Текст книги "Память девушки"
Автор книги: Анни Эрно
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Существует и то место. С годами в моей памяти оно превратилось в этакий замок, что-то между поместьем из романа Алена-Фурнье «Большой Мольн» и дворцом из фильма «В прошлом году в Мариенбаде». Осенью 95-го, по пути из Сен-Мало, я попыталась его найти, но не смогла. Мне пришлось припарковаться у табачного киоска на главной улице С. и спросить у продавщицы, как проехать к санаторию, а при виде ее замешательства, словно она никогда о таком не слышала, уточнить: «Бывший медико-педагогический институт, кажется», и тогда она подсказала мне дорогу. Сегодня я впервые с изумлением прочла в интернете, что это – средневековое аббатство, которое на протяжении веков разрушалось, восстанавливалось и перестраивалось. Сейчас оно закрыто для посещения, кроме Дней наследия.
На современных фотографиях ничто не указывает на его былую роль санатория, который летом превращался в «оздоровительный лагерь» и принимал на две смены ослабленных или «темпераментных» детей под надзором тридцати с лишним вожатых, двух физруков, врача и медсестер. И напротив: никаких упоминаний об историческом характере этого места на открытке, которую Анни Дюшен отправила в конце августа 58-го Одиль – это еще одна близкая подруга из пансиона, но дружба с ней не такая, как с Мари-Клод: Одиль из крестьянской семьи, и с дочкой бакалейщицы у них столько общего, что им даже думать об этом не надо, а достаточно со смехом обменяться парой слов на местном диалекте. На открытке, фотокопию которой Одиль сделала для меня несколько лет назад, я вижу сфотографированное с воздуха внушительное и строгое старинное здание из пожелтевшего камня. Три неравных по высоте и длине крыла образуют букву Т, горизонтальная перекладина которой смещена вправо. Самое короткое крыло напоминает часовню. С двух сторон от монументального крыльца – воротные башни. Ансамбль явно относится к разным эпохам, но в основном это XVIII век. Между крыльями – спортивная площадка. Слева от крыльца – небольшие послевоенные постройки. Справа – парк, границ которого не видно. Вся территория, запечатленная на фото, окружена стеной. На обороте написано: «Санаторий в С. ‹…› – Орн».
Как только я собираюсь подвести Анни Дюшен ко входу в санаторий в тот день, 14 августа 1958-го, меня охватывает оцепенение, часто означающее, что я брошу писать, испугавшись трудностей, которых толком не могу сформулировать. И дело не в том, что меня подводит память: наоборот, мне приходится делать усилие, чтобы образы – комната, платье, зубная паста «Эмаль Диамант» (память – сумасшедший реквизитор) – не цеплялись друг за друга и не превращались в завораживающий фильм, лишенный всякого смысла. Не в другом ли проблема: как запечатлеть и осознать поведение этой девушки, Анни Д., ее счастье и ее страдание, и соотнести их с правилами и убеждениями полувековой давности, с тем, что было нормой для всех, кроме горстки представителей «развитого» общества, к которому в этом лагере не принадлежала ни она, ни другие?
Другие.
Я вбила их имена и фамилии в онлайн-справочник. Сначала парней. У самых распространенных имен совпадений было столько, что с тем же успехом можно было не искать вовсе. Как тут поймешь, который из Жаков Р. ездил в летний лагерь в 1958-м? Их личности растворились в толпе. Обладатели нескольких других имен проживали в Нижней Нормандии, и я решила (возможно, ошибочно), что это те самые, кто, по моим воспоминаниям, жил там в 1958-м. То есть они так и не уехали из мест своей юности. Это открытие меня взволновало. Словно, закрепившись на одной территории, они сами остались прежними; как будто географическое постоянство обеспечивало неизменность их сущности.
Я проделала то же с именами девушек. Ни один результат не внушал доверия: наверняка почти все они, как и я, взяли фамилию мужа и не воспользовались услужливым советом справочника: «Укажите вашу девичью фамилию, чтобы знакомым было легче вас найти».
Я расширила зону поисков до всего гугла. Уверенно опознала в социальных сетях Дидье Д., бывшего студента ветеринарного училища в Мезон-Альфоре, и, с некоторыми сомнениями, Ги А., с севера Франции, чье имя упоминалось на нескольких спортивных сайтах в Лилле и окрестностях.
Я вернулась к справочнику и снова вбила туда фамилии. Я завороженно сидела перед монитором, словно перед сияющим лимбом, откуда одного за другим пыталась извлечь существ, канувших туда летом 58-го.
Были ли это те же люди, чье местоположение Франс Телеком теперь отмечал на карте синим кружком? Действительно ли они находились под темным пятном крыши, проявлявшимся, если увеличить аэроснимок до максимума, всё в том же синем кружке, словно мишень?
Я подумывала о том, чтобы обзвонить этих людей, даже тех, на чей счет не была уверена, и сделать вид, что провожу опрос о летних лагерях пятидесятых и шестидесятых. Я воображала, как притворяюсь журналисткой, задаю вопросы. Вы ездили в С. летом 58-го? Помните ли вы других вожатых? Например старшего вожатого, Г.? А одну вожатую – ну, то есть вожатой она была недолго, ее быстро перевели на место секретарши в медпункт – по имени Анни Дюшен? Довольно высокая девушка с длинными темными волосами, в очках? Что вы можете о ней рассказать? Они наверняка захотят знать, почему я ею интересуюсь. Или скажут, что я ошиблась номером. Или бросят трубку.
Потом я спросила себя, зачем мне всё это нужно. Едва ли для того, чтобы убедиться, что они не помнят Анни Д., и уж точно не для того, чтобы обнаружить, – страшно представить, – что помнят. В глубине души я хотела одного: услышать их голос, пусть я и вряд ли его узнаю, получить физическое, ощутимое доказательство их существования. Словно продолжать писать я могла, только если они были живы. Словно мне было нужно писать о живом, подвергая это живое опасности, а не в спокойствии, наступающем со смертью людей, отныне обреченных быть нематериальными вымышленными персонажами. Словно я хотела сделать писательство чем-то невыносимым. Искупить власть, которую оно дает, – не легкость: легкости в писательстве я лишена как никто – воображаемым ужасом перед последствиями.
Если, конечно, это не извращенное желание убедиться, что они живы, чтобы подвергнуть их разоблачению, стать их Страшным судом.
На этот раз она туда вошла. И, естественно, тот образ санатория, который она рисовала себе последние несколько недель, тут же растаял при виде огромной каменной лестницы, длинного обеденного зала с колоннами, огромных общих спален с головокружительно высокими потолками и узкого темного коридора на верхнем этаже с рядом дверей, ведущих в комнаты вожатых. За последней дверью, в самом конце коридора, ее соседка по комнате Жанни – копна темных кудрявых волос и большие очки в черной оправе – уже заняла кровать у окна и разместила свои вещи в одной половине шкафа. Уверенность, несколько избыточная, которую она излучала на вокзале, покидает ее. Она знакомится с постепенно прибывающими девушками, и ей кажется, что все они ведут себя естественно и решительно, ничему не удивляются.
Для нее же всё здесь в новинку.
В первую ночь она лежит без сна, ей не по себе от дыхания соседки, которая уснула, едва коснувшись головой подушки. Она никогда не спала в одной комнате с чужим человеком. Ей кажется, что само пространство комнаты принадлежит скорее соседке, чем ей.
Другие приезжают из лицеев и Нормальных педагогических школ. Многие уже ведут уроки у начальных классов. Некоторые парни и девушки работают в санатории воспитателями круглый год. Она здесь единственная, кто учится в религиозной школе. Она, конечно, ненавидит пансион Сен-Мишель, но о светском мире почти ничего не знает: оказывается, 15 августа здесь – обычный день, когда дети едут в лагерь, а для нее это всегда был праздник Успения, и сегодня она впервые пропустит мессу. В первый день за обедом ее спросили: «Где лямку тянешь?» После минутного колебания – она перебирала в голове лямки: от подтяжек, от рюкзака – она ответила: «В лицее Жанны д’Арк в Руане». Но они стали допытываться, знает ли она такую-то и такую-то девушку, и ей пришлось сказать, что ее пока только зачислили туда на следующий учебный год, а до сих пор она ходила в религиозную школу.
Ее смущает смешанный состав вожатых. Она не привыкла к простому дружескому общению между парнями и девушками, объединенными одним делом. Это новый для нее контекст. Единственная известная ей форма разговора с противоположным полом – взаимные колкости, когда мальчишки преследуют девчонок на улице, а те кокетничают и насмешничают, одновременно отбиваясь от приставаний и поощряя их. На собрании перед заездом детей она оглядела парней-вожатых: их было около пятнадцати, и ни один не подходил для ее мечты об истории любви.
Два воспоминания из первых дней в лагере:
В полдень, на залитой солнцем лужайке, напротив входа в обеденный зал, под управлением дирижера в элегантном костюме цвета осенней листвы, сотня детей поют хором, сперва тихо, затем всё громче, пока от их оглушительного рева по коже не начинают бегать мурашки, и снова затихают до еле слышного бормотания: «Папа! Мама! У дочки всего один глаз! Папа! Мама! У сына всего один зуб! Ах, боже мой, до чего досадно, когда у дочки один глаз. Ах, боже мой, до чего досадно, когда у сына один зуб».
В парке, на траве, дюжина девочек-подростков в синих джемперах и шортах танцуют, держась за руки, а светловолосая вожатая с хвостиком энергично направляет этот хоровод то вправо, то влево, распевая: «В моих башмаках дырок полно / Я стиляга, и мне всё равно».
По тому, насколько хорошо сохранились эти образы, я вижу, какое восхищение вызывал у девушки из 58-го тот мир – строго упорядоченный, подчиняющийся свистку и ритму маршевых песен, пронизанный духом веселья и свободы. То общество, где все, от директора до медсестер, всегда в радостном настроении, где взрослые впервые в жизни не вызывают у нее отвращения. Тот замкнутый идеальный мирок, где все нужды – еда, игры, развлечения – удовлетворяются щедро и с избытком, не то что в пансионе в Ивто.
Я вижу ее желание освоиться в этой новой среде, а еще – смутный страх, что у нее не получится, что ей никогда не стать как та светловолосая вожатая: она ведь даже не знает ни одной песни, где не было бы слова «Бог». (Ее облегчение, когда на второй день ей сказали, что отрядом ей руководить не надо, а надо «быть на подхвате», то есть подменять вожатых в их выходные дни.)
Она в лагере уже три дня. Сейчас вечер субботы. Дети уже разошлись по спальням и легли. Я вижу ее, какой видела потом десятки раз: вот она спускается по лестнице со своей соседкой по комнате. На ней джинсы, темно-синий джемпер без рукавов и белые сандалии. Она сняла очки и распустила прическу, ее длинные волосы струятся по спине. Она ужасно взволнована: это ее первая «сюр-пат».
Я не помню, играла ли уже музыка, когда они спустились в подвал какого-то подсобного здания, возможно, медпункта. Не помню, был ли он среди тех, кто толпился вокруг проигрывателя, выбирая пластинки. Знаю одно: он первым пригласил ее танцевать. Звучит рок-н-ролл. Ей неловко оттого, что она так плохо танцует (возможно, она даже сказала ему об этом, оправдываясь). Она кружится, слишком широко шагает, подчиняясь его мертвой хватке, подошвы ее сандалий стучат по бетонному полу. Ей не по себе: во время танца он не сводит с нее глаз. Никогда еще на нее не смотрели таким тяжелым взглядом. Это Г., старший вожатый. Он высокий, светловолосый, крепкий, с небольшим брюшком. Она не думает о том, нравится ли он ей, привлекателен ли он. Он едва ли намного старше других вожатых, но для нее он – не парень, а настоящий мужчина: дело скорее в его должности, чем в возрасте. Как и его коллега, старшая вожатая Л., он для нее – из начальства. Еще днем она обедала с ним за одним столом, робея и ужасно смущаясь, что не знает, как правильно есть персик на десерт. Она и представить не могла, что интересна ему. Она просто в шоке.
Танцуя, он отступает к стене, продолжая смотреть на нее в упор. Гаснет свет. Он с силой притягивает ее к себе и впечатывается губами в ее губы. В темноте раздаются возмущенные возгласы, свет снова вспыхивает. Она понимает, что это он нажал на выключатель. Она не в силах на него взглянуть, она вся в сладостном смятении. Не верит, что это происходит с ней. «Пойдем отсюда?» – шепчет он. Она кивает: не флиртовать же им прямо тут, при всех. Они выходят на улицу и идут в обнимку вдоль ограды. Холодно. У входа в столовую, напротив темного парка, он прижимает ее к стене и трется об нее, она чувствует животом его член сквозь джинсы. Он слишком торопится, она не готова к такой скорости, такому напору. Она ничего не ощущает. Она подчиняется его страсти, мужской, безудержной, дикой страсти, такой непохожей на ее медленный, осторожный весенний роман. Она не спрашивает, куда они идут. В какой момент она поняла, что он ведет ее в комнату? Может быть, он сам ей сказал?
Они в ее комнате, в полной темноте. Она не видит, что он делает. Она всё еще думает, что они продолжат целоваться и ласкать друг друга через одежду, лежа на кровати. «Раздевайся», – говорит он. С тех пор как он пригласил ее на танец, она делает всё, что он велит. Грань между тем, что с ней происходит, и ее собственными действиями теряется. Голая, она ложится рядом с ним на узкую кровать. Она не успевает свыкнуться с собственной наготой, с его обнаженным мужским телом и сразу чувствует огромный твердый член, который он проталкивает в нее. Он с силой пытается войти. Ей больно. Не то в свою защиту, не то в оправдание она говорит, что девственница. Кричит от боли. «Ты бы лучше кончила, чем орать!» – отчитывает он ее. Ей хочется оказаться подальше отсюда, но она не двигается с места. Ей холодно. Она могла бы встать, включить свет, велеть ему одеваться и уходить. Или одеться самой, оставить его в комнате и вернуться на вечеринку. Могла бы. Но я знаю, что это не пришло ей в голову. Словно отступать уже поздно, словно всё должно идти своим чередом. Словно она не имеет права бросить этого мужчину в таком состоянии, до которого сама же его довела. Оставить его наедине с этим неистовым влечением, которое он к ней испытывает. Она ведь не сомневается, что из всех девушек он выбрал – избрал – именно ее.
Продолжение похоже на порнофильм, где растерянная партнерша не знает, что делать и чем всё закончится. Он один здесь хозяин. Всегда на шаг впереди. Он сдвигает ее к низу своего живота, ее губы на его члене. И в тот же момент мощная струя спермы брызжет ей в лицо, попадая даже в ноздри. С тех пор, как они вошли в комнату, прошло не больше пяти минут.
Я не могу найти в своей памяти ни одного чувства, тем более – мысли. Девушка на кровати просто наблюдает за тем, что с ней происходит и чего еще час назад она не могла и представить.
Он включает свет, спрашивает, который из двух кусков мыла на раковине ее, намыливает член, намыливает ее. Они снова садятся на кровать. Она предлагает ему молочную шоколадку с орехами из родительской лавки. Он смеется: «Когда тебе заплатят, купи лучше бутылку виски!» Это дорогой алкоголь, родители им не торгуют, и вообще, спиртное ей не нравится.
Ее соседка вот-вот вернется с вечеринки. Они одеваются. Она идет за ним в его комнату. Он, как старший вожатый, живет один. Она отреклась от собственной воли, теперь она полностью подчиняется ему. Его мужскому опыту. (Ни на миг она не занимает его мыслей. Они и по сей день загадка для меня.)
Я не знаю, когда именно она не просто покоряется, но соглашается потерять девственность. Хочет ее потерять. Помогает ему в этом. Я не помню, сколько раз он пытался в нее войти, а она ему отсасывала, потому что у него не получалось. В оправдание – в ее оправдание – он признаёт: «Он у меня большой».
Он снова говорит, что хочет, чтобы она кончила. Но она не может: он ласкает ей клитор слишком грубо. Возможно, у нее бы получилось, если бы он сделал это языком. Но она не просит его об этом, девушке стыдно о таком просить. Она делает лишь то, чего хочет он.
Она подчиняется не ему. Она подчиняется непреложному, единому закону – закону дикой мужской природы, с которой ей рано или поздно пришлось бы столкнуться. И закон этот жесток и грязен.
Он произносит слова, которых она раньше не слышала и которые переносят ее из мира шепчущихся девочек-подростков, хихикающих над непристойностями, в мир мужчин; которые означают, что она окончательно вошла в мир сексуального:
«Я сегодня дрочил».
«У тебя в школе небось все лесбиянки?»
Ему хочется поговорить, и они тихо беседуют, лежа в обнимку лицом к окну, стена вокруг которого обклеена детскими раскрасками. Он родом из департамента Юра, преподает физкультуру в одном техническом коллеже в Руане, у него есть невеста. Ему двадцать два. Они знакомятся. Она говорит, что у нее широкие бедра. «У тебя женские бедра», – отвечает он. Она рада. Теперь это нормальные отношения. Должно быть, они немного поспали.
На рассвете она возвращается в свою комнату. В ту минуту, когда она выходит от него, на нее обрушивается сомнение: неужели всё это произошло на самом деле? Она по-прежнему в ступоре, опьянена событием, которое необходимо выразить, сформулировать, чтобы оно стало реальностью. О котором так и подмывает рассказать. Своей соседке, уже умытой и одетой к завтраку, она говорит: «Я переспала со старшим вожатым».
Не помню, пришла ли ей уже в голову мысль, что это и была «ночь любви», ее первый раз.
Впервые я прослеживаю ночь с 16 на 17 августа 1958-го с чувством глубокого удовлетворения. Мне кажется, я приблизилась к той реальности настолько, насколько возможно. Тогда я не видела в ней ничего ужасного или постыдного. Лишь покорность происходящему, отсутствие в этом происходящем смысла. Я дошла до предела в этом добровольном переселении в саму себя на пороге восемнадцатилетия, в свое неведение о том, чем обернется только начинающееся воскресенье.
Завтрак, гвалт в столовой, она сидит на конце стола и следит за дюжиной крикливых мальчишек. Она не в силах проглотить ни кусочка со своей тарелки с черноватыми, склизкими овощами (она никогда не ела баклажанов). Мне кажется, что в груди у нее всё сдавлено, еще с тех пор, как накануне вечером она спустилась в подвал. Она видит за колоннами его: он идет между столами, оглядываясь по сторонам. Останавливается у другого конца ее стола, прямо напротив, между двумя параллельными рядами мальчишек, и молча смотрит на нее. Она не видела его с тех пор, как ушла под утро из его комнаты. И теперь этот взгляд – она снова надела очки – нависает над ней, окутывает, заставляет вспомнить о том, что она сделала сегодня ночью. Она опускает глаза, не может выдержать этого вызывающего взгляда. Она – провинившийся ребенок среди других детей. (Много позже я буду винить себя за то, что не ответила на его сообщнический взгляд, в котором сквозили воспоминания о прошлой ночи. Конечно же, он этого ждал, но в то утро та девушка была не способна этого понять.)
О том, что было дальше, я могу писать лишь перескакивая от одного образа к другому, от одной сцены к другой. В реальности они, должно быть, длились не больше пары минут, даже секунд, но непомерно растянулись в памяти, словно та постоянно прибавляла к ним понемногу. Как в игре «Тише едешь – дальше будешь» стоящий у стены вода, обернувшись, видит лишь застывших на своем пути игроков, так я долгое время не замечала, как между двумя такими воспоминаниями шла жизнь.
Я вижу, как после обеда она читает первые страницы «Удела человеческого» Мальро в мягкой обложке. С каждой следующей фразой она забывает предыдущую. Когда убивают мужчину, спящего под москитной сеткой, она перестает вообще что-либо понимать. Никогда прежде с ней такого не случалось: она просто не может читать.
Я вижу ее вечером того же воскресенья у него в комнате, в час, когда дети уложены, а вожатые свободны, кроме тех, кто дежурит в спальнях, залитых голубоватым светом ночников. Назначил ли он ей свидание днем или она пришла по собственной воле? В любом случае после прошлой ночи для нее немыслимо провести следующую без него. Он лежит на кровати, она сидит на краешке рядом. Он играет с цветастым шарфиком, прикрывающим вырез ее голубого кардигана, надетого на голое тело. И тут она совершает первую ошибку. Так же невинно, как предлагала ему шоколадку, с тем же абсолютным незнанием парней, не осознавая, какой удар она наносит по его самооценке (с годами удар этот достиг в моей памяти немыслимых масштабов), она сравнивает его с другим вожатым – тот носит светлую бороду и сложен как игрок в регби – и говорит: «После Бороды ты лучший во всём лагере».
Она думает, что делает ему комплимент, и совсем не слышит иронии в его ответе: «Вот спасибо!», потому что добавляет:
«Но это правда!»
Она говорит это вовсе не для того, чтобы его задеть: для нее это – некая внешняя истина, их двоих не касающаяся и никоим образом не означающая, что Борода нравится ей больше.
Его лицо омрачается, она понимает, что напортачила, но тут же отмахивается от этой мысли. Она глуха и слепа ко всему, кроме своего желания провести с Г. еще одну ночь. Она уверена, что получит желаемое, учитывая то, что между ними произошло, – всё, что было, и всё, чего еще не было. Он ее любовник. Она ждет знака. Знака нет, и это, должно быть, сбивает ее с толку.
Следующая сцена: он вышел из комнаты. Она ждет его стоя и думает, что он вернется.
Но в комнату заходит не он, а кудрявый черноволосый бретонец, Клод Л. Он сообщает ей, что ждать нет смысла: Г. не вернется. Кажется, она спрашивает, ушел ли он к светловолосой вожатой, Катрин П. Клод не отвечает. Возможно, он смеется.
(С этого момента я больше не способна проникнуть в мысли девушки из С. и могу описывать лишь ее действия и поступки, фиксировать слова, чужие и реже – ее собственные.)
Я вижу ее в резком свете комнаты Г.: она ошеломлена, не верит своим ушам, возможно, плачет и юркает в угол между стеной и дверью, потому что кто-то постучал. Из-за распахнутой двери, прижавшись к стене, она слышит, как Моника С. смеется и говорит кудрявому парню (который, как она с ужасом понимает, знаком выдал ее присутствие): «Что она тут делает? Пьяная что ли» Она выходит из своего укрытия на свет, стоит босая в метре от них, и Моника С. с веселым любопытством оглядывает ее с головы до ног. Я не помню, о чем она умоляла, – стыд зарыл эти слова поглубже; возможно, она просила сказать, ушел ли Г. к той блондинке, – не помню, какой презрительный отказ получила, но после него она взывает к Монике С. с мольбой: «Разве мы не подруги?» А та жестоко отталкивает ее: «Еще чего! Мы с тобой свиней не пасли!»
Я снова и снова прокручиваю в памяти эту сцену, ужас от которой всё так же силен – ужас оттого, какой жалкой я была, словно собака, просившая ласки и получившая пинка. Но сколько бы я ни проигрывала этот эпизод, мне не прорваться сквозь плотный туман той реальности, исчезнувшей полвека назад, не постичь и не объяснить той неприязни, которую испытывала ко мне другая девушка.
Ясно одно: Анни Д., избалованная родителями девочка и блестящая ученица, в эту самую минуту – объект презрения и насмешек со стороны Моники С. и Клода Л. – тех, в ком она так хотела видеть единомышленников.
Она уже не в комнате Г. Когда именно в тот воскресный вечер она, потерянная, сама не своя, угодила – или добровольно отдалась – в лапы небольшой группы вожатых, парней и девушек, объединенных вечерним настроем повеселиться и пошуметь и, возможно, смутным желанием поиздеваться над новичками? Как бы то ни было, я вижу ее в коридоре на верхнем этаже: она протестующе кричит и ничего не видит из-за свисающих на лицо мокрых волос: ее с ритуальным улюлюканьем облили из ведра. Вокруг гогот: «Ну ты прямо Жюльетт Греко!» Сквозь завесу мокрых волос она видит крупную фигуру Г. Он неподвижно стоит в дверях своей комнаты и со снисходительной улыбкой старшего смотрит на забавы молодняка. (Сегодня мне нетрудно предположить, что те ребята уже всё знали и нарочно притащили меня к комнате Г., шутки ради.) И тут она допускает вторую оплошность за вечер. Вырывается из толпы, выкрикивает его имя, со смехом зовет его на помощь, повторяя то, что сказали другие, что она похожа на Жюльетт Греко. Ведь после прошлой ночи, после их наготы так естественно искать у него защиты. Она хочет броситься к нему в объятия, но его руки висят вдоль тела. Он по-прежнему улыбается и не говорит ни слова. Потом разворачивается и уходит в комнату. (Наверное, он всё больше убеждался в том, что эта девушка ненормальная и нечего возиться с дурехой, считающей себя Жюльетт Греко.)
И вот сегодня, в серое воскресенье 2014-го, я смотрю, как девушка, которая была мной, смотрит, как он при всех поворачивается к ней спиной – мужчина, перед которым она впервые обнажилась и который наслаждался ее телом целую ночь. В голове у неё нет ни одной мысли. Она – лишь память об их телах, их движениях, о том, что свершилось, хотела она того или нет. Она в смятении от внезапной потери, от собственной брошенности, которой не придумать оправданий.
Она совершенно потеряна, она – тряпичная кукла. Всё ей безразлично. Покорно, как существо, которое больше ничего не чувствует, она позволяет группе взбудораженных вожатых увести себя. Теперь они в небольшом новом здании слева от аббатства, в просторной комнате с зеленоватыми стенами и голой лампочкой, свисающей с потолка. Она без очков. Все утверждают, что это комната двух секретарш директора, которые уехали на выходные, но она с удивлением замечает, что они здесь как дома. Ставят пластинки Фернана Рейно и Робера Ламурьё, достают бокалы и разливают белое вино. Она не понимает, что всё это розыгрыш, и только завтра догадается, что они потешались над ней и комната принадлежит двум физрукам, Ги А. и Жаку Р., который прямо сейчас жмется к ней на кровати, где сидят еще несколько человек. Возможно, они уже начали «выставлять ее на посмешище» – как несколько дней спустя выразится Клодин Д., вожатая с бордовым пятном на щеке, – наверняка зная о ее ночи со старшим вожатым и будучи свидетелями ее унижения в коридоре.
Она слышит, как они смеются и рассказывают похабные истории, – отстраненная, безучастная. (Прямо сейчас, когда я пишу, на эту сцену накладывается последний кадр из фильма Барбары Лоден: в ночном клубе, между двумя гуляками, Ванда молча берет протянутую ей сигарету, поворачивает голову вправо, затем влево. Она уже не там. Чуть раньше она сказала: «Я никто». Камера останавливается на ее лице, и оно мало-помалу растворяется.)
Продолжение «Ванды» было снято за пятнадцать лет до самого фильма в комнате в С., департамент Орн. Они погасили свет и легли парочками на кровати и на пол. Проигрыватель по-прежнему крутит пластинки. Она лежит на матрасе на полу, в одном спальном мешке с Жаком Р., они обнажены ниже пояса. Он без конца ее целует, а ей не нравятся его вялые губы. Он тычется в нее членом, не таким толстым, как у Г., она сопротивляется и говорит, что девственница. Между бедер – мокрое пятно. Кажется, она плачет. А вокруг парни весело докладывают друг другу, как продвигаются у них дела с девушками, и поет Далида: «С радостью в сердце я ухожу ла-ла-ла-ла-йе-йе-йе-йе / Счастью навстречу иду».
Он снова пытается в нее войти. Не грубо, но упорно, ослепленный возбуждением. Она боится, что у него получится. Ей не приходит в голову встать и уйти. Ей не хорошо и не плохо, она испытывает что-то между тоской и утешением от этого тела-заместителя, от такого же мужского влечения в другом теле. Свое собственное тело она лишь одалживает и твердо намерена защищать его от проникновения. Возможно, ею уже овладело желание «отдаться» – как говорили в то время – одному лишь Г., мужчине, который умолял ее об этом прошлой ночью, а теперь отверг.
От одного образа к другому я следую за этой девушкой с того вечера, когда она спустилась вместе с соседкой в подвал и Г. пригласил ее танцевать, но ухватить каждый шаг в ее скольжении по наклонной, понять, что ею двигало и как она пришла к нынешнему состоянию, я не в силах.
Могу лишь сказать, что в понедельник 18 августа, вернувшись на рассвете в свою комнату, где ее соседка – снова – уже одета, она считает всё произошедшее в спальнике с Жаком Р. абсолютно незначимым, недействительным. (Это уже после паники, охватившей ее, когда она сняла джинсы и увидела на них кровь, а потом с облегчением поняла, что это месячные начались на неделю раньше.)
Я вижу, как желание Анни Д. достигло своей высшей точки. Для нее больше не существует ничего, кроме ее влечения к Г. Она по-прежнему верит, что он захочет ее, верит даже после того, как той же ночью пришла к нему в комнату и получила жесткий, гневный отказ на том основании, что она «была с Р.», и даже после того, как узнаёт, что Катрин, светловолосая вожатая, – помолвленная с призванным в Алжир парнем, чему подтверждением ее колечко с голубым камнем и письма с марками полевой почты, которые ежедневно кладут рядом с ее тарелкой, – заменила ее в постели старшего вожатого.
Она хочет, чтобы он показывал, всячески показывал, как его к ней влечет. Хочет, чтобы он находил удовольствие в ее теле, чтобы изнемогал от этого удовольствия. Для себя ей удовольствия не нужно.
Она не сдается, она ждет, что однажды ночью он захочет ее – и неважно, будет ли это каприз, жалость или ему надоест блондинка. Потребность в нем, в том, чтобы дать ему полную власть над своим телом, не оставляет в ней места достоинству.
Из-за его тяжелых век, пухлых губ и крепкого телосложения она считает, что он похож на Марлона Брандо. Неважно, что другие девушки-вожатые вполголоса говорят, что у него одни мускулы, а мозгов нет. Про себя она называет его Архангелом.
Однажды в перерыве она идет в С.-кий собор, стараясь не попасться на глаза кому-нибудь из вожатых, которые будут только рады поглумиться над ней – особенно этот парень с юга, напевающий всякие непристойности на мотив «Аве Мария», насмешливо глядя на нее. Бог, которому она молится, – лишь идол, замещающий Г., истинного Бога, который отвернулся от нее, равнодушный к ее отчаянию и страданиям, который предпочел ей блондинку. Господи, скажи только слово, и исцелится душа моя[24]24
Отсылка к Евангелию от Матфея: «Господи! я недостоин, чтобы Ты вошел под кров мой, но скажи только слово, и выздоровеет слуга мой». (Мф. 8: 8, Синодальный перевод).
[Закрыть].
Я пишу и впервые понимаю, что та блондинка, возможно, решила сама заполучить место, которое случайно заняла я: помолвка помолвкой, а уступить его какой-то неуклюжей дылде в толстых очках (именно такой она, должно быть, увидела меня еще в первый день, когда нам с ней делали флюорографию в медпункте) она не могла. Вероятно, другие придерживались того же мнения, по крайней мере, я ни разу не слышала, чтобы кто-то осуждал двойную игру блондинки – все бессознательно давали согласие на мимолетную связь здоровяка-старшего вожатого и миловидной студентки, чья стройная фигурка, однажды продемонстрированная на пляже, тут же вызвала восторженный свист парней и их излюбленную шуточку про «пин-ап»: палец поднят вверх, символизируя эрекцию. Должно быть, я и сама так думала. Я считала, что она красивее и вообще всем лучше меня. В 2003-м я сформулировала это предельно кратко: «Она есть, а меня нет».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.