Текст книги "Память девушки"
Автор книги: Анни Эрно
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Анни Эрно
Память девушки
© Éditions Gallimard, Paris, 2016
© Мария Красовицкая, перевод, 2022
© Издание на русском языке, оформление.
No Kidding Press, 2022
* * *
«И еще кое-что, – сказала она. – Я не стыжусь того, что сделала. Нет ничего постыдного в том, чтобы любить человека и говорить об этом».
Это была неправда. Стыд за то, что она сдалась, за письмо, за безответную любовь будет грызть и жечь ее до конца жизни.
В конце концов всё оказалось не так больно: уж точно можно пережить тайно, не подавая вида. Всё это – опыт. Всё на благо. Теперь она могла написать книгу и сделать Родди одним из героев, или всерьез заняться музыкой, или покончить с собой.
Розамунд Леманн
«Сухой ответ»
Есть существа, которых подавляет реальность других: их манера говорить, закидывать ногу на ногу или прикуривать сигарету. Которые погрязают в присутствии других. В один прекрасный день, а точнее ночь, они оказываются во власти желаний и воли единственного Другого. Всё, чем они себя считали, исчезает. Они растворяются и наблюдают, как их отражение ведет себя, подчиняется, увлекаемое неведомым ходом вещей. Они всегда отстают от воли Другого. Та всегда на шаг впереди. Им никогда не нагнать ее.
Ни покорности, ни согласия – лишь смятение перед реальностью, в которой только и остается думать: «Что со мной происходит?» или «Это происходит со мной?», вот только нет больше никакого «я», или оно уже не то, что прежде. Есть лишь Другой – хозяин ситуации, хозяин действий, хозяин следующего мгновения, ему одному известного.
А потом Другой уходит. Вы ему больше не нравитесь, уже не интересны. Он бросает вас наедине с реальностью – например, с испачканными трусами. Теперь его заботит лишь его собственное время. Вы остались одни со своей новой привычкой подчиняться. Одни во времени без хозяина.
И тогда другим ничего не стоит вас одурачить, устремиться в вашу пустоту, ведь вы ни в чем им не отказываете, вы их едва замечаете. Вы ждете Хозяина, который удостоит вас прикосновения, хотя бы раз. И однажды ночью он делает это, с полной властью над вами, о которой молит всё ваше существо. Наутро его уже нет. Но что с того: надежда его вернуть становится для вас смыслом жизни, смыслом одеваться, развиваться, сдавать экзамены. Он вернется, и вы будете его достойны. Даже не так: он глазам не поверит, настолько вы будете красивее, умнее и увереннее того невнятного существа, каким были прежде.
Всё, что вы делаете, – ради Хозяина, которого вы тайно себе выбрали. Но, сами того не осознавая, работая над собственным достоинством, вы неумолимо от него отдаляетесь. Понимаете, что были безумны, и больше не хотите его видеть. Вы клянетесь всё забыть и никогда никому не рассказывать.
Это было лето без погодных аномалий, лето, когда вернулся к власти генерал де Голль, лето «тяжелого франка»[2]2
Де Голль ввел в обращение новый франк, который стоил как сто старых.
[Закрыть] и Новой республики[3]3
Пятая Республика во Франции началась с принятием новой Конституции и продолжается по сей день.
[Закрыть], лето, когда Пеле стал чемпионом мира по футболу, а Шарли Гауль победил в велогонке «Тур де Франс», и везде играла песня Далиды «Моя история – история одной любви».
Бесконечное лето, как и все прочие, пока тебе нет двадцати пяти, пока они еще не начали сжиматься до крошечных размеров и пролетать всё быстрее, а память – нарушать их порядок, не трогая лишь исключительно жаркие и засушливые.
Лето 58-го.
Как и каждое лето, золотая молодежь отправилась с родителями наслаждаться солнцем на Лазурный берег; другие – такие же, только из лицеев или из частной школы Сен-Жан-Батист-де-Ля-Саль – сели на пароход через Ла-Манш, намереваясь отточить свой убогий английский, который шесть лет изучали по книгам без практики. А старшеклассники, студенты коллежей и молодые педагоги, у которых были длинные каникулы и мало денег, отправились на подработку в детские лагеря, устроенные в больших особняках и даже замках по всей Франции. И каждая девушка, независимо от того, куда она ехала, укладывала в чемодан пачку гигиенических салфеток и гадала со страхом и предвкушением, не этим ли летом она впервые переспит с парнем.
А еще тем летом тысячи солдат уехали наводить порядок в Алжире, причем многие из них впервые покинули родную страну. Они писали десятки писем, рассказывали про жару, про джебель[4]4
С арабского – гора.
[Закрыть], про дуары[5]5
Небольшие поселения в Северной Африке.
[Закрыть], про неграмотных арабов, которые после ста лет оккупации не говорят по-французски. Они присылали фотографии, где хохочут в шортах с друзьями на фоне сухого скалистого пейзажа. Точно бойскауты в походе; можно было подумать, что они на каникулах. Подруги ни о чем их не спрашивали, словно «перестрелки» и «засады», о которых сообщали в газетах и по радио, касались не их, а кого-то другого. Для девушек было естественно, что парни исполняют солдатский долг и, по слухам, используют для физиологических потребностей привязанных к колышку коз.
Они приехали в увольнение, привезли ожерелья, амулеты хамса, медные блюда и снова уехали. Они пели: «В тот день, когда дембель придет» на мотив песни Жильбера Беко «В тот день, когда дождик пойдет». И наконец вернулись домой, во все уголки Франции, где им пришлось заводить новых друзей, которые не бывали в африканских трущобах, не говорили ни о феллузах[6]6
Боевики алжирского Фронта национального освобождения.
[Закрыть], ни о «круйях»[7]7
Оскорбительное название североафриканских арабов.
[Закрыть], были девственниками войны. А сами они словно выпали из реальности, онемели. Они не знали, хорошо или плохо то, что они сделали, гордиться им или стыдиться.
От лета 58-го не осталось ни одной ее фотографии.
Даже со дня рождения, ее восемнадцатилетия, которое она отмечала там, в лагере – самая юная из вожатых – и которое выпало на ее выходной, так что после обеда она успела сходить в город и купить игристого, печенья и бисквитов с апельсиновой начинкой, но всего несколько человек заглянули к ней в комнату, чтобы наскоро выпить бокал вина, закусить и тут же ускользнуть. Возможно, она уже стала изгоем или просто неинтересной, ведь она не привезла в лагерь ни пластинок, ни проигрывателя.
Помнит ли ее, эту девушку, хоть кто-то из тех, с кем летом 58-го она была в лагере города С., департамент Орн? Наверное, нет.
Они забыли ее, как забыли друг друга, когда в конце сентября разъехались кто куда, вернулись в свои лицеи, Нормальные школы[8]8
Педагогические коллежи.
[Закрыть], медицинские училища, центры физического воспитания или уехали по призыву в Алжир. В большинстве своем довольные этими финансово выгодными и приятными для души каникулами в роли вожатых. Но ее, вероятно, забыли быстрее других, как аномалию, противоречие здравому смыслу, нарушение общего порядка – нечто смехотворное, чем глупо засорять память. Ее нет в их воспоминаниях о лете 58-го, которые сегодня, должно быть, сводятся к размытым образам каких-то людей и мест, к «Битве негров в пещере глубокой ночью»[9]9
Картина Combat de nègres dans une cave, pendant la nuit Альфонса Алле, 1882.
[Закрыть] да балету «Спектакль отменяется»[10]10
Шоу художника Франсиса Пикабиа и композитора Эрика Сати, 1924.
[Закрыть] – их тогдашним любимым шуточкам.
Она исчезла из сознания других, из всех сознаний, сплетенных вместе тем самым летом в том самом департаменте Орн, где эти другие оценивали действия, поведение, привлекательность чужих тел, в том числе и ее тела. Они судили и отвергали ее, пожимали плечами или закатывали глаза, когда слышали ее имя, к которому какой-то остряк придумал рифму, чем невероятно гордился: «Анни – сглотни».
Она окончательно забыта другими, растворившимися во французском или каком-то ином обществе, женатыми, разведенными или одинокими, ставшими бабушками и дедушками на пенсии, с седыми или крашеными волосами. Неузнаваемыми.
Я тоже хотела забыть эту девушку. Забыть по-настоящему, то есть больше не хотеть о ней писать. Больше не думать о том, что я должна написать о ней, о ее похоти, безумстве, глупости, гордости, голоде и иссякшей крови. Но мне это не удалось.
Снова и снова эти фразы в моем дневнике, упоминания о «девушке из С.», «девушке из 58-го». Вот уже двадцать лет в списках запланированных книг я пишу: «58». А текста всё нет. Он всё откладывается. Непростительная дыра.
Я никогда не продвигалась дальше пары страниц, кроме одного раза, когда календарь день в день совпал с 1958 годом. В субботу, 16 августа 2003-го, я начала писать: «Суббота, 16 августа 1958-го. На мне джинсы, доставшиеся мне от Мари-Клод за 5.000 франков, которые она купила в Руане за 10.000, и сине-белый джемпер без рукавов в горизонтальную полоску. Это последний раз, когда мое тело принадлежит мне». Я продолжала писать каждый день – торопливо, стараясь, чтобы дата на календаре точно соответствовала тому дню из 1958-го, детали которого всплывали в моей памяти, а я беспорядочно их записывала. Словно это ежедневное, непрерывное «юбилейное» письмо могло преодолеть пропасть в сорок пять лет; словно это совпадение «день в день» открывало мне доступ к тому лету, и попасть туда было так же просто, как перейти из одной комнаты в другую.
Очень скоро я стала отставать от фактов из-за бесконечных ответвлений, которые плодились под напором образов и слов. У меня не получалось вместить лето 1958-го в дневник 2003-го, оно постоянно переливалось через край. Чем дальше, тем острее я ощущала, что пишу не по-настоящему. Было ясно, что эта многостраничная опись должна перейти в какой-то другой разряд, но в какой, я не знала. И не искала. В глубине души я просто наслаждалась распаковкой воспоминаний. Я не хотела страдать, облекая их в форму. На пятидесятой странице я остановилась.
Прошло еще десять зим и одиннадцать лет, и теперь промежуток между летом 58-го и сегодняшним днем (промежуток, в котором были войны, революции, взрывы атомных электростанций – всё, что уже забывается) составляет пятьдесят пять лет.
Время впереди сокращается. Непременно будет последняя книга, как бывает последняя любовь и последняя весна, но как узнать, какая именно? Меня терзает мысль, что я могу умереть, так и не написав о той, которую так давно называю «девушкой из 58-го». Придет день, и ее уже никто не вспомнит. То, что пережила именно эта девушка, останется необъясненным, прожитым зря.
Ни один другой проект не кажется мне таким – нет, не ярким, не новым, уж точно не радостным, но – жизненно важным, способным поднять меня над временем. Просто «наслаждаться жизнью» – перспектива для меня неприемлемая, ведь каждая минута без замысла книги ощущается как последняя.
То, что об этом помню только я, – а я думаю, что это так, – меня завораживает. Это как суверенная власть. Полное превосходство над ними, теми другими из лета 58-го, которое осталось мне от стыда за мои желания, за мои безумные мечты на улицах Руана, за иссякшую, словно у старухи, кровь в восемнадцать лет. Великая память стыда, цепче и неумолимее, чем любая другая. Одним словом, эта память – особый дар стыда.
Я отдаю себе отчет, что цель всего вышесказанного – преодолеть то, что меня сдерживает, мешает двигаться вперед, как в дурном сне. Это попытка смягчить резкий рывок, прыжок, к которому я готовлюсь, чтобы воссоединиться с девушкой из 58-го, с ней и с другими, и вернуть их всех в лето того года, который сегодня кажется куда более далеким, чем тогда казался 1914-й.
Я смотрю на черно-белую фотографию, вклеенную во вкладыш к диплому выпускницы школы-пансиона Сен-Мишель в Ивто из класса с изучением латыни и естественных наук. Я вижу снятое в три четверти лицо с правильными чертами, прямой нос, аккуратные скулы, высокий лоб, на который – вероятно, чтобы визуально его уменьшить – причудливо спадает набок подвитая челка, а с другой стороны – короткая прядка. Остальные волосы, темно-каштановые, собраны сзади в пучок. На губах – подобие улыбки, не то нежной, не то печальной, не то всё вместе. Темный джемпер с воротником-стойкой и рукавами реглан смотрится строго и плоско, как ряса. В целом – миловидная девушка с неудачной прической и то ли нежным, то ли безразличным взглядом, сегодня кажущаяся старше своих семнадцати лет.
Чем пристальнее я вглядываюсь в девушку на снимке, тем больше мне кажется, что это она смотрит на меня. Неужели эта девушка – я? А я – это она? Чтобы быть ею, мне надо:
– уметь решать задачи по физике и квадратные уравнения;
– каждую неделю читать по частям роман в дамском журнале «Ле бон суаре»;
– мечтать наконец-то побывать на «сюр-пат»[11]11
От франц. sur-pat, surprise-partie – вечеринка-сюрприз.
[Закрыть];
– выступать за то, чтобы Алжир оставался французским;
– всюду чувствовать на себе взгляд серых глаз матери;
– еще не прочесть ни Бовуар, ни Пруста, ни Вирджинию Вульф и т. д.;
– носить имя Анни Дюшен.
И, разумеется, я не должна ничего знать о будущем, о лете 58-го. Мне надо разом утратить память об истории своей жизни и мира в целом.
Девушка на фото не я, но она и не выдумка. В мире больше нет никого, о ком я располагала бы столь же обширными, безграничными познаниями, позволяющими мне сказать, например, что:
– этот снимок она сделала на февральских каникулах в фотоателье на площади Мэрии, куда ходила с близкой подругой Одиль;
– завитки у нее на лбу – от бигудей, которые она надевает на ночь, а нежный взгляд – от близорукости: для фото она сняла свои очки с толстыми стеклами;
– на снимке не видно, но у нее на губе, слева, есть шрамик в форме коготка – это она в три года упала на осколок бутылки;
– ее джемпер – от оптового галантерейщика, господина Делума из Фекана, который поставляет в лавку ее матери носки, школьные принадлежности, одеколон и т. д., а его коммивояжер дважды в год раскладывает на столике в кафе образцы товаров из своих чемоданов. Этого самого коммивояжера, толстого и в костюме с галстуком, она невзлюбила с того дня, когда он отметил, что ее зовут так же, как и популярную певицу, что поет «Дочь ковбоя», Анни Корди.
И так далее, до бесконечности.
В общем, нет больше никого, кем моя память была бы настолько, если можно так выразиться, насыщена. И я могу рассчитывать лишь на ее память, чтобы воссоздать мир пятидесятых – мужчины в куртках на меху и беретах, переднеприводные «ситроены», песня Лин Рено «Снежная звезда», дело кюре из Юрюффа[12]12
Ги Денуайе, приходской священник из французской коммуны Юрюфф, соблазнил юную девушку и убил ее на позднем сроке беременности, за что был приговорен к пожизненному заключению.
[Закрыть], велогонщик Фаусто Коппи и оркестр Клода Лютера – и увидеть людей и вещи в их изначальной действительности. Девушка на фото – незнакомка, завещавшая мне свою память.
И всё же я не могу сказать, что больше не имею никакого отношения к ней, а вернее, к той, кем она станет ближайшим летом, и подтверждение тому – сильнейшее волнение, охватившее меня, когда я читала «Прекрасное лето» Павезе и «Сухой ответ» Розамунд Леманн или смотрела фильмы, список которых мне захотелось составить перед тем, как начать писать:
«Ванда», «В случае несчастья», «Сью», «Девушка с чемоданом» и «После Люсии», который я посмотрела буквально на прошлой неделе.
Всякий раз девушка с экрана словно похищает меня, и я становлюсь ею – не женщиной, нынешней собою, а девушкой из лета 58-го. Она переполняет меня, сковывает дыхание, и на мгновение мне кажется, что я существую только на экране.
То, что девушка из 58-го спустя полвека может вдруг возникнуть и устроить у меня внутри полный хаос, означает одно: она скрыто и неискоренимо во мне присутствует. Если реальное – это то, что, согласно словарю, действует и приводит к последствиям, то эта девушка не я, но она реальна во мне. Своего рода реальное присутствие.
С учетом этих обстоятельств должна ли я объединить девушку из 58-го и женщину из 2014-го в одно «я»? Или же поступить так, как мне кажется – нет, не вернее, ведь всё это субъективно, но смелее, и отделить одну от другой с помощью местоимений «я» и «она», чтобы излагать факты и действия как можно более полно? И как можно более безжалостно, как это делают люди, обсуждающие нас за дверью: они говорят «она» или «он», и в это мгновение нам кажется, что мы умерли.
Даже без фотографии я вижу ее, Анни Дюшен: вот она сходит с поезда из Руана в городе С. 14 августа после полудня. Ее волосы заколоты сзади в «ракушку». Она в очках с толстыми линзами, которые уменьшают глаза, но без них она как в тумане. На ней темно-синее полупальто – бывшее бежевое шерстяное пальто, обрезанное и перекрашенное два года тому назад, – юбка-карандаш из плотного твида – тоже перешитая – и синий джемпер в полоску. В руках у нее серый чемодан, купленный шесть лет назад для поездки в Лурд с отцом и с тех пор ни разу не пригодившийся, и пластиковая сине-белая сумка в форме цилиндра, приобретенная на прошлой неделе на рынке в Ивто.
Дождь, всю дорогу стучавший в окна купе, прекратился. Светит солнце. Ей жарко в шерстяном пальто и плотной зимней юбке. Я вижу провинциалку среднего класса, высокую и крепкую, прилежную на вид, в одежде «домашнего пошива» из прочной качественной ткани.
Рядом с ней – коренастая фигура пониже. Это женщина на шестом десятке, «в отличной форме» – костюм, рыжие волосы с химической завивкой, властно поднятый подбородок. Я вижу свою мать; в ее взгляде – смесь тревоги, подозрительности и недовольства: это ее обычный взгляд матери «на посту».
Я знаю, что чувствует эта девушка прямо сейчас, мне известно ее единственное желание: чтобы мать как можно скорее убралась отсюда и села на обратный поезд. Она вся кипит от злости и стыда: а вдруг кто-то увидит, что ее провожает мама – которая не отпустила ее одну якобы из-за пересадки в Руане, – что ее привезли в лагерь, как маленькую, притом что ей через две недели восемнадцать, и вообще, она уже вожатая.
Я ее вижу, но не слышу. Нет ни одной записи моего голоса из 58-го, а память сохраняет произнесенные нами слова в немом формате. И не узнать, оставался ли у меня еще тягучий нормандский говор (хотя я наверняка думала, что, в отличие от своих предков, уже от него избавилась).
Что мне сказать об этой девушке, прежде чем лагерный водитель подъедет к вокзалу и она поспешит к нему, наскоро поцеловав мать, предотвращая ее явное намерение тоже сесть в машину, и та останется на тротуаре в растерянности, с выражением скорби на лице со стершимся в пути макияжем? А ей будет плевать, как и позже, когда она узнает, что матери пришлось ночевать в отеле в Кане, так как вечером поездов в Руан не оказалось, и, конечно, она будет думать, что так ей и надо, нечего было тащиться с ней в С.
Что же сказать о той девушке, чтобы запечатлеть ее такой, какой она была в тот августовский день, под изменчивым небом Орна, когда еще не знала, через что пройдет три дня спустя? Запечатлеть прямо в этой мимолетной точке, исчезнувшей пятьдесят с лишним лет назад.
Что сказать, чтобы это вдобавок не воспринималось как объяснение – по крайней мере, не только – того, что произойдет и, быть может, не произошло бы, если бы она не сняла очки, не вытащила шпильки из пучка, не распустила волосы по плечам (действия, впрочем, вполне предсказуемые вне материнского надзора)?
Вот что само приходит на ум: она вся – вожделение и гордыня. И еще: она жаждет истории любви.
Здесь мне хочется остановиться, словно этим всё сказано, словно этой информации достаточно, чтобы продолжить повествование. Но это – книжная иллюзия, описание для героини романа. Надо идти дальше, надо обозначить контекст – социальный, семейный и сексуальный, – в котором расцветают ее вожделение, гордыня и ожидание; надо искать причины гордыни и истоки мечтаний.
Сказать: она впервые уехала от родителей. До сих пор она ни разу не вылезала из своей норки.
Не считая поездки в Лурд с отцом на автобусе, когда ей было двенадцать, и традиционного летнего выезда в Лизьё на целый день, когда после утренних молитв в кармелитском монастыре и местной часовне водитель автобуса высаживает паломников на пляже в Трувиле, ее жизнь с самого детства идет по одному и тому же маршруту между небольшим кафе-гастрономом, которое держат ее родители, и религиозной школой-пансионом Сен-Мишель: ночует она дома, а потому проделывает этот путь дважды в день. Каникулы она проводит в Ивто за чтением в саду или в своей комнате.
Она единственный ребенок в семье, росла в тепличных условиях (родилась после того, как первая дочь погибла в шесть лет, и сама чуть не умерла от столбняка в пять); внешний мир для нее не под запретом, но он внушает страх (ее отцу) и подозрения (ее матери). Из дома ее отпускают только со старшей двоюродной сестрой или школьной подругой. Ей ни разу не разрешали пойти на вечеринку. На танцах она впервые побывала три месяца назад, это был костюмированный бал под навесом на площади Бельж, и ее мать следила за ней со своего стула.
Ее пробелам в социальных навыках нет числа. Она не умеет звонить по телефону, никогда не принимала ни душа, ни ванны. У нее нет опыта общения в какой-либо другой среде, кроме ее собственной – сельской, католической. С этой временной дистанции она кажется мне неуклюжей, скованной, даже грубой, крайне неуверенной в речи и манерах.
Ее самая насыщенная жизнь – в книгах, которые она жадно поглощает с тех пор, как научилась читать. Именно через книги и женские журналы она познаёт мир.
Зато дома, на своей территории, этой дочке бакалейщицы – так называют ее в округе – позволено всё. Она свободно запускает руку в банки с конфетами и коробки с печеньем, на каникулах валяется в постели с книжкой до полудня, никогда не накрывает на стол и не чистит башмаков. Она живет и ведет себя как королева.
И гордость у нее – королевская. Не столько за то, что она первая в классе – это чуть ли не естественное ее состояние – или что директриса, сестра Мария, объявила ее «славой школы», сколько за то, что она изучает математику, латынь, английский, пишет сочинения по литературе, в общем, занимается тем, о чем ее окружение не имеет ни малейшего представления. Гордость за то, что она – исключение, признанное всей ее рабоче-крестьянской семьей, гадающей на праздничных обедах, «в кого она такая», с этим «даром» к учебе.
Гордость за то, что она другая:
– слушает на своем проигрывателе не Глорию Лассо[13]13
Французская певица испанского происхождения, поющая в стиле варьете и оперетты.
[Закрыть] и Иветт Орнер[14]14
Французская «принцесса аккордеона», официальная музыкантка велогонки «Тур де Франс».
[Закрыть], а Брассенса[15]15
Знаменитый шансонье, чьи зачастую эпатажные тексты считаются поэтической вершиной французской песни.
[Закрыть] и The Golden Gate Quartet;
– читает «Цветы зла» вместо бульварных журналов;
– ведет дневник, переписывает туда стихи и цитаты;
– сомневается в существовании Бога, хотя никогда не пропускает мессу и причащается по праздникам. Вероятно, она где-то между верой и неверием: постепенно отходит от Предания, но по-прежнему привязана к молитве, церковным обрядам и таинствам.
Гордость за свои желания, словно право на них дает ей именно то, что она другая:
– уехать из Ивто, скрыться от надзора матери, школы, всего города и делать то, что хочется: читать ночами напролет, одеваться в черное, как Жюльетт Греко[16]16
Французская актриса и певица, звезда послевоенной Франции.
[Закрыть], ходить в студенческие кафе и танцевать в «Ля Каотт» на улице Бовуазин в Руане;
– стать частью неведомого мира, одновременно желанного и пугающего, атрибуты которого проскальзывают в разговорах ее сверстниц из богатых семей – пластинки Баха, домашние библиотеки, подписка на журнал «Реалите», теннис, шахматы, театр, ванные комнаты – и не дают ей приглашать этих девочек к себе домой, где нет ни гостиной, ни столовой, только крошечная кухонька втиснута между кафе и магазином, а туалет – на улице; мира, где, должно быть, говорят о поэзии и литературе, о смысле жизни и свободе, как в «Возрасте зрелости» – романе Сартра, в котором она жила весь июль и стала его героиней, Ивиш.
У нее нет какого-то определенного «я», лишь разные «я», меняющиеся вместе с книгами.
Я знаю, что она абсолютно уверена в своем интеллекте и своей силе, которая проявляется в ее росте метр семьдесят и крепком теле с крутыми бедрами и округлыми ягодицами. Знаю о ее абстрактной вере в собственное будущее, которое для нее олицетворяет картина «Красная лестница в Кане» кисти Сутина (она вырезала репродукцию из журнала «Чтение для всех»).
Я вижу, как она приезжает в лагерь: словно молодая кобылка, вырвавшаяся из загона, впервые одна и на воле, немного пугливая. Жаждет найти себе подобных – тех, кого она считает таковыми. Которые примут ее как свою.
Мать всегда оберегала ее от мальчиков как от дьявола во плоти. А она мечтает о них непрерывно с тринадцати лет. Она не знает, как с ними общаться, и удивляется, как это получается у других, когда видит на улицах Ивто беседующих с мальчишками девочек. Всего пару месяцев назад она впервые поцеловалась с парнем, учеником сельскохозяйственного коллежа, пройдя весь путь флирта безмолвно (парень тоже не говорил), обходя материнский надзор ценой тысячи уловок: пропустить три четверти мессы, сославшись на бесконечную очередь у стоматолога и т. д. Она прекратила этот роман прямо перед выпускными экзаменами, опасаясь какого-то смутного наказания.
Она никогда не видела и не трогала мужского члена.
(Воспоминание, отражающее степень ее неиспорченности: одноклассница с ухмылочкой показывает ей на цитату Клоделя в католическом ежедневнике, который им выдают в школе: «Нет для мужа большего счастья, чем излить то, что накопилось внутри», а она не понимает, что тут непристойного.)
Она умирает от желания заняться любовью, но только по любви. Она знает наизусть строки из «Отверженных» о первой ночи Козетты и Мариуса: «У порога брачной ночи стоит ангел; он улыбается, приложив палец к губам. Душа предается размышлениям перед святилищем, где совершается торжественное таинство любви»[17]17
Цит. по: Гюго В. Отверженные / пер. Д. Лившиц, Н. Коган, Н. Эфрос, К. Локс, М. Вахтерова, В. Левик. М.: Правда, 1988.
[Закрыть].
Как воссоздать ореол, которым окружен половой акт в представлениях той меня на пороге летнего лагеря?
Как воскресить полное незнание и предвкушение того, что тогда казалось самым неведомым и самым дивным в жизни – великого секрета, о котором с детства перешептывались, но которого никто нигде не описывал и не показывал? Этого таинственного действа, приобщающего к празднику жизни, к ее сути – Господи, только бы дожить! – и отягощенного запретом и ужасом перед последствиями: то были годы календарного метода контрацепции, худшее в котором – мерцающий соблазн недели «свободы» перед каждыми месячными.
Моя память не в силах восстановить того психического состояния, к которому приводило переплетение желания и запрета, предвкушения священного опыта и страха «потерять девственность». Это словосочетание теперь утратило свою неимоверную силу как для меня, так и для большей части населения Франции.
Я всё еще не переступила порога лагеря. Я совсем не продвигаюсь в попытках запечатлеть ту девушку из 58-го. Словно хочу «создать ее профиль» детальнейшим образом, с бесконечным количеством психологических и социальных характеристик, мазков на этом портрете, даже если в результате он потеряет всякую отчетливость. Хотя могла бы ограничиться следующим: «Примерная ученица провинциальной религиозной школы, из скромной семьи, грезит интеллектуальной и буржуазной богемой». Или, выражаясь языком журналов: «Девушка, с детства привыкшая высоко себя ценить», или же: «Девушка, чей нарциссизм никогда не встречал преград». Навряд ли девушка в машине на пути к лагерю узнала бы себя в этих описаниях. Сама она точно не говорит и не думает о себе так – скорее уж словами Сартра и Камю о свободе и бунте. Я знаю, что прямо сейчас у нее дрожат коленки: она никогда не работала с детьми и едет в лагерь без какой-либо подготовки – ей еще нет восемнадцати, а это минимальный возраст для школы вожатых.
Хоть я и не в силах восстановить ее языка, всех языков, формирующих ее внутренний дискурс – реконструировать который невозможно, как я убедилась, когда писала роман «То, что они говорят, или ничего»[18]18
Ce qu’ils disent ou rien – роман Эрно, опубликованный в 1977 г.
[Закрыть], – по крайней мере, я могу взять образцы этого языка из писем, которые она отправляла своей школьной подруге, покинувшей пансион годом ранее: в 2010-м та отдала мне эти письма обратно. Все они начинаются с «Мари-Клод, дорогая» или Darling[19]19
«Дорогая» (англ.).
[Закрыть] и заканчиваются Bye-bye[20]20
«Пока-пока» (англ.).
[Закрыть] или «Чао», по школьной моде тех лет. В письмах, отправленных за пару месяцев до лагеря, встречается следующее:
«Скорей бы свалить из этой дыры [пансиона], там сдохнуть можно от холода, скуки и удушья», и из «этого мерзкого городишки, Ивто».
«Чтобы побесить монашек, я заплетаю косички, крашу ногти и ношу форму без пояса».
«Здорово быть молодой! Ни капли не спешу влезть в кандалы брака».
Девушка из 58-го одобряет всё, что кажется ей «эмансипированным», «современным», «последним писком», и клеймит «девушек с принципами», «зашоренных», а также тех, кто «ищет в мужья денежный мешок».
Она «обожает» писать сочинения по литературе, темы которых сообщает в письмах подруге. Знаем ли мы Рабле? Буало говорил: «Любите разум»[21]21
Отсылка к цитате из произведения Н. Буало «Поэтическое искусство»: «Любите ж разум вы!» / пер. В. Тредиаковского.
[Закрыть], а Мюссе – «Любите безрассудно!»[22]22
Отсылка к цитате из пьесы А. де Мюссе «Не надо биться об заклад»: «Нет в мире другой истины, кроме безрассудства любви!»
[Закрыть], и т. д.
Содержание этой переписки вращается исключительно вокруг школьной жизни, книг (Саган, Камю, «Бунтующий человек» охарактеризован как «зубодробительный»), будущего и существования в целом. Тон писем – живой, возбужденный. Часто провозглашается: «Жизнь стоит того, чтобы жить». По поводу бала-карнавала в Ивто сказано следующее: «В бешеном кружении я впервые ощутила какое-то немыслимое счастье и даже начала думать вслух, потому что сказала: „Я счастлива“».
Ни слова о родителях.
Нет никаких сомнений в том, что эти письма, какими бы искренними они мне ни казались, насквозь пропитаны желанием продемонстрировать Мари-Клод – которая обладает живым воображением, не признаёт авторитетов, берет из библиотеки отца-инженера современные романы, и потому является предметом зависти и подражания, проводницей в прогрессивный мир, – что их вкусы, ощущения, ви́дение жизни и других людей совпадают.
Но чаще всего я обнаруживаю фрагменты своего внутреннего дискурса в стихотворениях и цитатах, тщательно выписанных в ежедневник 1958 года в красном переплете, подаренный мне одним поставщиком сыра и уцелевший во всех моих переездах. В нем девушка тех времен выражает себя опосредованно, через слова, которые создают ее идеальный образ, возвышают ее над пресным и грубым – как она считает – языком ее окружения.
Там выписано около двадцати стихотворений Превера, несколько Жюля Лафорга, Мюссе, порой – отдельные строки:
«Мне дали жизнь, как оплеуху. / Как незнакомке вслед свистят, / Я шел за жизнью наугад» (Пьер Луазо).
Цитаты из Пруста, все на тему памяти, взятые из «Истории французской литературы» Поля Крузе. И другие, источников которых я не помню:
«Нет подлинного счастья, кроме того, которое осознаёшь, когда им наслаждаешься» (Александр Дюма-сын).
«Каждое мое желание обогащало меня больше, чем всегда обманчивое обладание предметом моего желания» (Андре Жид).
Вот она – девушка, которая вот-вот прибудет в лагерь.
Она существует и вне меня, ее имя значится в архивах санатория в С., если они сохранились. Анни Дюшен. Моя девичья фамилия, доставшаяся от отца, казалась мне слишком звучной, и я ее не любила – возможно, потому что она пришла с дурной стороны, как говорила мама. Ее собственная фамилия, Дюмениль, мягкая и приглушенная, нравилась мне больше. С фамилией Дюшен я без сожалений, пожалуй, даже с облегчением рассталась спустя шесть лет в руанской мэрии[23]23
В мэриях французы регистрируют браки.
[Закрыть], тем самым расписавшись в том, что я перехожу в буржуазный мир, а С. предается забвению.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.