Текст книги "Память девушки"
Автор книги: Анни Эрно
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
«В конце концов, я это выбрала. Но действительно ли я сама выбрала это – другой вопрос. Тебе не кажется, что мы в основном идем на поводу у обстоятельств?» Письмо от декабря 1959-го.
Когда в прошлом году я начинала писать, то даже не предполагала, что застряну на периоде обучения в «Норме». Я понимаю, что мне нужно было оживить девушку, которая взяла на себя обязательства – подписала договор на десять лет – и ввязалась в дело, которое ей не подходит; поднять вопрос, который так редко звучит в книгах: как все мы в начале взрослой жизни справляемся с этой обязанностью как-то зарабатывать на жизнь, с выбором и, наконец, с ощущением, что мы на своем – или не на своем – месте?
Зима. Практикантка, выходящая из дверей начальной школы Мари-Удемар, хочет умереть. Или – что равнозначно – перестать быть той девушкой, у которой проступают слезы под взглядом черных глаз старой дамы, воплощения идеальной учительницы, когда та говорит ей при другой практикантке: «У вас нет к этому призвания, вам не дано быть учительницей». Тот факт, что среди студенток «Нормы» у этой женщины репутация злыдни и все боятся попасть на стажировку к ней в класс, ничуть не уменьшает ужаса от ее слов, в которых мне сразу слышится истина. Истина, открывшаяся несмотря на меня и все мои усилия: подготовить уроки по чтению и письму, придумать рождественскую сказку, нарисовать оленя и домик в снегу. Куда деться от этой правды: я не подхожу, не гожусь для дела, которым занимаюсь?
Затем я вижу, как эта девушка укрывается в ближайшей церкви, Сен-Годар, прежде чем вернуться в Школу, где другие девушки, в отличие от нее, счастливы наконец-то работать с учениками и в восторге от возможности свободно выходить в город.
Инспекция в конце практики – инспектор, директор школы и образцовая учительница сидят рядком у окна и болтают, пока я вешаю картонку с новыми словами для урока чтения – меня не спасет. Лучшая ученица, которую я вызываю в конце урока, путает глаголы «есть» и «ехать» и говорит, что «пастушок – это такая палка». Она готова разрыдаться из-за своей ошибки, и на ее маленьком расстроенном личике я с болью читаю подтверждение собственной никчемности.
Хотя на протяжении многих лет, вспоминая эту ледяную женщину, ее странно расширенные глаза, тонкие губы, аккуратные зубы и элегантный вид, я была готова ее растоптать, должна признать: именно она своим вердиктом – тогда звучавшим бесчеловечно – если не спасла меня, то уж точно помогла сэкономить кучу времени. Она входит в число людей – в основном не самых приятных, – которые, как мне кажется, сами того не желая, изменили ход моей жизни.
Что касается Р., то она удачно заболела, как раз после того как завалила урок по грамматике, и не смогла завершить практику в одной пригородной школе. Быть может, именно общие неудачи при встрече с реальностью этой профессии сблизили нас в начале нового семестра в январе 1960-го? Так что в итоге наши мысли и устремления слились воедино, породив совершенно особый дух сообщничества, исходной точкой которого можно считать эту сцену: мы, как две пчелки, набиваем полные карманы карамелек, леденцов и шоколадного печенья, которые студенческий союз Школы хранит в соседнем классе, и по обоюдному молчаливому согласию уходим не заплатив. Очень скоро мы повторяем эту схему – но уже с мерами предосторожности, памятуя о громких криках главы студсоюза, обнаружившей кражу, – с детским восторгом, не осознавая, что попираем моральные принципы, которые по идее должны насаждать. А возможно, и осознавая.
Как знать, может, мы «подначивали» друг друга, часами сидя в пустых аудиториях, а может, эта идея возникла внезапно, сперва в теории, а затем как общий план: уйти из Нормальной школы, поехать в Англию, устроиться помощницами по хозяйству, вернуться и в октябре поступить на филологический. Кому это пришло в голову первой? Держу пари, что Р. Анни Д., в отчаянии, с булимией, увязла в тоске интерната и никогда бы не смогла – даже в мыслях – выбраться из ловушки, в которую сама себя загнала, по собственной инициативе заняться расторжением договора, из-за чего ее родителям придется возмещать расходы за проведенные в Школе месяцы, – сделать всё то, что из глубин безысходности, в которой я пребывала, представлялось невозможным, а в результате оказалось удивительно простым, и для директрисы, и для родителей.
Мои родители понятия не имели, что это за «подготовительные курсы», куда я собиралась пойти, но это не мешало маме сиять от гордости и честолюбия и быть готовой на всё, лишь бы ее дочь «поднялась». Отец был разочарован, словно я предала его идеал. (Он всю жизнь носил в бумажнике вырезку из газеты «Пари-Норманди», свидетельство моего успеха на вступительных в Нормальную школу. Ничто не могло лишить его этого величайшего счастья, этого возмездия миру: сам он крестьянским мальчишкой бросил школу в двенадцать лет и начал работать на ферме.)
Что до моих собственных амбиций после ухода из Школы, то они отражены в письме от 29 февраля 1960-го:
«Мне бы хотелось преподавать в университете, но, наверное, не получится. А еще вернулась моя давняя мечта – стать библиотекарем».
Конец марта 1960-го. Я вижу ее в коридоре поезда на станции Булонь-сюр-Мер. Светлый пучок, очки в золотой оправе с черным ободком. На ней небесно-голубой плащ с рукавами три четверти, легкий не по погоде, но в чемодане не было места для теплых вещей, а к осени она уже вернется. Через несколько минут поезд продолжит путь к морскому вокзалу, откуда пассажиры отправятся в Фолкстон. Через закрытое окно она смотрит на свою мать. Та стоит на платформе – ей велели покинуть поезд, она удивлена и подавлена тем, что ей нельзя дальше, нельзя проводить дочь через таможню к пароходу – и бодро улыбается ей. Девушка чувствует, как на глазах у нее выступают слезы. Вряд ли она помнит зеркальную сцену на вокзале в С. полтора года назад. Это уже я, когда пишу сегодня, провожу параллель между двумя образами и, вспоминая эти слезы, отмечаю разницу между двумя девушками: та – завоевательница, которой не терпится вырваться из семьи и маленького городка; эта – уже лишена гордости и алчности, пытается сохранить лицо, совладать с горечью разлуки и расставания и нисколько не стремится к ожидающей ее неизвестности. Эта девушка и в Париже-то никогда не бывала и сейчас наверняка представляет, как одна приезжает в Лондон, попадает в чужую семью, где ей придется жить полгода – целую вечность. Ничего общего с ее детскими и подростковыми мечтами. Она уезжает, потому что ошиблась будущим, она – эмигрантка по несчастью. В Ивто не останешься: невозможно «слоняться без дела», обременяя своим бездельем родителей и страдая от допросов покупателей, их злорадного любопытства. Она должна уехать, это неизбежно, это предписано ей с начальной школы, с первых хороших оценок. Ей нельзя хотеть – нельзя решать – оставаться в Ивто, на кухне с накрытым клеенкой столом. Ей надо, как говорит мать, «идти вперед». Она – как Сара из одноименной песни Шарля Азнавура, которая втайне не дает ей покоя: «Мы не для родителей живем». В эту минуту она должна оборвать свою единственную в мире привязанность. И оттого, что через две недели Р. тоже приедет в Лондон, ей ничуть не легче.
Первые письма к Мари-Клод, на конвертах которых значится: «Miss A. Duchesne Heathfield, 21 Kenver Avenue London N12 England», полны энтузиазма, невиданного со времен лагеря. Она рада, что живет у Портнеров, которые «идут в ногу со временем» и «устраивают вечеринку в саду через три недели», что ей не надо следить за их детьми, так как те уже достаточно взрослые: Брайану двенадцать, а Джонатану восемь. Описывает дом – «очень красивый, красное ковровое покрытие и повсюду зеркала, немного по-американски», – рассказывает про их «еврейскую религию и обычай по пятницам за ужином зажигать на столе свечи». Перечисляет места, где она побывала: Национальная галерея – «там Мане, Моне, „Источник Ренуара“», – собор Святого Павла, музей Мадам Тюссо «с комнатой ужасов», Лондонский Тауэр, Доки, Букингемский дворец, Мраморная арка, площадь Пиккадилли. После слов «мне нравится моя жизнь, нравится быть космополиткой, я бы хотела объехать весь свет и полюбить вообще всё» она, еще недавно не вылезавшая из своей норки, добавляет – из тщеславия и бессознательной мести более социально развитой подруге: «А ведь в Ивто мы думали, что это ты будешь ездить по миру, а я сидеть дома, верно? События и правда нас меняют».
Могу предположить, что под «событиями» она подразумевает лагерь, Г. и поступление в Нормальную школу. Одно можно сказать наверняка: девушка, которая с удовольствием пишет: «Англия – это страна спокойствия и стабильности. Трава здесь зеленая-зеленая, люди любят светлые оттенки, розовые пирожные и нежные песни, как у Перри Комо», больше не оторвана от мира. Пусть у нее по-прежнему нарушен аппетит и нет месячных, она постепенно выходит из своего оледенения.
Годы спустя я узнаю, что такое «хороший вкус», и, оглядываясь назад, пойму, что лакированные, позолоченные интерьеры Портнеров без старинной мебели, библиотеки и вообще книг (не считая подборок от журнала «Ридерз Дайджест») – это типичный стиль нуворишей. Но девушка из 60-го, должно быть, считала, что попала в мир роскоши. Гостиная с тяжелыми портьерами, двумя мягкими диванами друг напротив друга, огромным телевизором, журнальными столиками и барным шкафом. Кухня, оборудованная приборами, которые она раньше видела только на витринах: электроплита, холодильник, посудомоечная машина, тостер, миксер, – пришел ли ей на ум фильм Жака Тати «Мой дядюшка»[42]42
Герой фильма, пожилой господин, никак не может освоиться в высокотехнологичном жилище своих родственников.
[Закрыть], который она смотрела год тому назад и ни разу не засмеялась? – сияющая ванная, розовый унитаз, телефон цвета слоновой кости на резной тумбе у входа. Она впервые в жизни лежит в ванной, и к ней возвращается утраченная способность получать удовольствие от настоящего. Она двигается, дышит, ест и спит в этой обстановке, привыкает пользоваться новыми предметами, и это позволяет ей безропотно выполнять работу, которая ей категорически не нравится. Работа эта весьма далека от простой «помощи по хозяйству», как было заявлено в «Международных отношениях» – организации, через которую она нашла это место, – и состоит в следующем:
– ежедневно: вымыть посуду и полы в кухне и малой гостиной, начистить ванные и туалеты «Аяксом», пропылесосить все помещения (кроме лестницы – там подмести);
– раз в неделю: отполировать порог у входной двери, натереть до блеска медные изделия, погладить белье.
Тут память тоже беспощадна.
В общем, погружение в более обеспеченную среду заставило меня примириться со своим положением, которое мой отец, когда я вернулась во Францию, описал так: «По сути ты в Англии служанкой была!» Эта фраза, пусть и произнесенная в шутку, глубоко заденет меня как унизительная правда. Даже притом что я прибегала ко всем уловкам, которые словно сами напрашиваются, когда находишься в положении прислуги: простыни и покрывала не гладить, а сложить в стопку и лишь слегка пройтись сверху утюгом, стеклянный столик чистить, плюнув на него, – что угодно, лишь бы освободиться к полудню.
Моя решимость «овладеть английским в совершенстве», которую я выражаю в первом письме – где сообщаю, что читаю «Дейли Экспресс», начала роман «Шоколад на завтрак» американской писательницы Памелы Мур, «новой Саган», и сходила на фильм «Лига джентльменов», – быстро улетучивается. Последней каплей становится даже не то, что занятия в пригороде сложно посещать – всего один вечер в неделю, – а то, что в библиотеке в Финчли можно брать современные французские романы. В письмах она говорит об «угрызениях совести оттого, что я утопаю во французской прозе» и приводит список прочитанных книг – все они относительно свежие:
«Изменение», Бютор;
«Последний из праведников», Андре Шварц-Барт, «шикарная книжка»;
«Удары судьбы», Роже Вайян, «меня зацепило»;
«В тупике», Бернар Прива, «понравилось»;
«Особенная дружба», Роже Пейрефитт, «скучновато»;
«Обед в гостях», Клод Мориак;
«Дети Нью-Йорка», Жан Бло.
Эта неспособность сопротивляться удовольствию от погружения в свой родной язык, вероятно, усиливалась тем, что я постоянно и повсюду была окружена языком чужим. Моя изначальная решимость – явно без особого желания, достаточно вспомнить, в какой ужас повергла меня сама мысль о том, чтобы «думать на английском» (этим хвасталась одна девушка на занятиях), – рассыпалась в прах, когда в Англию приехала Р. и поселилась в семье в миле от Портнеров.
Я так и не дочитала книгу Памелы Мур, которая, согласно Википедии, в 1964 году покончила с собой.
Р. – единственная из моих «подруг юности», то есть того периода, когда я еще не заняла своего места в обществе, не вышла замуж и не стала работать по профессии, – от кого у меня не осталось ни одного снимка, кроме сделанной в октябре 1958-го выпускной фотографии нашего «философского» класса, где нас с ней разделяет два ряда. Она сидит в первом, руки сложены на платье одна поверх другой. На лице, обрамленном короткими русыми волосами и сегодня кажущемся мне каким-то лунообразным и холодным – не улыбка, а ее любимая гримаска, которую я часто у нее видела, – смесь насмешливости и самодовольства. Сидя она выглядит выше, чем была на самом деле – метр пятьдесят восемь, – и, если присмотреться, видно, что ее прямые, сведенные вместе ноги, касаются земли лишь носками полуботинок на плоском ходу.
В своих воспоминаниях я вижу другую Р.: маленькую решительную особу с округлыми движениями, на лице которой невинная улыбка, предназначенная для тех, кого она хочет очаровать – взрослых обоих полов, – сменяется жестким выражением. Чей хорошо поставленный, глубокий голос теряет свои обычные повелительные интонации и становится – правда, не без труда – нежным и ласковым, когда нужно кому-то угодить.
Что мне сказать о ней, прежде чем я начну видеть в ней Ксавьер из романа Бовуар «Гостья» и перестану выносить ее напористость?[43]43
По сюжету романа Ксавьер, молодая провинциальная девушка, очаровательная и своенравная, входит в любовное трио с четой интеллектуалов и разрушает их отношения. В финале главная героиня, Франсуаза, из ревности убивает ее.
[Закрыть]
прежде чем приглашу ее к себе и она скажет моему отцу: «Как сами-то, месье?» – так говорят те, кто считает себя выше, якобы опускаясь на уровень собеседника;
прежде чем пойму, что она меня к своим родителям не позовет никогда, чтобы мне не было стыдно за моих;
прежде чем летом 61-го я в каком-то смысле отрекусь от нее, написав ей совместное письмо с Ж., моей новой институтской подругой;
и больше никогда с ней не встречусь, кроме одного раза в 1971-м, на термальных источниках в Сен-Оноре-ле-Бен, у главного бассейна: тогда я увидела ее со спины, с мужчиной и маленькой девочкой, и сразу узнала по мощным, как у велогонщика, икрам; она обернулась, наши взгляды встретились, и мы тут же без единого слова отвели глаза.
Что мне сказать о ней и зачем вообще что-то говорить?
Наверное, затем, что я не способна воскресить ту, кто была мной в Англии – и которую я уже давно называю «девушкой из Лондона», как в песне Пьера Мак-Орлана в исполнении Жермен Монтеро («Как-то крыса ко мне в комнату вбежала» и т. д.), – вне тандема, который мы с Р. зачем-то образовали в чужой стране, исключив на эти полгода любые другие отношения.
Пожалуй, процитирую то, что я писала Мари-Клод:
«Р. ‹…› потрясающая девушка – прогрессивная, смешная, и просто уму непостижимо, какая оптимистка – для нее вообще не существует проблем!»
В этих словах, написанных в середине мая, через полтора месяца после приезда Р., я читаю восхищенное удивление ее поведением, ее непринужденностью и легкостью, которых во мне нет и которым я была – и остаюсь до сих пор – полной противоположностью. Сегодня я вижу объяснение этой легкости в ее твердой уверенности в том, что родители в ней «души не чают» и любят ее больше, чем старшую сестру, неработающую замужнюю женщину с двумя детьми, по сравнению с которой Р., должно быть, казалась вундеркиндом. А еще – в ее среде, о которой я могла только догадываться, но по некоторым признакам убеждалась, что она выше моей: отец работает «в одной конторе» промышленным дизайнером, мать сидит дома, каникулы на Лазурном берегу, пластинки с классической музыкой. Быть может, именно это беспечное отношение к будущему, свойственное обожаемому ребенку из мелкобуржуазной семьи, и заставило ее поступить вместе со мной в Нормальную школу, а затем позволило выйти из нее так же легко, как пробивается из земли цветок.
Мы проводим вместе всё свободное время. Когда наших «милашек»[44]44
«Милашки» (Les bonnes femmes, 1960) – французский фильм К. Шаброля.
[Закрыть] – так мы называем своих хозяек – нет дома, мы прилипаем к телефонам, прямой и неограниченный доступ к которым стал для нас обеих целым открытием. Я вижу эту странную парочку – дылда и коротышка, Пат и Паташон[45]45
Пат и Паташон – дуэт датских актеров немого кино, один высокий и худой, другой низенький толстяк.
[Закрыть] – в «Талли-Хо-Корнер», торговом центре Финчли. Они заходят в кафе при магазине «Вулвортс» и отправляются дальше, в районы Барнет, Хайгейт, Хендон, Голдерс-Грин. Шагают по дорогам, где почти нет пешеходов и лишь проносятся машины, в твердой уверенности, что таким образом сжигают калории от всего, что они съели: лимонный курд, песочное печенье, трайфлы, «Смартис» и «Милки Вэй», плитки «Карамак» и «Дэйри Милк», брикеты мороженого на вафлях за четыре пенса из автомата. Новые сладкие вкусы приводят нас в восторг, нам хочется попробовать всё. Я втягиваю Р. в свою алчность. Девушка из Лондона нашла в Р. отличную напарницу для чередования обжорства и голодания.
Мы болтаем часами, сидя за чашкой чая или «Боврила» – английского варианта растворимых бульонов – в кофейне в «Талли-Хо», хозяйка которой, седая женщина в очках, без конца моет и вытирает чашки. Общий опыт – лицей и Нормальная школа – дает нам пищу для разговоров. Мы, ревностные единомышленницы, постоянно находим, что покритиковать, что сравнить и осудить в английском образе мысли и жизни. Мы говорим в полный голос, уверенные, что никто не поймет, как мы обзываем людей козлами и шлюхами. Мы, как запойные, замкнулись в своем французском пузыре, отгородившись от общества, правила которого – дурацкие или нет – нас не касаются.
Я Анни только для Р.: в остальное время английское произношение Портнеров превращает мое имя в Any, что значит: какая-то, неважно кто (или что).
Мы упиваемся разрывом с ближайшим прошлым – Нормальной школой, которую поносим на чем свет стоит, – и не заботимся о туманном будущем, которое начнется лишь в октябре, с поступлением в институт. Я вижу, как мы витаем в ничем не заполненной свободе. Позже я буду думать об этих месяцах в Англии как о «воскресенье жизни, которое всё уравнивает и устраняет всякую идею зла», как говорил Ницше[46]46
На самом деле цитата принадлежит Гегелю и взята из его «Лекций по эстетике» (в русском переводе утрачена).
[Закрыть]. Английское воскресенье 1960-го, пустое и праздное.
В наши планы не входит ни флирт, ни любовь. Кажется, Р. эти вопросы вообще не волнуют, хоть ей и нравится привлекать мужские взгляды, в ответ на которые она напускает на себя смущенно-наивный вид. Пара поцелуев на пляже прошлым летом – вот вроде бы и весь ее опыт. Девушка из Лондона чувствует себя старой, чувствует себя женщиной рядом с Р., которая кажется ей совсем еще девочкой. Возможно, именно эта предполагаемая невинность – я не могла даже представить, как она мастурбирует, – мешала мне признаться ей: «У меня был любовник». И – в этом я была почти уверена – «я уже не девственница». Не думаю, что эта запретная зона в нашей дружбе тяготила меня. Напротив, она была созвучна моему намерению забыть Г. и лагерь, моему стыду – со времен философии и Бовуар – за то, что я была «сексуальным объектом». Мы соревновались друг с другом в отрицании любви и страсти – чистого отчуждения, абсурдной иллюзии. Письмо Мари-Клод:
«Мы прекрасно себя чувствуем и без самцов».
Кажется, что я начала эту книгу уже очень давно. Жизнь и письмо структурно схожи: описание первой ночи с Г. сейчас так же далеко, как в Финчли, вероятно, была далека от меня сама та ночь. Если подумать, эти два временных отрезка не так уж и отличаются: прошло тринадцать месяцев с тех пор, как я закончила описывать августовскую ночь 1958-го, а в Финчли эта ночь отстояла от меня месяцев на двадцать. Оба этих периода я и проживала, и воображала.
Однозначно: то же самое желание, но никаких воспоминаний об обстоятельствах – точном месте, дне, объекте искушения, – когда мы впервые повторили содеянное в Нормальной школе. Наверное, это произошло в магазине самообслуживания: во Франции о таких мало кто и слышал, и мы были от них в восторге. Теперь всё надо было проделать прямо в торговом зале, рискуя быть замеченными, и это, вероятно, вызывало у нас какое-то новое, до тех пор неведомое удовольствие, которое еще усиливалось – уже после, как водится, – когда, сидя в баре или в парке, мы с наслаждением вспоминали свой подвиг, рассматривали добычу и помирали со смеху.
Поначалу в поле нашей деятельности входили только сладости, за которые в основном расплачивалась пожилая чета Рэббитов, державшая табачную лавочку: их прилавок с шоколадками и драже «Смартис» находился на одной высоте с моей сине-белой сумкой – той самой, из лагеря, – куда я их сгребала. Но очень скоро мы расширили зону охоты до мелочевки с полок супермаркета «Вулвортс»: губных помад, маникюрных и швейных наборов. Хотя на жалованье помощницы по хозяйству – полтора фунта в неделю – особо не разгуляешься (впрочем, за тот период я всё же куплю себе два платья, небольшие гостинцы родителям и подносик из шикарного магазина «Веджвуд» в качестве прощального подарка Портнерам), движет нами не нужда и не жажда обладания, а игра. Авантюра.
Всё начинается при входе в магазин, с осмотра местности и выбора зоны действия. Потом нужно изображать непринужденность и при этом быть начеку. Всё внимание, воображение и умение наблюдать за другими направлены на одну цель: подойти как можно ближе к желаемой вещи, взять ее, вернуть на место, отойти, вернуться – эта хореография придумывается прямо на ходу. Воровство в магазине – это работа тела, которое превращается в радар, светочувствительную пластину, реагирующую на всё вокруг. Миг, когда ты переходишь к действию и одним движением руки заставляешь вещицу исчезнуть в кармане или сумке, миг предельного осознания самого себя – опасности быть собой в эту минуту – длится, пока ты с притворным безучастием идешь к выходу, а украденный предмет так и жжется через ткань. Уже на улице, на безопасном расстоянии метров в пятьдесят, испытываешь ни с чем не сравнимый восторг оттого, что в очередной раз бросила вызов страху, совершила свой личный подвиг, и тому есть доказательство – трофей в сумке или прямо на тебе (как было с самым ценным нашим уловом, бикини из магазина «Селфридж», которые мы натянули прямо поверх трусов и лифчиков, и этот наряд ужасно забавлял нас в метро на обратном пути).
Готовность к этому действу мы называем «быть в ударе»: это состояние вызывает в нас гордость, а то и соперничество.
Интересно, когда Анни Дюшен ворует сладости у ничего не подозревающих Рэббитов, видит ли она за этой парой лавочников, которых весело обкрадывает на пару с Р., своих собственных родителей? Испытывает ли она хоть что-то похожее на чувство вины? Вряд ли, хотя сегодня тусклое строгое лицо миссис Рэббит и сливается понемногу с лицом моей матери в ее последние годы. Та девушка – в нравственной амнезии, при которой то, что мы делаем вместе с кем-то другим, перестает подвергаться моральной оценке. Каждая из нас по отдельности никогда не украла бы ни пенни, а о найденном на улице бумажнике с деньгами тут же сообщила бы в полицию, но вместе мы не считали себя преступницами – просто более бесстрашными, более без предрассудков, чем другие девушки.
Среди нескольких стихотворений, которые я написала год спустя, я нашла одно, начинающееся так:
На Тоттенхэм-Корт-роуд
Во властном зеркале мое лицо
Сочилось страхом.
На чайную спускался вечер.
То было в другом мире –
Холодном, сером, как вечность.
Я помню, что давала его читать одногруппницам в университете – наверное, гордилась тем, как с помощью каскада метафор превратила скрываемый реальный эпизод в таинственную нематериальную сущность. Но, возможно, именно благодаря этому стихотворению образ, вдохновивший его, прошел сквозь время невредимым: девушка сидит одна в чайной, вокруг зеркала, она видит в них свое отражение.
Незадолго до этого, на выходе из большого универмага на Оксфорд-стрит, чья-то рука легла на плечо. Не мое. Невысокая темноволосая женщина в синем костюме, поразительно уродливая – нос торчит посреди лица как кол, – велела Р. следовать за ней обратно в магазин, а мне строго запретила ее сопровождать. Детектив. В отделе аксессуаров на первом этаже, где мы договорились промышлять на этот раз, мне не удалось ничего стащить. Было как-то не по себе, будто что-то мешало. Я раздражалась, что не могу воровать так же беззаботно, как Р., и несколько раз сказала ей: «Не пойму, что со мной, но я явно не в ударе».
Я вижу, как девушка в коричневой замшевой куртке сидит одна за столиком в чайной на Тоттенхэме – вероятно, я сказала Р., что буду ждать ее там, – и смотрит на дверь (где в конце концов появится хозяйка Р., которой позвонили из полиции). Интересно, испытывает ли она что-либо, кроме изумления – так это была не игра? – и облегчения оттого, что судьба каким-то непостижимым образом, почти чудом, ее пощадила? Сегодня мне кажется, что всё дело в моей особой чувствительности к присутствию и взглядам других людей, особой проницаемости. Та девушка несомненно подавлена, она убеждена, что ее жизнь – это полный провал. Только я не знаю, считает ли она, – как позже буду думать я, – что путь к этому провалу берет начало в лагере.
Р. держалась стойко и с апломбом всё отрицала, хотя в карманах у нее нашли пару перчаток и другие мелочи. Ее английская семья внесла залог в двадцать фунтов и спасла ее от ночи в тюрьме. На следующей неделе она предстала перед судом, а я, поклявшись на Библии, дала показания о ее невиновности – видимо, я всё же неплохо подтянула английский – с такой же решимостью, как если бы сдавала экзамен. Портнеры сказали, что я была marvellous[47]47
Великолепна (англ.).
[Закрыть]. Адвокат Р. в качестве последнего аргумента призвал суд взглянуть на обвиняемую – «ну не сама ли невинность?» – и указал на ее круглое личико, обрамленное короткими волосами а-ля Джин Сиберг (Р. стала носить такую стрижку после того, как мы посмотрели фильм «Здравствуй, грусть»), тем самым намекая, что отталкивающее, неприятное лицо детектива доказывает ложность ее обвинений.
Р. признали невиновной. Наша авантюра, которая в итоге закончилась благополучно, продолжалась два с половиной месяца.
Этот призыв к порядку от общества, которое не имело для нас никакого юридического значения и сводилось исключительно к своим внешним проявлениям, проткнул наш пузырь игривости. Привлекая Р. к ответственности, принуждая меня давать клятву, Англия заботилась о нас, заставляла осознать свои действия. А наша победа над законом помогла быстро обо всём забыть. Р. сравнила то, с чем мы столкнулись, с худшим, что могло произойти с девушкой в 60-м, и пришла к разумному выводу: уж лучше так, чем забеременеть. Кажется, мы очень скоро перестали об этом говорить. Наша общая позорная тайна.
Последний реальный образ Р. в моей памяти: однажды утром в конце августа 1971-го безрадостная молодая женщина в желтом летнем платье и голубом кардигане удаляется с мужем и маленькой дочкой по дорожке на термальных источниках в Сен-Оноре-ле-Бен и садится в припаркованный на стоянке люксовый «ситроен».
Я не знаю, что с ней стало. Именно это незнание, вкупе с прошедшими годами, как будто дало мне право рассказать о событиях с ее участием. Словно та, исчезнувшая из моей жизни больше полувека назад девушка, больше не существовала нигде; или словно я лишаю ее права существовать как-то иначе, чем тогда, со мной. Когда я начала о ней писать, то пошла на подсознательную уловку и упорно оставляла открытым вопрос, имею ли я вообще право о ней рассказывать. В каком-то смысле я нарочно заглушала свои сомнения, чтобы дойти до той точки – в ней я сейчас и нахожусь, – когда будет невозможно отменить – принести в жертву – всё, что я уже о ней написала. Это относится и к тому, что я написала о себе. И в этом отличие моей книги от беллетристики. В нем ничего не сделаешь с реальностью, с это случилось, зафиксированным в архивах лондонского суда с указанием наших имен: ее – как обвиняемой, моим – как свидетеля защиты.
Какой поток мыслей и воспоминаний, какую субъективную реальность я могу приписать той себе, что изображена на единственном моем снимке из Англии – черно-белой фотографии 5x5, с плохой композицией, сделанной Р. слишком издалека, где я сижу на бортике открытого бассейна в Финчли на фоне поля и деревьев? Разве что зачатки того, чем я стану позже – или, как я тогда считала, уже стала.
Светлые волосы убраны в высокий пышный пучок а-ля Бриджит Бардо, бикини (то самое, синее, из «Селфридж»), солнечные очки, продуманная поза (одна рука вытянута, я на нее опираюсь, другая – расслабленно лежит на согнутых коленях) подчеркивает тонкую талию и явно неестественную грудь, заслугу поролоновых подкладок в лифчике. Я вижу девушку в стиле пин-ап. Анни Д. всё же удалось стать расширенной версией блондинки из лагеря, блондинки Г. За тем исключением, что она – холодная девушка пин-ап, с булимией и без месячных, высокомерно отвергающая знаки внимания со стороны мужчин. «В бассейне со мной заговаривали трое парней – швейцарец, австриец и немец. Было забавно, интересно, но меня оттолкнули их намеки, и наши отношения там и закончились». Письмо от 18 августа 1960-го.
Все воспоминания о лагере погребены. Они – прошлое «никчемной девушки», а присутствие Р., девушки «настоящей», подавляет его. Запрещая себе открыться Р., я только усиливаю это забвение. Рядом с ней я постепенно вырабатываю в себе достоинство. Независимо от своей анатомической девственности «чуток шлюха» снова становится «настоящей девушкой». Кто теперь вспомнит о ней прежней? И впрямь – никто.
Сидя на полотенце с закрытыми глазами, девушка с фото ощущает, что находится, как я позже напишу в одном письме, «за тысячу миль от себя прежней». Я представляю, как ее пронизывают кадры из детства. Ведь именно в Лондоне гул самолета в небе однажды вернул ее во времена войны, бомбежек и воя воздушных тревог – и это было по-своему приятно. Она видит вдалеке родителей – старых, добрых, немного нелепых в своем магазинчике, – и это как любовь на расстоянии. Будто реальность сама от себя отдаляется.
Я начала делать из себя литературное существо – человека, который живет так, словно его жизнь однажды будет описана.
Воскресным днем в конце августа – начале сентября я сижу одна на скамейке в сквере у станции Вудсайд Парк. Светит солнце. Играют дети. У меня с собой бумага и ручка. Я начинаю писать роман. Пишу страницу-две, не больше. Возможно, только одну сцену: девушка лежит на кровати с мужчиной, затем встает и уходит в город.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.