. Его голос в телефонной трубке звучал так звонко, будто кто-то на кухне бил советскую хрустальную посуду.
Он позвонил вчера в середине дня и сразу закричал, что у него сенсационная новость. У Димы Троекурова последнее время все новости были сенсационными. Поэтому я ничуть не удивился. Только попросил его говорить потише. Он начал что-то сбивчиво объяснять, путаясь в словах, и сперва я вообще ничего не понял. Какие-то американцы, какой-то Зуев, новая программа, Обухов против. Очень захотелось, чтобы Троекуров поскорее заткнулся и повесил трубку. Но он всё говорил, и постепенно смысл его слов стал до меня доходить. В институт, как я понял, приехали американцы. И создают новую программу, а может, даже и факультет и набирают сотрудников из числа наших. Руководит процессом некто Зуев.
Пока Троекуров говорил, я тоскливо разглядывал сервант в столовой, очень старый, еще времен моего деда, и думал о том, что на земле есть, наверное, два типа людей: пауки и мухи. Пауки прытко бегают, как Димка Троекуров, плетут интриги, всегда всё знают, всегда в курсе самых важных событий. И есть сонные мухи, вроде меня, которые сидят по своим углам, обо всем узнают самыми последними, а когда решаются наконец вылететь на свет божий, их тут же затаскивают в паутину или прихлопывают.
Троекуров сделал паузу, и я, лишь бы что-то сказать, вяло спросил, кто такой Зуев.
– Да ты что, Кирюха?! – Троекуров снова перешел на свой обычный крик. – Зуева не знаешь?! Зуева?!!
Нет, Зуева я не знал. Откуда мне знать Зуева, я же не паук какой-нибудь, а обычная сонная муха.
– Зуев – это сила! – компетентно объявил Троекуров.
«Интересно, – подумал я. – А вот Бэкон учил, что знание – это сила. И за ним это потом повторял весь Советский Союз. Но про Зуева там ничего не было».
– Крутейший чувак! – объяснил Троекуров. – Только что из Америки прилетел, во Франции книгу напечатал, гранты, связи с министерством – всё сейчас на нем! Политической мысли мужчина. Слышишь?
Я сказал, что прекрасно его слышу и что не надо так орать. И еще подумал, что все эти мужчины политической мысли, готовые облагодетельствовать человечество, первое, что делают, – заставляют несчастных людей вкалывать до изнеможения.
– Он уже всё спланировал, – продолжал Троекуров. – У нас будет как в Америке, врубаешься? Новые курсы, авторские, свои собственные, какие захотим. А студенты будут сами выбирать, куда им ходить.
– Бардак, короче…
– Ну да… То есть… При чем тут бардак? – спохватился Троекуров. По его тону было понятно, что он обиделся. – Это никакой не бардак, а прогрессивный подход к каждому студенту. Теперь врубаешься? Зуев, кстати, дачу снимает в Солнечном, так что, считай, вы соседи. Я ему, между прочим, Кирюха, про тебя говорил. Хороший парень, говорю, и сидит в полной заднице. Надо, говорю, помочь. А он говорит: знаю, говорит, этого засранца, тащи его, он нам нужен. Врубаешься? Так что, Кирюха, не дрейфь! У тебя теперь будет работа!
Я терпеливо сказал, что, конечно, спасибо, Дима, особенно в плане засранца, и все такое, но у меня уже есть работа. У меня до хрена работы.
– Да ты что?! – снова закричал Троекуров, да так громко, что я отодвинул трубку от уха. – Ты что, не врубаешься? Это же совсем другое! Там реальное бабло! Куча бабла! Двести баксов за лекцию, да еще за границу поедешь!
Такого поворота я не ожидал. Что ж этот дурак, подумал я, сразу-то не сказал? Деньги и заграница! Это же мечта любого интеллигентного человека, особенно если он гуманитарий. Я схватил со стола сигареты, зажигалку, бросился в прихожую и оттуда на крыльцо. Закурил. Меня охватило лихорадочное возбуждение. Всё явилось теперь в совершенно новом свете: и Зуев, и Троекуров, и американцы с их новыми программами. Хватит, набаловался, наработался за гроши. Я больше вам не сонная муха, сидящая в углу! Не-ет! Я – тот самый засранец из голливудской мечты, чью задницу где-то с нетерпением ждут.
На улице пригревало. Солнце весело подмигивало из-за сосен, а в их верхушках шаловливо блудил веселый ветер и бесновались крикливые птицы. По рукаву моей рубашки резво пробежал паучок – я сбросил его резким щелчком указательного пальца и стряхнул с сигареты пепельный столбик. Троекуров продолжал говорить. Рассказывал об интригах в институте. Я стоял на крыльце, курил, слушал его и понимал, что теперь для меня самое главное – заскочить в этот поезд. Потушил сигарету, вернулся в дом. Встал с телефоном в передней напротив старого трюмо с высоким зеркалом. Критически оглядел себя с головы до ног.
– Обухов против, причем категорически, врубаешься? – развивал тем временем свои мысли Троекуров. – Но мы прорвемся, зуб даю. Виссарионыч уже дал добро, так что наш бронепоезд готов, а из-за старика никто ничего отменять не будет.
Я молчал, стараясь угомонить чувства и ничем не выдать своего возбуждения. Иначе, думал я, Троекуров начнет строить из себя барина, который осчастливил меня, четвероногого холопа, а остальные – кто там с ним – решат, что я у них на крючке и что обязан теперь бегать за ними, как собачонка.
– Я так и не понял, Кирюха… – заторопился вдруг Троекуров. – Ты с нами или нет? По-моему, двести баксов за лекцию – это самое…
Но я не дал ему договорить и сказал, что деньги – это неважно. Деньги для меня значения не имеют. Важно, произнес я, разглядывая себя в зеркало, что среди нас есть яркие, неравнодушные люди с перспективными идеями. И свежий, независимый коллектив с прогрессивными педагогами, готовыми работать ради справедливости и гуманизма. И главное, Дима (тут я придал своему голосу твердость), – возможность работать бок о бок с такими людьми, как ты, искренними, творческими, порядочными. Я завершил свой монолог фразой, что мы будем превосходной командой. Кто эти «мы», я не уточнил, потому что сам толком не знал, но фразу произнес с большим чувством. Я боялся, что немного переборщил, особенно с гуманизмом и с превосходной командой, но Троекуров слушал меня очень внимательно и не перебивал. Судя по всему, он был тронут.
Когда я закончил, он заговорил очень быстро, понизив голос:
– Тогда, считай, мы всё решили. Я там отвечаю за права человека, Лугин – за социологию, а ты, дорогой, – за литературу. Согласен?
Конечно я был согласен.
– Сможешь в институт приехать на собеседование к америкосам? Надо прямо завтра…
Я на всякий случай взял паузу и, эффектно выдержав ее, сказал, что, наверное, смогу.