Электронная библиотека » Андрей Травин » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 11 декабря 2013, 14:00


Автор книги: Андрей Травин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Время не Оно
 
Озорники и раздолбаи,
Всех поколений пацаны,
Мы в игры разные играем.
На ста фронтах своей войны
 
 
За что мы бьемся? За «Динамо»,
За бизнес, рэп и рок – н-ролл,
За ролл с тунцом и кресло зама,
Мечты, свободу, женский пол…
 
 
Но нас, как лешего из чащи,
Реальность выгонит взашей,
И пахнет сталью настоящей
Из каждой сводки новостей.
 
 
На всех найдутся командиры.
Они‑то знают, что и как.
И красным тянутся пунктиром
Вьетнам – Афган – Чечня – Ирак…
 
 
Куда нам завтра за бесценок?
А может, правильней всего
Опять писать на драных стенах
Хипповское Make love, don`t war?
 
 
Но выцвел красный и зеленый.
И лишь журнальные клочки
Напомнят нам про время Оно
И Джона круглые очки.
 
 
Какой же век наш – сытый? Куцый?
Давно лежат на чердаках
Обломки прежних революций…
Ни за идею, ни за страх
 
 
Уже не хочется под пули.
Все устаканилось. Но вдруг
Нас снова крепко обманули?
Под равномерный сердца стук,
 
 
Пока мы бьемся с лишним весом,
Зачем летят с передовой
Обломки «Невского экспресса»,
Напалм и сера, грязь и гной?
 
 
Вокруг горят чужие свары,
Мы все уже который год
С безумной тенью Че Гевары
Лезгинку пляшем – не фокстрот.
 
 
Мы – в середине в чьем‑то споре.
И – нам писать, скорей всего,
Разбитым носом на заборе:
«Make love!»
И, мать его, – «Don`t War»!!!
 
Заговор пишущих

В прошлом году мы ездили в Крым. Уже не помню, из‑за чего у нас с женой начался разговор о масштабе славы Макса Волошина (а мы как раз собирались сплавать до Коктебеля), но супруга гордо заявила:


– Ну, мои‑то подруги в курсе, кто такой Волошин!


Поскольку с нами как раз отдыхала ее лучшая подруга, я не преминул проверить, насколько это соответствует истине, и спросил:


– Оль, ты Волошина знаешь?


Подруга нахмурила лоб и поинтересовалась:


– А это кто – родственник ваш?


После этого, уже вернувшись домой, я ради интереса провел опрос среди более информированных людей. В итоге выяснилась прелюбопытная вещь, на которую прежде не обращал внимания: известность того или иного поэта золотого или серебряного века в сознании ныне живущих не особо связана с его творчеством. Если вообще как‑нибудь связана. Попробуйте потерзать своих друзей – знакомых сами: про Городецкого вам скажут, что это – друг Есенина, а про Бурлюка – что друг Маяковского; об Андрее Белом вспомнят, что он пытался увести жену у Блока, и разве только имя самого Александра Александровича навеет воспоминания конкретно про ночь, улицу, фонарь, аптеку и двенадцать человек… Тонны стихов и прозы, хотим мы того или нет, для большинства остаются той Terra Incognita, куда нога жителя некогда самой читающей в мире страны ступает осторожно и нечасто, причем обычно – только после настоятельной просьбы школьного учителя. Да простят мне ленинскую формулировку, но страшно узок круг тех, кто по – настоящему хорошо (подчеркиваю: по – настоящему!) разбирается не только в перечне имен или хитросплетениях биографий, но и тысячах томов литературного наследия. Давайте говорить откровенно: многие ли смогут слету прочесть наизусть стихотворение Вяземского, Полонского или Бальмонта? Даже матерые филологи – сразу ли вспомнят, что можно процитировать из Сологуба, Надсона, Мариенгофа и других «родственников»? Хотя имена, конечно, на слуху… А попробуйте‑ка вспомнить сами. Ага, попались?!


Но вот что еще интересно: ведь и круг литераторов, если разобраться, был страшно узок! На заседаниях «Арзамаса», в «Башне» у Иванова или в том же коктебельском доме Волошина по определению не могло собраться больше, чем на каком‑нибудь питерском полуподпольном «квартирнике» застойных 70–х. И рассчитывали‑то многие не на миллионы читателей – на себе подобных, и только. Элитарность даже культивировалась. К примеру, футуристы, которые весьма увлекались «поэзо – концертами» и работали, таким образом, на более или менее широкую публику, вместе с тем делали все, чтобы эта самая публика их не принимала. Дело не только в матерных или просто обидных для зрителя/слушателя строчках Маяковского – кому‑то словесные оплеухи типа «у вас в усах капуста» были даже в удовольствие. Попробуйте прочитать «Железобетонные поэмы» Каменского – сами все поймете. Прочие постарались не хуже. Что за «лебедиво»? Какой еще зинзивер тарарахнул – о чем это?! Все это словотворчество Word до сих пор подчеркивает красным – время будетлян так и не настало. Да, интересно. Да, необычно. Но – не близко. И это – литераторы еще более – менее известные. А есть ведь еще Чурилин, Шершеневич, Введенский, Гуро… «Кто это – родственник?»


Есть еще и «фильтр времени». Проходят десятилетия, и даже самые гремучие стихи, которыми восхищались современники, начинают казаться устаревшими и неповоротливыми. Время не щадит даже классиков, среди пострадавших – и Батюшков со своими Зевесовыми десницами, и Некрасов с Гришей Добросклоновым, и Брюсов с каменщиком в фартуке белом. Но список больше. «Проходит сеятель по ровным бороздам. Отец его и дед по тем же шли путям» – какой учитель литературы уговорит вас лунной майской ночью читать это «программное стихотворение» Ходасевича любимой? Ну не ползут от этого мурашки по коже! Прорывается настоящее, цепляющее, жутковато близкое и у Владислава Фелициановича – но только когда он начинает наотмашь бить ангелов «ременным бичом». А до этого читающему еще добраться надо.


Так как же «немногие, писавшие для немногих и по – настоящему близкие и понятные немногим» сумели выбраться из своих высоких башен (куда были заточены на долгие годы не без участия советской цензуры) на всероссийский простор, чтобы печататься немыслимыми для «Аполлонов» и «Сириусов» тиражами? Почему до сих пор на слуху имена тех, чьи стихи на самом деле известны только специалистам (тем, которые знают, что Гуро – это не «родственник», а «родственница»)?


Причина видится в том, что пишущие люди… тянут за собой других пишущих. У каждого выбившегося в классики есть длинный «шлейф». Самый показательный пример: едва ли не весь золотой век как‑то незаметно стал «приложением» к Пушкину. Насколько бы талантливыми и самобытными ни были другие поэты первой половины XIX века, мы привыкли мерить их «нашим всем» – видимо, потому, что более яркую, «таблоидную» фигуру найти сложно. Тут и прадед – эфиоп, и женитьба на великосветской «топ – модели», и вечное фрондирование, и, наконец, «точка пули в конце» – дуэль, только благодаря которой некий француз в российской истории и остался. В «приложения» попали люди совершенно разные, начиная с венценосцев – Александра и Николая. Жуковский, может быть, тоже писал не хуже Пушкина – но он не стрелялся на дуэлях. Вяземский по молодости тоже был фрондером – но в истории он так и будет вечным «другом Пушкина», за что ему прощается даже работа на посту руководителя главного цензурного управления – хотя, казалось бы, что для либеральной интеллигенции может быть ненавистней, чем такая должность? Лермонтов тоже классик и фрондер, имеет в биографии предка – шотландца и точку пули, но и тут «недотяг»: нет той любвеобильной жизнерадостности, которая так нравилась – и нравится! – в Пушкине. Да и дуэль с Мартыновым была не из‑за самой красивой женщины на свете, а… По большому счету, мы до сих пор и не знаем, из‑за чего она была – то ли правда окончательно допек Мартынова наш классик (что при его ангельском характере очень легко представить), то ли сам господин майор страдал болезненным самолюбием и усмотрел в словах Михаила Юрьевича то, чего не было. Но если на стороне Пушкина мы однозначно, то в случае с Лермонтовым как в том бородатом анекдоте – колечко‑то нашлось, а осадочек остался…


Серебряный век для нас уже не концентрируется вокруг одного имени, но и тут у многих – свои шлейфы и шлейфики. За Есениным, к примеру, тянутся имена упомянутого Городецкого и Клюева (то есть тех, кто поначалу сам тянул его за соломенные вихры в литературу!), а также множества ныне уже почти никому не известных «деревенщиков» и имажинистов. За Маяковским – те самые футуристы, от которых он благополучно отдрейфовал. Своя тусовка была у «Мережковских». И, к примеру, про Дмитриеву – Черубину де Габриак – даже при ее жизни вряд ли кто знал бы без моего родственника Волошина и его странной дуэли с Гумилевым.


Но появление такого «шлейфа» – только начало. Пишущие люди не только магнетически притягиваются друг к другу (видимо, сознавая, что представители столь маленькой диаспоры должны держаться вместе хотя бы для того, чтобы было с кем ссориться и расходиться во взглядах), но еще и пишут о пишущих. В этой махровой тавтологии, пожалуй, и кроется истинная причина посмертной славы большинства из тех, на чьи слова впоследствии не писал музыку Таривердиев. Пишущие, словно участники некоего заговора, желая сделать так, чтобы и их имена нельзя было вырубить топором, оставляют мемуары о своих более знаменитых друзьях или увлеченно роются в биографиях предшественников, потому что…


Потому что любому из них чрезвычайно интересно, как писали и дышали те, кто был раньше – или рядом. Страшно узкий круг литераторов прошлого (преувеличения нет: несколько сотен, пусть даже тысяч одаренных людей на многомиллионную полуграмотную страну – это страшно мало!) был носителем такой ураганной атомной энергии, что от нее можно заряжаться до сих пор. Дело не только в конечном продукте – прозе, стихах и прочем, хотя и они заставляют уже не первое поколение юношей бледных, претендующих на место в этом кругу избранных, «из‑за пояса рвать пистолет» – да так, чтобы непременно с манжет золото сыпалось. Обладатели и обладательницы громких имен влюблялись, смертельно ссорились друг с другом, сочиняли откровенно эпатажные манифесты, создавали доныне немыслимые для чопорного большинства семейные и любовные союзы (одна биография Михаила Кузмина чего стоит: за такие «отношения» и при царе – батюшке, и при Иосифе Виссарионовиче можно было не то что в тюрьму – к стенке угодить), неистово мотались по городам и странам – в общем, совершали безумные и/или восхитительные поступки… Из литературного моря, где отдельные строчки – волны различимы лишь при очень большом приближении, так явственно и ярко торчат желтая блуза Маяковского, георгиевские кресты Гумилева и деревянный дом в Коктебеле, что сейчас для многих именно это и важно. Для ныне пишущих в этом заключено, ни много ни мало – оправдание собственных слов и поступков. А стихи… Да, друг Есенина тоже что‑то писал. Ну, тот, с которым Сергей Александрович выбрасывал бочку в окно. Как же его?..


Давление не вполне бескорыстного интереса пишущих к себе подобным приводит к желаемым результатам: имена тех, кто когда‑то даже особо и не рассчитывал на вселенскую известность или десятилетиями был в числе запрещенных, все время появляются на полках книжных магазинов, в вузовских хрестоматиях и школьных программах, на страницах всевозможного «глянца». Пишущие не только апеллируют к предшественникам, но и не забывают (что уж греха таить!) получать гонорары за статьи и книги, им посвященные. На том же Пушкине сколько уважаемых людей себе имя сделало… Миллионам непишущих остается просто доверять мнению избранных и верить в ценность строк, которых они никогда не читали – или, наскоро заучив перед уроком, не поняли. А как не доверять‑то – не стала бы ведь Ахматова хвалить Бродского, если бы его стихи не были талантливыми, правда?


Но такое доверие имеет и оборотную сторону. Когда поэт, вынесенный на поверхность себе подобными, вырывается из их рук и попадает туда, к миллионам, процесс обращения человека в бронзу становится неуправляемым. Пожилой учительнице литературы, привыкшей считать то или иное имя священным, уже не объяснишь, что его обладатель писал неважные стихи, да и человеком был так себе. Принцип прост: авторитетные люди считают Атоса благородным? Значит, нужно вовремя забыть, что благородный Атос не любил платить трактирщикам, зато все время охотно дрался на дуэлях и не считал зазорным в ходе «случайной встречи» организовать даме ребенка. Применительно к обладателям известных литературных имен «принцип Атоса» тоже работает. Напыщенные, неряшливо сработанные, а то и просто скучные стихи автоматически зачисляются в разряд высокой поэзии, если их автор грамотно «пропиарен» другими пишущими, а то и сам собою. Скандал ради славы давно стал одним из самых действенных «инструментов продаж». Но висящая на каждом углу реклама не гарантирует качества товара – хоть плачь.


Это интуитивно чувствуют дети, которым не нравится учить наизусть строчки типа «И начала, сердечная, мычать, мычать, мычать», и уж тем более – непонятное: про «качалку грезэрки» или того хуже – «Вээоми пелись взоры»… Взрослые – начитаннее, они помнят, что говорили о поэте другие пишущие, поэтому им сложнее понять истинную цену слов. Понять то, что прекрасно известно самим «заговорщикам»: бронзы – нет и быть не может.

Бронза, данная при жизни, от долгого употребления тоже ветшает и осыпается – и вот уже бывший кумир студентов и курсисток встречает седую старость в гулком одиночестве подмосковной дачи, вроде бы обласканный властью мэтр в считанные месяцы ни с того ни с сего «угасает», а подававший большие надежды «друг классика» довольствуется ролью мемуариста – как выясняется, прочие его труды мало кого интересуют. Узкий круг остается узким.


…Бронзовый Волошин стоит на набережной Коктебеля, задумчиво глядя куда‑то поверх наших голов. За его спиной – зеленое море: чувствовать его бесконечность не мешают ни лубочный белый катерок, ни познания в географии, скучно подсказывающие, что дальше Турции или нашей Анапы все равно не уплывешь. Белый парапет набережной, сувениры – всего этого не было, когда Макс выходил в новогоднюю ночь к морю молиться за все человечество. И тут сбоку раздается голос:


– Сфотографируйте меня, пожалуйста!


Девушка в бикини вручает мне свой фотоаппарат и бестрепетно залезает на постамент, чтобы запечатлеться в обнимку с бронзовым поэтом. И от такой наглости бронза оживает: кажется, что лицо Волошина выражает уже не хрестоматийную надмирную задумчивость, а минутное смущение от прикосновения чужих загорелых рук. Но сейчас мой родственник улыбнется – и мы с ним почувствуем, что действительно являемся участниками заговора.

Сугубая механизьма

Встретились Иван да Данило на меже. Иван и говорит:


– Здравствуй, Данило! Как поживаешь?

– Благодарствую, соседушка, все слава богу. Вот, днесь механизьму себе купил сугубую. Буду кнопочки нажимать, грамотки печатать да с фряжского побасенки перетолмачивать.

– А что за механизьма – оконце какой диагонали?

– Десять вершков.

– Лепо… А борзость велика ли?

– Ой, велика! Любой лубок вмиг грузится – хоть стоячий, хоть самодвижный. Давеча один скинули – про богатыря из жалеза жидкого, «Твердо – Тысяща» зовут. Ой, люто! Заходи, купно позрим.

– Чаю, в тенетах всемирных до брезга бдети будешь?

– А то. В механизьме на оконце хоругвь есть особливая: кликнешь – и уж в тенетах. За то в ентернетный приказ мыто полагается – алтын на девятину, да зато узорочье всякое узришь.

– Ага! Яко язву лихую из тенет‑то не узрить бы…

– Тако у меня в механизьме Касперь – знахарь – гораздо блюсти будет.

– Потроха правые?

– Винда правая, а вот знахарь татьно ставлен – яко пробная версия.

– Эх, Данило, абы не беспроторица – тож механизьму‑то завел бы.

– Забедовал! Ништо, аз купил – и ты, Ивашка, купишь.

– Аминь.

Дмитрий Федечкин

Федечкин Дмитрий Николаевич, 34 года. С 2004 по 2009 годы работал начальником отдела массовых коммуникаций ОАО «Автомобильный завод „УРАЛ“ (УК „Группа ГАЗ“, г. Миасс Челябинской области). С 2010 года – начальник Главного управления по делам печати и массовых коммуникаций Челябинской области.

Блюз Утро
 
Утро – это блюз подушки с одеялом.
Утро – это звук разбитого стакана.
Утро. Я не пьян, но я снова валюсь.
Утро. Я идти в город немного боюсь.
 
 
Утро – это я в отражении витрин магазина.
Утро – танцуют листья под звук клавесина.
Утро! А город похож на захламленный храм?
Утро! Кто же останется здесь, когда я буду там?
 

1993 г.

Танец на минном поле
 
Зал готов сегодня к балу,
Дирижер поправил галстук.
Взмах руки! – и свод оркестра
Заиграл помпезно траур.
 
 
Мы с тобой сегодня пара
На обряде харакири,
И за зло, добро и радость
Станем мы мишенью в тире.
 
 
Пусть блестят, сгорая, свечи,
Пусть поют над нами птицы!
Силясь, я хочу представить:
Танец мне всего лишь снится.
 
 
Мы сочинены Иисусом,
Мы сочинены слогами.
Нас не разорвать лимонкой,
Нас не разорвать руками.
 
 
Нам с тобой везет, как трупам,
Мы с тобой горды, как мыши.
Наша кровь бурлит в сосудах,
И мы судорожно дышим.
 
 
Твои беленькие туфли,
Чистые, как взгляд ребенка,
Месят кровь погибших рядом —
Кровь невинного ягненка.
 
 
Мне настолько безразлично:
Туш играл оркестр иль траур.
Моя кровь стекает в лужу,
Брызжет краснотой на мрамор.
 
 
О, Ромео и Джульетта!
Ваша кровь одной рекою,
Наши кости вперемешку.
С вами мы одной судьбою.
 

1994 г.

Завядшие цветы
 
Брызжет солнце соком страсти,
Кровь сочится, как вода.
И открыть ворота настежь
Не составило труда.
 
 
И нет дела им до боли,
Смело в душу сапогом.
Только, насладившись телом,
Они бросят и твой дом.
 
 
А потом, пройдя сквозь время,
В отраженье взглянешь ты.
Не пугайся: ты похожа
На завядшие цветы.
 
 
И в кристально – чистых слезах
Ты отыщешь свой покой.
Но мольбы твои напрасны:
Был один – войдет другой.
 
 
И опять измято платье,
И опять вина сполна.
Не мечтай, вокруг все тихо.
Ты осталась одна.
 
 
А потом, пройдя сквозь время,
В отраженье взглянешь ты.
Не пугайся, что похожа
На завядшие цветы.
 
 
И тогда сединка в пряди
А за ней – в глазах тоска.
Где возьмешь ты, киска, силы,
Для последнего броска?
 

1994 г.

Черная береза
 
Произросла, заполнив вакуум в моей душе.
Спеленала ветками, обвивала корнями,
Целовала листьями, запрещала червями,
И, как птичке в клеточке, не давала воли мне.
 
 
И смущалась краскою бледная невесточка
С русою косичкою, да мне дождь по темечку.
А когда забилась во мне птица – волюшка,
Ястреб – хищник выклевал глаз ей, словно семечку.
 
 
Засыхала, милая, расслабляя хваточку,
Осыпались веточки, видно, врач, отнюдь, не врал.
Опадали листики, уходили черви прочь,
Оставалась клеточка, да в ней труп мой пахнуть стал.
 
 
Охала под ласкою бедная старушечка,
Пахло седым волосом и сухой землицею.
Я – мертвее мертвого, сердце перекошено,
И уходят дни мои целой вереницею.
 

1995 г.

Апокалипсис
 
Чтоб не попасть под дождь стеклянных обломков,
Чтоб не встать на путь в беспокойный сон,
Клокочущий мир, исхлестанный ветром,
Нас клонит в коленях арктическим льдом.
 
 
Восьмой день творенья – так тошно и нудно!
Мертвы все легенды, а нам сдохнуть в лом.
Эй, зловредный бесенок, брат нашей надежды,
Выносим Христа! Это дьявольский дом.
 
 
Грохочущий курс набрал обороты,
Застыли все люди, из камня их взгляд.
Пусть с птичьих высот онемевший апостол
Глядит на долину, где каждый был свят.
 
 
Горды мясники в окровавленных фартуках —
Отличники школ равнодушных сердец.
Бойся их взглядов сильней шага с крыши,
Ведь их изголовье – терновый венец.
 
 
Плесневеют луга, а на небе ни облачка,
Под скаем задыхаются анютины глазки.
«Пудинг с напалмом» – любимое блюдо
Тех, кто не может без кислородной маски.
 
 
В костер подсыпаются новые чувства —
Остатки тепла предыдущего тленья.
Все хорошо, все так великолепно,
Да души умерших без погребенья.
 

1996 г.

Наваждение Е. М
 
Из‑за нее никогда не сражались мужчины,
Она всегда находилась в тени.
И в нудном бесцелии, полном смятенья,
Тянулись ее неказистые дни.
 
 
Серая мышь обывательских нор,
Светлая память Наташе Ростовой.
Как буря на нас приближается час:
Воздушным движеньем она свергнет каноны.
 
 
И она поведет за собой взмахом крыла,
И те, кто останутся верными ей,
Никогда не поверят, что она умерла.
 
 
Мне грезится: ангел спустился с небес —
В шелках, с алой лентой и в женском обличье.
Клянешься ли ты, лицезрев эту плоть,
Что сдержишь эмоции в рамках приличья?
 
 
Желай ее неги, отпетый маньяк!
Тебе – блеск и страсть в пьянительном взгляде!
Настойчив будь, жди – предоставится шанс
Зажать в руках птицу к греховной отраде.
 
 
Но она поведет за собой взмахом крыла,
И те, кто останутся верными ей,
Никогда не поверят, что она умерла.
 
 
Но нет, обладатель безумнейших глаз,
На сей раз получится все по – иному:
Объятая пламенем, в обнимку с огнем
Святая Елена выйдет из дома.
 
 
Пускай станет смерть до обиды ничтожной,
А пепел от перьев сроднится с землей.
Прости, живой факел, на небе нет места,
Стоит пыль столбом и пуст путь за тобой.
 
 
Но она поведет за собой взмахом крыла,
И те, кто останутся верными ей,
Никогда не поверят, что она умерла —
Эта девушка в огне.
 

1997 г.

Лихолетье
 
Упитай меня сном до свинячьих размеров,
Положи мирно руки на в испарине лоб.
Ощути удар пульса, вкупе глубину бреда,
Зафиксируй на пленку летальный озноб.
 
 
Рассекай рукой воздух, чтобы стал миг короче,
Помоги мне забыться, дай волшебный наркоз.
Разреши моим чувствам между сердцем и сердцем
Челноком пробежаться, пока в силе гипноз.
 
 
Здесь без нас ровно так же,
Как если мы здесь:
Колыбельно пух с перьями
Стремится к земле.
 
 
Не рождаются те,
Кто бы крикнул: «Я есть!».
Дети сызмала приучены
Копаться в белье.
 
 
Под моими ногами плетут оргии черви,
С головою ныряя в мой холерный плевок.
Тело болью ослаблено, напряжены нервы.
Все, на что я способен – это взгляд, как упрек.
 
 
По ту сторону – дым, по ту сторону – слякоть,
Наш фарватер – по ветру, а примета – беда.
Час от часа не легче, скоро за поворотом
Персональный волхв скажет: «Не ходите туда!».
 
 
Здесь без нас ровно так же,
Как если мы здесь:
Колыбельно пух с перьями
Стремится к земле.
 
 
Не рождаются те,
Кто бы крикнул: «Я есмь!».
Дети сызмала приучены
Копаться в белье.
 

1997 г.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации