Электронная библиотека » Антон Шиханов » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 12 апреля 2023, 15:41


Автор книги: Антон Шиханов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +
61

С видом фаталиста я распахнул коричневую, всю в подтеках какой-то масляной краски, дверь.

– Сколько тебе лет, мальчик? – глядя на меня глазами, обрамленными заросшими надбровными дугами, спросил военный.

От этого взгляда, тяжелого, испытующего, я растерялся. Хотел сказать: «Восемнадцать». Однако, вместо этого, промямлил:

– Четырнадцать.

– Так… – Мужчина постучал обратным концом ручки по столешнице. – Четырнадцать.

Тут он открыл ящик стола и стал сосредоточенно перелистывать бумаги с каким-то списком.

– Где ты сейчас живешь?

– В своем доме. На Кирхен-штрассе.

– Постарайся понять меня правильно. Какое-то время ты сможешь жить в нем. Но недолго.

Военный испытующе посмотрел на меня и, видимо не уловив никаких эмоций с моей стороны, продолжил:

– Сейчас при комендатурах создаются приюты. Но они для беспризорников. Для тех, кто истощен сильнее тебя. Им будет несладко, но они будут получать по 400 грамм хлеба каждый день. В то время как ты пока предоставлен сам себе. Но ты крепок. Умен. И поймешь меня. Сейчас я бы мог отправить тебя в приют, но спрошу: «Готов ли ты?».

– Я не хочу, – тихо ответил я.

– Людвиг, – офицер снова заглянул в бумаги, – за то, что пришел и рассказал про диверсантов – спасибо. О своей безопасности теперь можешь не волноваться. В твоем доме живут офицеры, они будут присматривать за тобой. И пока ты будешь жить там, где живешь. Так будет лучше. Потом мы тебя заберем. Скорее всего, в Георгенсвальде.

Наверно, я с радостью уехал бы лишь в Кранц, ведь он всегда был более роскошным городом. В своем родном Раушене я чувствовал, что мы, по сравнению с ним, всего лишь маленькая провинциальная деревушка.

Я знал, что мое прощанье не будет трогательным: в один день я соберусь, и перейду в другое место. Наверняка, Георгенсвальде встретит меня проливным дождем. Я промокну до нитки, и, поднимая голову высоко к небу, с глупой улыбкой буду взирать на серые тучи, из которых проливаются осадки. Небо будет опечалено. Не знаю чем, может, и моей участью тоже.

С такими невеселыми мыслями я жил. Но отсрочка и есть отсрочка. И, почти через год, в апреле сорок шестого, я все же был перемещен в детский дом. Там я снова пошел в школу.

Не хочу вспоминать это время. По своей натуре – я индивидуалист. Коллектив, толпа – это не моя стихия. Наверно, вы это уже поняли…

62

Эти несколько лет жизни в Калининградской области РСФСР пробежали для меня очень стремительно. Я не могу сказать, что было легко. Но кто скажет, что последние годы вообще кому-то было сладко?!

Настал момент, когда все были поставлены перед фактом депортации. Мы кое-что слышали о том, что поляки, которые получили две трети Пруссии, уже давным-давно выгнали всех немцев со своих новых территорий, и только лишь в советской зоне оккупации все еще продолжали оставаться поверженные жители третьего Рейха.

С Георгенсвальде уже почти что все были депортированы. Выселяли нас в три этапа, я остался напоследок. Многие прятались по лесам, казалось, что даже родные болота смогут сберечь от переселения. Смешно, но кто-то, улыбаясь, говорил, что болота засосут, а в нужный, безопасный момент, выплюнут человека на поверхность. Однако это был неизвестный мне фольклор, и в действительности отыскивали практически всех, и даже тех, кто пытался записаться латышом или литовцем.

Было разрешено взять с собой триста килограммов груза, на семью. Однако, многие готовы были согласиться на любую дрянную работу, лишь бы остаться.

Мне было грустно уезжать, ведь я покидал свою родину. Покидал свое море, свои дюны, свои сосны, которые были моими маяками с детства.

Ранним утром нас собрали, чтобы усадить в машины. Люди выходили из своих домов, кто-то обнимался с русскими: за эти несколько лет многие успели сдружиться. Иные били о тротуар свой родовой фарфор, сжигали варварски вещи, чтобы они никому не достались. В небо улетали частицы пепла, словно прах поражения. На мостовую, помимо фарфора сыпались слезы, увлажняя и без того сырую землю.

Автомобили урчали своими движками, посылая сигнал тревоги. Я запрыгнул в кузов; в руках у меня был небольшой чемодан. Я ничего не стал бить или сжигать.

Я оставлял здесь свое сердце.

Мне казалось, что я слишком стар, и будто бы я прожил все, что можно было прожить. Впрочем, мой сосед, Эрих Берг, сказал:

– Людвиг, не смотри так печально. Однако этот день надо запомнить.

Я не запомнил ни дня, сейчас даже год не хочется толком вспоминать. Двигатель взревел, замелькали привычные ясени и липы: дорога легла на Пиллау. Простите, теперь этот город назывался Балтийск.

Мы проехали поворот на промышленный Пальмникен – я отвесил мысленный реверанс в память о дяде. А еще через некоторое время мы въехали на территорию закрытого города. Нас встретили руины, и, конечно же, красный кирпич. Груды красного кирпича. Мелькали лютеранские кирхи, пехотные казармы, незначительные гражданские постройки, пока не показалось море. Там нас ждали корабли, готовые отвезти нас далеко на запад. Я оглянулся, но ничего не увидел. Передо мной были лишь маски людей, которые что-то говорили, пытались выразить какие-то эмоции. Они наступали как стена, и я не видел ничего, кроме этих глаз, устремленных в никуда, и ртов, принявших непонятные формы.

Я представил, как нам скажут:

– Всем выйти! Построиться!

Нас пересчитают еще раз, затем мы еще какое-то время постоим в ожидании погрузки.

Корабли будут плавно покачиваться на волнах. Будет пахнуть йодом. Чайки и альбатросы все так же будут летать над морем, ища себе пропитание: им не важны ни правительственные соглашения, ни политические строи. Более того, им все равно, на каком языке говорят живущие здесь люди.

Я услышу:

– Приготовиться! (Vorbereitet zu werden!)

– An Bord zu steigen! (Взойти на борт!)

– Ruhig! Ruhig! (Спокойно! Спокойно!)

– Auf gehts! (Вперед!)

Мы поднимемся на борт корабля. Я не сумею запомнить его названия. Я даже не запомню, на каком языке оно будет написано. Вода, хлюпая, стечет с поднимавшегося якоря. Швартовы будут отданы, протяжный гудок известит о том, что вскоре со скоростью, измеряющейся в морских узлах, я буду отдаляться от прусской земли.

Но все было не так. Нас ждали эшелоны. В моем кармане лежал паспорт, выданный милицией Калининградской области, немного денег. Я так и не узнал, зачем мы заезжали в Пиллау. В последний раз кинув взгляд на маяк, я закрыл глаза, у меня в голове выстроилась картинка с видами Раушена.

Больше ничего не помню. Когда я открыл глаза, эшелон из пятидесяти пяти вагонов, в каждом из которых находилось по сорок человек, уже отправился с товарной станции Калининграда, и держал путь в Германию.

На этом я прощаюсь с вами.

Искренне ваш, Людвиг Шварц.

Прощайте! Leben Sie wohl!

Или, нет. До свидания! Auf Wiedersehen!

Post scriptum

1

С неба падали лучи солнца, которые пронзали облака, словно стрелы амура. Жизнь наладилась, Европа восстала из пепелищ былых сражений. Я выучился, работал в министерстве, занимающемся чрезвычайными ситуациями, и в подчинении у меня было около двухсот человек. Специальность спасателя была выбрана мною, скорее всего, потому, что после пережитого в детстве я больше всего хотел, чтобы люди не попадали в страшные ситуации, а, попав, могли бы надеяться на то, что скоро страх закончится.

Уже давно никто не называл нас, немцев из Восточной Пруссии, «изгнанными», «изгнанными с родины», «беженцами с советской зоны оккупации». Всё это осталось в далеком прошлом. Много лет я не видел тех, с кем ехал в одном вагоне в сорок седьмом году. Мы расселились по разным городам Германии и ассимилировались. Словно не было никакого Кенигсберга и Раушена. Я умышленно не вступал ни в какие ностальгические ассоциации. Не знаю, быть может, где-нибудь в картотеке Восточно-прусского землячества на меня и есть досье, но мне это не интересно. Всё что мне нужно, я храню в своем сердце.

Лишь иногда я собираюсь вместе с неизвестными мне людьми вместе. Например, в пятьдесят пятом году в Дуйсбурге я праздновал семисотлетие Кенигсберга, и, какое-то время, выписывал «Справочник кенигсбержца» а также «Кенигсбергер Бюргер Бриф».

Мой брат, Мартин, после войны жил в западной оккупационной зоне, впоследствии ставшей Федеративной Республикой Германия.

Именно союзники создали наиболее уютные условия многим преступникам от нацизма, а Мартин видел своей целью выявлять их и предавать в руки правосудия. Он подолгу бывал в Испании – режим Франко приютил многих офицеров СС и вермахта. Были у него поездки и в Латинскую Америку. Словом, он не мог успокоить свое сердце.

В шестидесятом году по моему совету он все же бросил свою затею. Мартин закончил медицинский и, уже много лет принимает в пригороде Киля – в земле Шлезвиг-Гольштейн. Его давняя мечта – быть достойным своего отца сбылась.

Киль лежит на Балтийском море, и в этом смысле Мартин вернулся домой.

2

Этот майский день был началом моего отпуска. Я бродил не спеша, с утра почему-то предавшись воспоминаниям. Зашел в магазин, и среди рядов расставленного товара увидал человека, сидящего в инвалидном кресле. С ужасом я всматривался в его лицо, которое изменило время. Тело старика было скрючено, сам он был жалок, но это не умаляло моей ненависти и омерзения к нему. Это был мой дядя, восставший из ада призрак моего детства. В памяти сразу же встали и Кенигсберг, и набережная, с которой он улетел в Прегель, и то страшное небо, которое своими багровыми пятнами заселило ужасом мою душу.

Ничего не купив, я вышел наружу и присел в сквере; дождался, когда этот седой инвалид выедет на своем кресле из дверей магазина, и направился на небольшом расстоянии следом за ним. Он ехал не спеша, словно любуясь весенним утром, слушая пение восторженных птиц и созерцая прекрасное. Через некоторое время мы достигли многоэтажного дома, каких тысячи; он поднялся по пандусу, заехал в подъезд, и, затем, в лифт. Я поднялся следом, на четвертый этаж, и успел заметить квартиру, в которой он живет.

Несколько дней я наблюдал за дядей, он жил один. После небольших раздумий, я направился в гости. Позвонив в дверь, я услышал хриплый голос, в котором угадывались нотки прежнего:

– Вы к кому?

– К вам.

– Кто вы?

– Из магазина. Вы забыли свою сдачу.

– С каких это пор в магазинах стали так нежны к покупателям? – В его словах чувствовался скепсис.

– Вам не нужны ваши деньги?

Повисла небольшая пауза. Затем, жадность, или любопытство взяли верх и я услышал:

– Нет, нужны. Подождите, я вам открою.

Заскрипели замки и множество засовов, после чего показались его глаза. Меня пробил холод, и стало страшно.

– Ну, давайте мои деньги.

– Разрешите войти, вы должны будете расписаться в ведомости.

– Я распишусь здесь.

– Вам ведь надо посмотреть, за что вы расписываетесь? Может, вы квартиру подписываете?

– Ну что ж, проходите, но знайте, что если вы с дурными намерениями, с меня взять нечего, я старый больной человек.

Он открыл дверь, и я шагнул в прихожую. Было довольно опрятно, хотя и бедновато.

– Кухня там, – он махнул своей здоровой рукой в сторону одной из дверей.

– Благодарю вас, герр Шварц, – сказал я уже из кухни.

– К-как вы меня назвали? – Его голос резко сел.

– Герр Шварц, проезжайте на кухню. Будем говорить.

– Кто вы? – Его здоровая рука затрепетала в инвалидном кресле.

– Вы не узнаете меня? Посмотрите хорошенько!

Тремор дядиной руки усиливался. Губы непроизвольно складывались в замысловатые гримасы.

– Кто вы? Кто вы такой? Что вам от меня нужно? Я старый, больной человек. Я… я…

– Служили в СС, – ледяным тоном произнес я. – Вы помните, герр Шварц, зиму сорок пятого? Хорошо помните?

– Она была холодной, – отрешенно прошептал он. – У меня больное сердце. Уйдите, не доводите до греха. Кто бы вы ни были…

– Я твой племянник, дядя, и я принес тебе твою икону. – С этими словами я достал из кармана портрет Адольфа Гитлера, в окладе, и бросил его дяде на колени. Старик поник, в его глазах струился ужас, который перерастал в глухое отчаянье. Он плакал от страха, и тихо причитал:

– Людвиг? Не может быть! Ты пришел убить меня? Людвиг? Ты пришел убить меня?

Я смотрел на это ничтожество, которое всеми силами цеплялось за свою жизнь, и снова переживал минуты ужаса, которые я испытал стоя на набережной Прегеля. Не в силах больше смотреть на него, я вышел из квартиры наружу. Спустился по лестнице пешком. Пряный запах цветущей сирени ударил мне в нос, в окне я видел сгорбленный силуэт, как мне казалось, с парализованной душою.

Мои мысли переместились в детство, где я нашел себя и зачем-то удивился. Удивился я еще больше, когда мои мысли принесли меня к воспоминаниям о кино. Я всегда ощущал разницу между звуковым кино и немым синематографом. И, признаться, я находил массу плюсов для великого немого, в то время как звуковые фильмы часто казались мне скучными. Мой дядя, так тот, кроме фильмов Лени Рифеншталь, звуковое кино вообще на дух не переносил.

Помню, как-то он достал проектор, и с наслаждением развалившись в кресле, сказал мне:

– Это «Руки Орлака», я смотрел его в далеком теперь 1924 году, в Кенигсберге.

Фильм был ужасен и вместе с тем, он завораживал. Здесь был странный симбиоз привлекательности и мерзости. В картине рассказывалась история талантливого пианиста, который в железнодорожной катастрофе потерял свои руки. Чтобы не оставить его на всю жизнь инвалидом, Орлаку (так звали музыканта) пришили руки казненного убийцы и вора Вассера. Постепенно руки начинают завладевать душой Орлака, и он начинает понимать, что сходит с ума, поскольку внутри него теперь живет и вор Вассер. Личность пианиста размывается с каждым днем все больше и больше, и прежнего Орлака в его сознании становится с каждым днем все меньше.

К чему я это сейчас рассказываю? По дороге домой я все вспоминал дядино лицо: оно было точь-в-точь, как у сходящего с ума Орлака. Только у одного это хоть как-то можно было оправдать, а у другого, как мне казалось, нет.

Несколько дней я был сам не свой. Отпуск проходил не так, как бы мне хотелось. Я не поехал отдыхать в польский Сопот, этот имперский город, и жена с непониманием смотрела на перемены, происходившие со мной.

Еще через некоторое время я снова решил сходить туда… В квартиру к человеку, которого, как я понял, миновали все военные трибуналы, но жизнь наказала, утопив в ничтожестве и беспомощности.

Пешком я преодолел четыре этажа. Квартира была открыта, сгорбленный силуэт сидел у окна. Я рывком подошел к нему, дядя своими безжизненными глазами снова посмотрел на меня и сказал:

– Ты пришел убить меня? Людвиг? Ты пришел убить меня?

Присев перед ним на корточки, я проговорил:

– Нет, дядя, я пришел простить тебя.

Этот шаг дался мне нелегко. Я, столько переживший, спустя всего несколько дней помиловал человека, чья голова уже много лет лежала на плахе моей памяти. Я ненавидел все, что было связано с ним. Мне было мерзко и больно от одного воспоминания об этом человеке. И вот – я простил его.

Люди с глубокой верой, неважно к какой религии они принадлежат, считают, что Господь есть милосердие. Я не мог сказать, что после войны находил в себе силы поверить в кого-то и во что-то, но, порой, мне приходилось встречаться с людьми, которые пронесли сквозь годы веру во всевышнего, и они говорили мне: «Умей прощать».

Я отвечал: «Есть вещи, которые нельзя оправдать».

Они говорили мне: «А ты прости не ради них, а ради себя. Представь. Ненависть разъедает твое сердце. Простив, ты получишь умиротворение».

Представив, что даже когда дядя умрет, я все равно буду ненавидеть его тень, я попытался забыть о его существовании. Не получилось. Злоба и бушевавшие страсти раздирали меня.

Тогда я окунулся в прошлое, и вспомнил его – молодого, красивого, когда он играл со мной, возил на велосипеде. Вспомнил счастливые ужины за большим семейным столом. Потом я вспомнил Адольфа Гитлера на стене, его магнетический взгляд, приправленный фоторетушью, и понял, что дядя, в числе многих, был заражен страшной болезнью национализма. Фюрер, как вампир, выпил его собственную кровь, взамен подарив частичку своей, – гнилой и мерзкой. Так люди превратились в безликих исполнителей чужой воли, и мне стало его жалко. Я не оправдывал дядиных поступков. Их невозможно оправдать. Но я смог его пожалеть. И, по прошествии нескольких дней, простить.

Поэтому я повторил еще раз этому скрюченному инвалиду в самоходном кресле:

– Нет, дядя, я пришел простить тебя.

Из глаз его текли слезы. То ли стыда, то ли запоздалого раскаяния, и я не останавливал его. Так прошли несколько минут. На полу я заметил портрет Гитлера, который он растоптал единственной здоровой ногой. Я понял, что в душе дяди произошли крутые перемены, и не ошибся.

– Прости меня, Людвиг, если можешь, прости.

– Я уже сказал, что прощаю тебя.

– Нет. Не так. Не ты прости меня, но я прошу прощения и прошу только одного, быть прощенным.

– Я прощаю тебя, дядя.

Гитлер на полу улыбался оторванной нижней челюстью, а в его глазах была пустота, которую проковырял дядин каблук.

– Он подавил мое «я» и уничтожил меня, и всю мою жизнь. Испортил жизнь тебе, испортил брату. Я боюсь умирать. Что я скажу создателю?

– Что я простил тебя.

Через несколько недель в реанимации он скончался. Из глаз у него текли слезы, и он повторял:

– Как он смог простить меня…

Но я простил.

3

За то короткое время, которое я провел с вновь обретенным дядей, я успел узнать многое. Узнать то, что судьба – это довольно непредсказуемая штука. Сбросив его в Прегель и порадовавшись тому, как грузное тело моего дяди, похожего в своей комплекции на Германа Геринга, улетело в холодную воду, я побрел прочь. Но он выжил, выжил по чистой случайности. И, кто знает, может быть в этом тоже был какой-то знак? Через некоторое время дядя оказался на берегу; он не мог ходить. Были сломаны позвонки. Дрожащими руками он срывал с себя знаки отличия и бросал в воду. Они плыли, как весенние кораблики, сделанные из коры. Зачем он это делал? Просто он знал, что скоро грядет наступление советских войск, и кто мог поручиться за то, что истрепанная боевая машина вермахта все-таки устоит?

Внятно ответить на вопрос о том, как он выжил один в холодном городе, и кто его нашел, дядя не смог. Позже был Нюрнбергский военный трибунал, но дядя к тому времени уже был калекой с надежным аусвайсом. Он все еще любил фюрера, и его душе было стыдно от того, что он в ту ночь срывал с себя погоны, как предатель. Дворец Юстиции, в Нюрнберге, в то время был тем местом, к которому были прикованы взгляды всех немцев. Судили вождей. Судили кумиров. Ах, если бы был жив фюрер!

Дядю везли сквозь оккупированные победителями территории. Миновали Мариенбург, где, на возвышенности стоял огромный замок тевтонского ордена, былого величия немецкой идеи. Миновали Данциг, от которого оставались лишь жалкие развалины, и на которые ему не было больно смотреть: к таким же он привык в Кенигсберге. Ему хотелось повеситься, на данцигском журавле, и висеть, как зловещее пугало, как предтеча грядущих перемен, как символ сделанных союзниками ошибок, как… чтоб они все сдохли! Как они, эти жалкие крысы, могут вообще судить их? Кейтеля, Кальтенбруннера, Гесса? Этих великих людей, этих патриотов?

Но он ничего не мог. Человек, на инвалидном кресле. Немцев выгнали с новой территории Польши, выгнали и его.

– Да, я ненавижу этот мир. Тот, которому я служил, был в сто раз лучше.

С этими мыслями он ложился, и с этими мыслями он вставал. Европа менялась. Менялась Германия. Менялись люди. Менялись поколения. Забывались громкие лозунги. Но он хранил их, как доказательство своего существования. Потом он признался мне, что давно уже умер. И только я смог его изменить. В больнице он взял мою руку и прошептал:

– Отвези мой прах в Майданек. Я хочу парить там же, где и мой брат.

Post post scriptum

Я снова сажусь на поезд. Теперь уже в Берлине. Я живу там – последнюю четверть века. Я жил в одной из Германий, тогда их было две… Сейчас мне восемьдесят пять лет, давно прошли те времена, когда я бегал смотреть, как по Мельничному пруду плавают лодки; как у кирхи в молчаливом окружении сосен собираются верующие и седой священнослужитель где-то вдали у алтаря читает свою проповедь. Поезд везет меня домой, туда, куда по здравому смыслу дороги нет, но она проложена, и колеса стучат по рельсам, отбивая марш оловянных солдатиков. Меня встречает Южный вокзал, город, который когда-то был Кенигсбергом, и автобус с автостанции везет к побережью Балтики. Мне кажется, я помню каждое дерево, и даже дома, сохранившиеся от прежних жителей. Я еду. Еду и выхожу. Снова, как делаю на протяжении уже двадцати лет, когда вошел в моду так называемый ностальгический туризм и в Россию потянулись толпы ностальгирующих немцев; я один из многих, впрочем, не знаю, что у других на душе. Какая-то горожанка сказала мне, что из-за того, что сюда приезжает много немцев, она теперь не чувствует себя в городе хозяйкой. Глупости… моего города нет, на побережье Балтики раскинулся город Светлогорск.

Мой маршрут прост, я иду, вдоль улицы, которая теперь зовется именем вождя мирового пролетариата, потом сворачиваю на прилегающие улочки и останавливаюсь там, где когда-то стоял домик… на Кирхен-Штрассе.


Светлогорск (Rauschen) – Янтарный (Palmnicken) – Балтийск (Pillau) – Советск (Tilsit) – Калининград (Königsberg) – Мальборк (Marienburg) – Гданьск (Danzig) – Москва.

Август 2010 – Ноябрь 2010, Сентябрь 2015, Декабрь 2016


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации