Текст книги "Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт"
Автор книги: Антонио Ларрета
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Антонио Ларетта
Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт
Первое предуведомление
Если бы моя мать столько раз не вступала в брак по расчету и если бы в то же время она не была так равнодушна к материальным благам – правда, за исключением тех случаев, когда блага принимали абстрактную и бесплотную форму банковского счета, – вполне возможно, что эта книга никогда не увидела бы свет. Но одно из последних желаний матери, которое она высказала уже на смертном ложе и в котором, хочу заметить, не было и намека на малейшее отступление от ее знаменитого прагматизма, состояло в том, чтобы кто-нибудь из сыновей, отобрав нужные ключи, отправился в Париж, открыл старый дом на улице Нёв де Матюрен и разобрался бы с мебелью, безделушками и прочим хламом, что хранился там с 1940 года, пережив оккупацию, освобождение, генерала де Голля, май 1968 года[1]1
Имеются в виду студенческие волнения во французской столице в мае 1968 года.
[Закрыть] и спекуляцию недвижимостью. «Не думаю, что там найдется что-нибудь, что можно выставить на „Сотбис", – голос ее упал до слабого шепота, но голова оставалась по-прежнему ясной, – ведь добряк Лоренсо был скрягой, и, учитывая, что при разводе львиную долю состояния присудили мне, а Лоренсо последние свои годы прожил в стесненных обстоятельствах, он скорее всего распродал среди друзей по ссылке те немногие семейные реликвии, которые у него оставались, хотя… кто может поручиться, что вас там не ждет какая-нибудь интересная находка?» Именно я оказался тем сыном, кому выпало ехать в Париж, а этот «Мемуар», который я сегодня отдаю в печать, хранившийся в доме, заставленном мебелью эпохи Второй империи, среди изъеденной молью парчи, небольшой библиотеки, составленной из книг, удостоенных Гонкуровской премии, и многих других вещей той эпохи, прошедших по крайней мере уже через третьи руки, – этот «Мемуар» и оказался моей интересной находкой.
После четырех счастливых и плодотворных браков, когда уже заполыхали зарницы Второй мировой войны, моя мать решилась на две вещи: выйти в пятый раз замуж по любви и обосноваться в маленькой латиноамериканской стране как в самом надежном на то время убежище, чтобы мирно наслаждаться там и обществом моего отца, и его богатством. Оба решения, как выяснилось со временем, содержали ошибку в расчетах. Любовь моего отца и надежность латиноамериканской страны рухнули почти одновременно. Отец терзал ее ревностью, распространявшейся даже на прошлое, латиноамериканская страна также обманула все ожидания, – она в конце концов коварно предала мою мать, впав в социально-экономический кризис, завершившийся общим хаосом, насилием и экономическим крахом. В последние годы мать должна была мобилизовать все ресурсы своего оптимизма, чтобы противостоять мужу-маньяку, скудной ренте и нескольким внукам-герильерос. Все так изменилось, что унаследованный ею жалкий дом на улице Нёв де Матюрен, казавшийся в свое время воплощением бедности, стал теперь одним из немногих сокровищ, которыми она могла распорядиться перед смертью, другими были последние уцелевшие драгоценности, потускневшее и растрескавшееся кожаное пальто, облигации государственного займа (государство выпустило их, находясь в состоянии полного банкротства), и к ним, разумеется, причислялись восхитительные и все еще такие живые воспоминания юности. «Errare humanuni est»[2]2
Ошибки свойственны людям (лат.).
[Закрыть] – были ее последние слова. Она произнесла их с глубоким вздохом и умерла. Я думаю, что, говоря об ошибках, она подразумевала нас всех – страну, моего отца, детей, внуков, грустные итоги последних сорока лет своей жизни. Бедная мать. Пусть моя «интересная находка» будет ей чем-то вроде запоздалого утешения.
Лоренсо де Пита-и-Эвора, маркиз де Пеньядолида был, если я не ошибаюсь, третьим мужем моей матери. Он познакомился с нею в Биаррице, кажется, в 1932 году. Она в то время вступила в свое второе вдовство – на этот раз после англичанина, упрочившего ее благосостояние, – а маркиз приехал туда из Испании, вслед за Альфонсом XIII[3]3
Альфонс XIII – король Испании в 1902–1931 гг. В результате начавшейся в 1931 г. революции был изгнан из страны, жил во Франции, затем в Италии. Умер в 1941 г.
[Закрыть] выбрав себе в удел достаточно суровую жизнь изгнанника во Франции. Они были женаты не более двух лет, но моя мать, должно быть, произвела на него неизгладимое впечатление, так как к имуществу, полученному при разводе, он, будто этого было недостаточно, по своей доброй воле завещал ей также дом на улице Нёв де Матюрен, тот самый, где протекало их короткое любовное интермеццо.
Не знаю, нашел ли маркиз записки, которые составляют эту книгу, на чердаке, где впоследствии нашел их я уже с его замечаниями, или он обнаружил их в каком-нибудь другом месте, а может быть, ему подарил их кто-то, – он не говорит об этом ничего определенного в своем предисловии. Но я должен заметить, что второе открытие записок состоялось только благодаря моей неистребимой страсти рыться в старых журналах, заслуга же первого открытия, несомненно, принадлежит маркизу. Видно, кому-то – то ли рассеянному слуге, то ли переплетчику из нотариальной конторы – после смерти маркиза поручили навести хоть какой-то порядок в бумагах, хранившихся в его доме, а этот человек не заметил разницы между папками с оплаченными и неоплаченными счетами, бесчисленными номерами «Иллюстрасьон» и «Бланко и негро» – словом, обычным хламом и этим необычным документом, который маркиз так и не успел выпустить в свет. Там я его и нашел – отсыревший, с пожелтевшими листами, похожий на никем не видимого каталептика: вот он вдруг очнулся в могиле, он уже задыхается, но нет сил крикнуть, что он еще жив, чтобы его спасли от вечного забвения.
Когда я познакомился с содержанием этого документа и понял, насколько он интересен, я отправился в Испанию, чтобы провести там расследование с целью найти подтверждение его достоверности в других источниках, других бумагах.
Надо сказать, что поездка оказалась неудачной. Я столкнулся с недоверием историков и с недоброжелательностью официальных учреждений, на деятельность которых – насколько я мог уловить – оказывают подспудное давление классовые интересы, семейное лицемерие и даже определенные политические силы. И все это спустя сорок лет после того, как маркиз споткнулся о те же камни…
Мне пришлось отказаться от намерения продолжать изыскания. Я, как смог, документировал записки (мой предшественник, насколько ему было доступно, частично уже выполнил эту работу) и решил наконец отдать их в печать, дополнив моими примечаниями, относящимися к материалу, – предыдущие, и гораздо более пространные, примечания были сделаны маркизом; по этой причине наши комментарии даны в книге вперемежку, за исключением некоторых случаев, когда я вынужден был специально оговаривать их авторство.
А теперь передаю слово маркизу. То, что я назвал «Вторым предуведомлением», хронологически является, конечно, первым; но, с другой стороны, если учесть то предуведомление, которым открывает «Мемуар» Годой, оно снова оказывается вторым. Как тут не вспомнить русскую куклу-матрешку!
Мадрид, весна 1980
Второе предуведомление
Я долго размышлял, прежде чем решился выпустить в свет этот неизданный «Мемуар», имеющий особую историческую ценность, который попал в мои руки благодаря игре слепого случая, соединившего однажды в тоскливый парижский вечер 1937 года одиночество изгнанника и любопытство, из-за чего я не смог оторваться от «Мемуара» до той поры, пока окончательно не разгорелся новый день. Чтение, в которое я погрузился с такой страстью, захватило и ошеломило меня, я читал и перечитывал страницы, переносясь и в пространстве – в мой покоренный, но не покорившийся Мадрид, и во времени – в прошлое, не настолько еще отдаленное, чтобы уже выцвели чернила и не сохранились следы крови, чтобы исчезли трепещущие тени преступления и скорби.
Память о тех событиях возвращается как призрак, взывающий к правосудию. Но кто он, сам призрак? И кто в конечном счете жертва в той истории, где на одно-единственное преступление приходится так много виновных? Ведь в него вовлечена целая группа людей, одни из них достигли вершин величия и заслужили посмертную славу, другие – самые заурядные и незначительные личности, но все они принадлежат той эпохе испанской и мадридской истории, в которой смыкаются два века: веселый и беззаботный конец XVIII встречается с трагическим началом XIX, и никому не удалось уловить и увековечить этот переломный момент так, как это сделал Франсиско де Гойя-и-Лусьентес. Он-то и оказывается одним из главных действующих лиц приводимой здесь захватывающей petite histoire.[4]4
Petite histoire – рассказ, история (фр.).
[Закрыть]
Событие, находящееся в центре внимания документа, произошло 23 июля 1802 года, это событие – смерть Марии дель Пилар Тересы Каэтаны де Сильва-и-Альварес де Толедо, тринадцатой герцогини де Альба (или Альва – как больше нравится некоторым историкам). Правда, кроме краткого полицейского донесения, составленного несколько дней спустя после ее смерти, все остальные документы – и «Мемуар», и включенные в него письма – были написаны значительно позднее трагической кончины герцогини. Правда и то, что вся история была пережита молодыми, а рассказана уже старыми людьми, в одном случае – спустя двадцать, а в другом – почти пятьдесят лет после самих событий. И наконец, правда, что дошедшая до меня рукопись была на французском языке, а почерк, которым она написана, не совпадал с почерком лица, значившегося ее автором, из чего я заключаю, что она является переводом, который он сам заказал сделать со своего текста, чем и заронил вполне обоснованные сомнения в его аутентичности.
Полагаю, что наибольший авторитет в данном вопросе – говорю об этом без всякого тщеславия – это именно я; авторитет мне придает проделанная работа, состоявшая в том, что я выполнил обратный перевод «Мемуара» на испанский язык, и это позволило мне достичь такой интимной, почти любовной подачи литературного материала, что стало возможно воспринять и прочувствовать его самые тонкие, почти неуловимые оттенки, как мы чувствуем их в любимой женщине. Опираясь на мой авторитет, я беру на себя смелость сделать два следующих заключения: во-первых, французский текст рукописи, случайно попавший мне в руки в тот осенний вечер, представляет собой, вне всяких сомнений, перевод испанского текста, написанного первоначально несколько тяжелым, витиеватым, высокопарным стилем Испании, колеблющейся между традиционным барокко и просветительским классицизмом; и во-вторых, ее автором действительно является дон Мануэль Годой, как в ней и сообщается и как становится очевидным из (а) сопоставления «Мемуара» с другими его рукописями, (б) места, где был найден документ спустя восемьдесят шесть лет после смерти Мануэля Годоя, и (в) полученных мной доказательств достоверности различных происшествий и событий, о которых повествуется в рукописи. Доказательств, которые – говорю это с болью – я мог бы существенно пополнить, если бы собирал их в моей стране и главное – если бы встретил там больше поддержки и меньше предрассудков в научных кругах и у общественности, что позволило бы подтвердить или опровергнуть многие факты. Сказанное относится равным образом как к аристократическим слоям испанского общества иди по крайней мере к испанским семьям, исторически связанным с описываемыми событиями, так и научным учреждениям, занимающимся историческими исследованиями.
Но Испания остается Испанией, близкая или далекая, и по-прежнему нескоро еще придет день, когда, как говорит сам Годой в каком-то месте своих воспоминаний, она станет наконец страной, «живущей по времени, отмеренному часами современной и просвещенной Истории».
Париж, апрель 1939
Краткий и секретный мемуар дона Мануэля де Годоя, герцога де Алькудия, составленный им в 1848 году в связи с кончиной Марии дель Пилар Тересы Каэтаны, герцогини де Альба, имевшей быть сорок шесть лет тому назад, и включающий описание странных обстоятельств, сопутствующих упомянутой кончине, а также их наиболее правдоподобное объяснение с приложением показаний дона Франсиско де Гойи и посмертного письма другого высокопоставленного лица, вовлеченного в эти события, на которые указанное письмо проливает новый свет
Предуведомление для читателя
На днях исполняется шесть лет с того момента, как был опубликован последний том моих «Мемуаров».[5]5
«Критические и апологетические мемуары», относящиеся к истории правления сеньора Карла IV Бурбона, действительно были опубликованы Годоем между 1836-м и 1842 годами (в первоначальном – испанском – издании они состояли из шести томов). Дон Мануэль датирует свое «Предуведомление для читателя» 1848 годом, из чего можно заключить, что этот новый «Мемуар» – названный кратким лишь применительно к представлениям о размере произведений этого жанра, свойственным барокко, – был написан между началом 1847 года (для Годоя это и был его «порог восьмого десятка», поскольку он родился в 1767 году) и 1848 годом.
[Закрыть] Этот «Краткий мемуар», несмотря на его название, никоим образом не является ни выдержкой из «Мемуаров», ни добавлением к ним, ни сокращенным их изложением; «Краткий мемуар» следует рассматривать как совершенно самостоятельный труд, направленный к достижению другой цели и написанный в состоянии духа, совершенно отличном от того, о котором сообщается в «Мемуарах».
Ибо они были задуманы, исполнены и опубликованы с тем, чтобы засвидетельствовать для грядущих веков политические устремления моих августейших суверенов – королей Испании Карла IV и его супруга Марии-Луизы, посрамить перед зеркалом Истины их низких клеветников и призвать к ответу, как того требовала также и моя честь и слава, наших общих хулителей, чтобы восстановить мое собственное дворянское достоинство и как правителя, и как особы, чья личность и деяния оказывали влияние на историю испанского государства в течение всех лет моего пребывания на посту министра вплоть до моего падения.[6]6
«Мемуары» Годоя завершаются 1808 годом, доходя до событий при Байонне или даже захватывая несколько месяцев после ее падения. Автор не сообщает никаких сведений о смерти герцогини и вообще ни разу не упоминает саму герцогиню, таким образом полностью игнорируя влияние, которое столь известная, деятельная и отважная личность оказывала на общественную жизнь Испании Карла IV, притом что ее необычная женственность, любезность и страстность натуры уже обеспечивали ей место в светской хронике и в хронике уголовной. Или в истории искусства, всегда фатально связанной с хроникой преступлений. (Байонна – город на юго-западе Франции, недалеко от Бискайского залива, где после мадридского восстания 5 мая, направленного против французских войск, встретились Наполеон, Карл IV, королева и Годой, а также Фердинанд. Вскоре после этой встречи Наполеон издал декрет о возведении на испанский престол Жозефа Бонапарта.)
[Закрыть]
А то, что я называю «Кратким мемуаром», напротив, есть не что иное, как мое персональное показание, до настоящего времени неизвестное публике, касающееся одного происшествия личного характера, которому я был не только свидетель, но и также некоторым образом и судья, – смерти герцогини де Альба, последовавшей 23 июля 1802 года. Мне могут задать вопрос – а меня уже не будет, и я не смогу на него ответить, – почему я ждал более сорока лет, чтобы написать об этом. Я скажу своему будущему собеседнику, что очень долго колебался, прежде чем написал «Мемуар»; что в течение всего этого времени я думал, что умру, так и не разомкнув рта, закрытого печатью тайны; и что единственной причиной, заставившей меня в конце концов взяться за перо, было, с одной стороны, то, что я уже дошел до порога своего восьмого десятка, а с другой стороны – некий моральный императив, который, возможно, многие посчитают запоздавшим. И сегодня, хотя и приняв необходимые предосторожности, подсказываемые благоразумием, я публикую «Мемуар» с меньшими опасениями именно потому, что минуло уже почти полвека после печального события и умерло большинство лиц, которые имели к нему отношение и по тем или иным мотивам приняли в нем участие,[7]7
Действительно, в 1848 году из лиц, имевших то или иное отношение к смерти герцогини, в живых оставались только Годой, умерший три года спустя, и Пепита Тудо, которая скончалась лишь в 1868 году.
[Закрыть] так что в настоящее время я, кажется, остался единственным живым существом, кто еще может предложить его подробную и правдивую историю, отнюдь не направленную на то, чтобы вызвать скандал, оклеветать кого-либо или свести счеты с кем-нибудь, кроме своей собственной совести.
Итак, вот мой «Мемуар» по поводу той смерти; или, может быть, рискнув предвосхитить нелегкую хронологию фактов и ситуаций, мне следовало сказать – «Мемуар» по поводу того преступления, которое при последующем изложении событий потрясет мягкосердечного читателя не только преждевременной и прискорбной смертью герцогини, но также и тем, что смерть эта была злоумышленна и жестока.
К моим воспоминаниям, воспоминаниям старика, лишенного возможности в последние тридцать лет своей жизни заниматься чем-нибудь, кроме воспоминаний, я присовокупляю донесение министерства полиции, составленное по высочайшему распоряжению моего прославленного господина Карла IV сразу же после смерти герцогини, а также два письма, полученные мною много лет спустя в моем римском изгнании: одно – в 1824-м, другое – в 1829 году, дополняющие воспоминания даже в тех случаях, когда в чем-то не соответствуют им или опровергают их.
Мне нелегко было писать этот текст, который в один прекрасный день я вынесу на суд читателя. Жанр мемуаров заставил меня обратиться к строгому, выдержанному стилю, точно следовать правилам риторики, что соответствует официальному и политическому характеру этих книг.[8]8
Этот чрезмерно витиеватый, перегруженный и напыщенный стиль еще в большей степени, чем Годою, был присущ аббату Сицилии, тому самому, кому, по рекомендации Мартинеса де ла Росы, поручили окончательное редактирование «Мемуаров»; Сицилия, несомненно с целью продлить действие контракта и тем самым увеличить вознаграждение, коварно разбавлял текст водой. Достаточно напомнить, что Менендес-и-Пелайо (Марселино Менендес-и-Пелайо (1856–1912) – выдающийся испанский историк, библиограф и литератор. Труды Менендеса-и-Пелайо считаются образцовыми с точки зрения языка и стиля.), неукоснительный поборник языковой ортодоксии, квалифицировал испанский язык «Мемуаров» как «извращенный».
[Закрыть] Краткий же мемуар я стремился написать более простым, более личным и живым языком, чтобы подчеркнуть достоверность свидетельства, хотя бы оно и причиняло, как это не раз будет видно ниже, ущерб моему достоинству и моей репутации или доброму имени других лиц, упоминаемых в повествовании, включая августейших особ.
По этой причине, а также из-за того отклика, который мог бы иметь место среди еще живущих людей, слишком близко связанных с событиями или с действующими лицами (а в их число я включаю своих собственных сыновей), я изъявляю желание, чтобы «Мемуар» не распространялся среди публики, пока не пройдет по крайней мере сто лет после моей смерти. Такова моя воля, и я завещаю ее моим наследникам, будут ли ими в момент моего физического исчезновения мои сыновья или внуки[9]9
У Годоя была только одна дочь, от герцогини де Чинчон, – Карлота, родившаяся в 1800 году (в знаменитом портрете Гойя обессмертил беременность ее матери) и вьппедшая в 1820 году замуж за знаменитого итальянца – герцога Русполи, при этом сама она носила титул герцогини Шведской, который, по ходатайству ее дяди кардинала Луиса де Бурбона, разрешил ей оставить Фердинанд VII после того, как он лишил титулов Годоя. От незаконной связи с Пепитой Тудо Годой имел двух мальчиков: Мануэля и Карлоса, безвременно умершего в 1818 году в Пизе, где папская дипломатия обязала поселиться Пепиту, чтобы не скандализировать Рим ее внебрачным сожительством с Годоем. В 1848 году отпрыски другого сына, Мануэля, учились в Париже и жили со своим дедом в его доме на улице Нёв де Матюрен.
[Закрыть] или моя горячо любимая и верная супруга донья Хосефа Тудо де Годой, герцогиня де Кастильофьель, состоящая со мной в законном браке со дня 7 января 1829 года и поэтому, благодаря моей поздней реабилитации, также герцогиня де Алькудия. Я знаю, что они выполнят мое желание, и надеюсь, что его будут уважать не только мои потомки, но и все, в чьи руки по воле рока[10]10
Дон Мануэль вполне мог держать в памяти «Дона Альваро, или Силу судьбы» герцога де Риваса и перевести «силу судьбы» как «волю рока» – подобно тому, как при переводе на итальянский это сделал в своей опере Верди, но это произошло 14 лет спустя, следовательно, Годой не мог ее слышать. И по «воле рока» именно мы оказались теми, кому во исполнение последней воли дона Мануэля выпало отложить публикацию этого интересного документа вплоть до 1951 года, хотя мы имели возможность сделать это намного раньше [Это единственное место, где маркиз де Пеньядолида посвящает нас в свои намерения: отложить публикацию «Краткого Мемуара» с 1936 года, которым датируется его «Предуведомление», до 1951 года, когда он был уже не в состоянии опубликовать что-нибудь, так как был погребен на Пер-Лашез, где пребывает и сейчас; и также погребенным останется и «интересный документ», и его собственный пролог, пока я не найду их после очередного проявления воли рока (прим. автора).]. И пусть мне будет дозволено добавить, что я не могу слышать «Дона Альваро» Верди – знаменитое начало дуэта во втором акте («В этот торжественный час…»), где как раз дону Карлосу доверяют какие-то бумаги, не могу слышать этого, не вообразив, что это сам дон Мануэль разговаривает со мной или поет из загробного мира.
[Закрыть] может когда-нибудь попасть это завещание.
Д. Мануэль де Годой,
герцог де Алькудия,
Париж, 1848
Рим, ноябрь 1824 года
Это утро я провел как обычно. Я вышел из дому – из моих комнат на вилле Кампителли, которые пять лет назад, когда я въезжал в них, показались мне мрачным закутком; теперь же я ощущал их как слишком просторные для моего тяжело начавшегося и еще тяжелее переносимого одиночества, и мне хотелось бы почаще слышать в них крики и смех детей, резвящихся в саду или на кухне;[11]11
После смерти Марии-Луизы в Риме и Карлоса IV в Неаполе в январе 1829 года Годой был вынужден покинуть дворец Барберини, где он жил до того вместе с ними, и укрыться на вилле Кампителли – просторном особняке, который он сам подарил когда-то Сокорро Тудо, сестре Пепиты, и где Сокорро и ее третья сестра, Магдалена, обосновались со своими семьями. Дети, игравшие за стенами того, что Годой называет «своими комнатами», составлявшими только часть виллы, могли быть только детьми Сокорро и Магдалены.
[Закрыть] оказавшись на улице, я направился к Пинчо пешком, не столько для того, чтобы размять ноги, сколько потому, что мое неустойчивое материальное положение все чаще заставляло меня отказываться от экипажа; около получаса я прогуливался по парку, наслаждаясь теплом осеннего солнца, пробивавшегося сквозь сосны, и обмениваясь приветствиями с незнакомцами, которых встречал там каждое утро; на лестнице площади Испании я купил газету, выпил шоколаду в «Кафе Греко», поговорил о погоде с официантом, ознакомился с последними новостями из Парижа, Лондона и Вены, потому что «Мессаджеро» не удосуживался сообщать о событиях в Испании даже то немногое, что пропускала редакция,[12]12
По-видимому, было бы уместно освежить в памяти читателя, что происходило в Испании в 1824 году. После вторжения Ста Тысяч Сыновей Святого Луиса и казни Риего, совершенной за год до этого, реакция свирепствовала с невиданной силой. Сам Гойя, весьма важное лицо в этой истории, дошел до того, что стал уже опасаться за свою свободу. Между январем и апрелем 1824 года под нависшей угрозой возможных доносов он искал убежища в доме одного каноника, а в мае под предлогом лечения на целебных водах просил у короля разрешения выехать во Францию, в Пломбьер.
[Закрыть] – и, возвратившись домой в наемной карете, занялся просмотром корреспонденции.
Этого момента я ждал каждый день со все возрастающим нетерпением: почта скрашивала мою жизнь, почти полностью лишенную поводов для удивления или волнения. Скрашивала тревожным ожиданием, с каким я старался предугадать содержание писем, которые, когда я их получал, оправдывали или обманывали предположения; скрашивала надеждой – столько раз таявшей как дым – провести весь вечер, составляя ответы. На письма из Мадрида от моей дочери, ставившие меня в известность о том, какой ход получали мои старые прошения, письма, рассказывавшие о ее хлопотах при дворе, об очередных отказах короля, о нескончаемых тяжбах и нудных препирательствах при выработке соглашения относительно моих титулов и моего состояния;[13]13
Эти переговоры, в которых принимали участие испанский посол в Риме и ватиканское ведомство иностранных дел, увенчались успехом только через шесть лет, когда Годой, уже вдовец после смерти герцогини де Чинчон, женился на Пепите Тудой и обменял свой высоко ценимый и оспариваемый титул Князя мира на поместье Бассано близ Сутри, владельцу которого Папа Римский дал в свое время титул князя Римского, но за это поместье, помимо отказа от испанского титула, Годой должен был заплатить 70000 пиастров. Шурином Годоя был не кто иной, как кардинал Луис де Бурбон, архиепископ Толедский, который до самой сБоей смерти в 1823 году занимался по доверенности Годоя его тяжбами и исками; потом эта обязанность легла на плечи Карлоты, дочери Годоя, и она кончила тем, что сама судилась с отцом из-за денег.
[Закрыть] письма из Пизы, от Пепиты, сообщавшие прежде всего о здоровье наших детей, о ее новых итальянских друзьях, о коловращении домашней жизни, о кошках и челяди, о герани в саду, где она упорно пыталась оживить Кадис своего детства; из Лондона, от лорда Холланда, или из Вены, где у меня оставались последние немногие друзья, которые все еще беспокоились обо мне, но уже не о моей карьере общественного деятеля – по-видимому, все были согласны предать ее навсегда забвению, – но лично обо мне, как о человеке, оказавшемся в тяжелом положении.
К этому и свелось теперь мое существование. Ждать с нетерпением писем, в которых нет ничего нового, но зато есть обещания, утешения, наигранная веселость; вкладывать в ответы все усердие, порожденное мощной энергией, которой в былые годы с избытком хватало и на решение государственных вопросов, и на то, чтобы по шестнадцать часов в день лично разбираться в делах, подлежащих ведению министра, и на то, чтобы испытать всю полноту жизни, управляя нацией и империей; хватало ее и тогда, когда случалась война, и тогда – почему бы не сказать и об этом? – когда случалась новая любовь.
Так вот и получилось, что, еще не достигнув своих шестидесяти лет, я уже смирился с участью старой девы, которая проводит жизнь в переписке с нотариусом, или с приходским священником, или с богатым родственником. Обескураживающие будни.
В тот день, однако, среди корреспонденции оказалось и кое-что интересное. Это было письмо из Бордо, адресованное «Его высочеству Князю мира, дону Мануэлю де Годою…», хотя к этому времени уже никто не обращался ко мне подобным образом.
В первый момент я не узнал этот почерк. Крупные, сильно наклоненные, почти параболические буквы, казалось, были написаны не очень грамотным человеком; и вместе с тем в них проглядывало что-то знакомое. Прежде чем вскрыть письмо, я какое-то время еще поломал себе голову над ним; в Бордо, как мне было известно, жило довольно много изгнанников из Испании… Моратин, Сильвела, генерал Герра, а может быть, и Ириарте?…[14]14
Моратин, Сильвела и генерал Герра действительно жили в Бордо в 1824 году, кроме них там жили и другие испанские эмигранты – Пио Молина, генерал Пастор, дон Дамасо де ла Toppe, художник Бругада. Но в это время там, конечно, не могло быть Ириарте, который умер за десять лет до этого, в 1814 году, о чем Годой не знал в 1824 году или забыл в 1848-м.
[Закрыть] Я не переписывался ни с кем из них… А вдруг… Что только не сверкнет подобно молнии в голове человека, находящегося в моем положении. Иссякнет ли когда-нибудь жажда действия и власти? Истощится ли надежда? Я сломал сургуч, развернул лист, отыскал подпись. Она гласила: Фр. ко де Гойя.
Гойя. Дон Франчо. Маэстро. Значит, он еще жив. Значит, выжил. Не погиб ни из-за крушения Испании, ни из-за нового приступа болезни, который пять лет назад – и это было последнее, что я о нем знал, – погрузил его в пучину страданий. И не лишился рассудка, бродя, словно лунатик, как мне описывали в то время, по комнатам своего загородного дома, своей кинты в Мансанаресе, с горящими свечами, прикрепленными к полям шляпы, и рисуя ночные причуды своей одержимой демонами фантазии. Значит, ничего подобного. Он был в Бордо. Сам себе хозяин. Как всегда. Его почерк не утратил уверенности и даже некоторой заносчивости, с какой он в свое время, тридцать лет назад, отважился подписаться на портрете герцогини у ее ног: «Только Гойя». Гойя в Бордо. Несгибаемый, непредсказуемый старик.
Письмо гласило:
Ваше превосходительство сеньор дон Мануэль!
Наверно, Вашей Светлости покажеца странным што я абращаюсь к ниму после стольких лет разлуки и молчания и после стольких нещастий которые приключились с нашей дарагой Испанией, ибо для чего напоманать о них тому кто знает о них лучше чем я и испытал их сам на своей собственай шкуре. Не знаю также извесно ли В.Св. лсти што я нахожусь в Бордо,[15]15
По пути из Испании Гойя проезжал через Бордо; пробыв два месяца в Париже, он действительно обосновался в Бордо в октябре того же года. До того как написать в ноябре письмо Годою, он уже обратился к Фердинанду VII с прошением продлить разрешение на проживание во Франции, опять-таки под предлогом воображаемого водолечения.
[Закрыть] куда только што приехал с разришения Двора, и естли оное, как я надеюсь, Двор соблаговолит продлить, то останусь здесь со своими близкими да тех пор, пака или все изменица или сам умру ибо уже приближаюсь к восьмому десятку, дон мой Мануэль, но я не хочу вас больше заговаривать моими невзгодами.Причиной этого письма являица то што я прослышал што В.Свлсть предприняла написание своих васпоманиний чему я очень рот, потому што ими развеюца многие выдумки и лживые росказни и потому што я подумал што и я смогу внести в это свою лепту и скромно помочь Вам достичь святых целей, сообщив Вам ценные факты, атнасящиеся к прискорбному происшествию што случилось вот уже боле двадцати лет тому назат, потомушто меня беспокоит што истина до сих пор остается сокрытой, даже когда она уже никому не может причинить вреда и естли будит открыта, но она сможет принести врет, естли астанеца неизвестной. От проницательности В.Свлсти не ускользнет што я имею в виду – я гаварю о происшествии каторое каснулось нас всех и даже бросило тень на особы, весьма любимые и почитаемые как В.Св. лстъю так и мной.
И естли В.Св. лсть будит просить меня об этих часных сведениях с тем штобы впаследствие распорядиться ими так, как найдет нужным, я готов кагда угодно и как угодно приехать в Рим и тем самым еще раз, спустя шестьдесят лет, посетить этот горот, и хотя и не думаю штобы кто-нибудь из моих друзей времен ученичества еще остался жив, я все же воспользовался бы случаем штобы снова заняца изучением сокровищ ис-кства Италии и учица как тагда у них, так как учица никогда не позно и я «еще учусь», как я гаварю в одном из моих последних рисунков,[16]16
Стало быть, Гойя нарисовал свое знаменитое «Еще учусь» сразу, как только приехал во Францию, в порыве энтузиазма, вызванном его первыми французскими открытиями: техникой литографии и гением самого Делакруа. До сих пор этот рисунок датировался весьма неопределенно, как относящийся к бордоскому периоду (1824–1828), но письмо Гойи рассеивает сомнения.
[Закрыть] и естли В.Свлсть думаит как и я, он не найдет неудобным узнать am меня то што я хотел бы расказатъ штобы сбросить в канце-канцов с моих усталых плечь всю тяжесть той старой истории.Пасылаю В.Свлсти как скромный знак почтения копию што я зделал с одного старого карандашного эскиза который никогда не публиковал. Для того штобы В.Свлсть убидилась што кагда я рисую, рука мая еще не дрожит, хатя мой совет В.Свлсти, естли бы В.Свлсть захотела бы теперь заказать хороший портрет, я парикомендовал бы поехать в Париж и заказать его молодому человеку по имени Делакруа или же пригласит его в Рим, дай бог штобы у нас в Испании был бы такой же, я сам восхищался его искуством в его собственой мастерской во время моего последнего посещения этово великалепнава города. Я все еще учусь, дон Мануэль, и даже у молодых.[17]17
Это место письма подтверждает то, что до сих пор было лишь wishful thinking (Благие пожелания, принятие желаемого за действительное (англ.).) искусствоведов: Гойя не только видел полотна молодого Делакруа во время своего пребывания в Париже, которое совпадает с выставкой его великолепных «Scenes des Massacres de Scio» в Салоне 1824 года, но, кроме того, и познакомился с ним лично, был в его мастерской и воздал должное его мастерству.
[Закрыть]Надеюсь што вы будите так добры што соблаговолите ответить мне и сказать сможем ли мы увидеца в Риме, а пока в ожидании долгово путешествия я прощаюсь с В.Свжтъю посылая тысячу пожеланий и остаюсь Вашим самым преданым другом и слугой.
Фр. ко де Гойя
Я живу в доме № 7 на улице которая называица Фоссе де Лэнтанданс. И – еще учусь.
Должен признаться, что чтение письма поначалу не задело меня глубоко и не привлекло моего внимания, как должно было бы случиться, ни к давнему таинственному происшествию, на которое намекало письмо, ни к тайной истории, хранителем которой считал себя Гойя, однако оно погрузило меня в размышления – скорее личного характера и не лишенные иронии. Старый маэстро, несмотря на свою упорную юношескую страсть к учению, не вполне удовлетворительно изучил все то, что имело отношение ко мне. Он продолжал называть меня князем, титуловал меня «ваша светлость», воображал, что я в состоянии по первому желанию поехать в Париж только для того, чтобы заказать там еще один портрет, и даже в состоянии вызвать Делакруа, его молодого и обожаемого Делакруа, чтобы тот написал меня на фоне садов Тиволи или в каком-нибудь салоне дворца Барберини;[18]18
Годой действительно жил во дворце Барберини с того момента, как приехал с королями в Рим, и до самой их смерти. Его несколько загадочное упоминание о садах Тиволи, возможно, является не чем иным, как литературным оборотом или проявлением личного вкуса. Что касается титулов, то похоже, что Годой уже отказался от их употребления, хотя по-прежнему продолжает настаивать перед Фердинандом VII на своем праве пользоваться ими.
[Закрыть] более того, он думал, что мои «Мемуары» вот-вот выйдут в свет, когда на самом деле они в это время были еще только проектом, смутным замыслом, откладываемым с года на год, с месяца на месяц, со дня на день, ибо, как я подозреваю, что-то во мне еще сопротивлялось тому, чтобы воспринимать прошлое как нечто наглухо закрытое и полностью отрезанное и согласиться с тем, что Мануэль Годой, по крайней мере отчасти, уже в 1808 году в каком-то смысле умер как общественный деятель, которого Испания, да и весь мир готовы были признать хотя бы затем, чтобы иметь возможность хулить его. Я глубоко погрузился в эти горькие мысли и машинально развернул маленький бумажный свиток, прибывший вместе с письмом внутри жестяного цилиндра.
Это был рисунок Гойи, который нельзя было спутать ни с каким другим, его без всякой натяжки можно было включить в серию «Капричос», не принизив ее достоинств. На нем, как и на других «Капричос», была подпись, выполненная прописными буквами, и эта подпись вопрошала: «От чего умерла несчастная?» Что касается самого рисунка, то его так же трудно описать, как любой другой рисунок Гойи, и вполне возможно, что теперь он уже включен в каталоги его произведений; но поскольку я через некоторое время потерял свою копию и никогда не видел оригинала, думается, будет не лишним напрячь память и попытаться воспроизвести содержание рисунка литературными средствами.[19]19
Набросок, который Гойя послал Годою и который, несмотря на некоторые портретные отличия, так напоминает известный «Волаверунт», исчез, из чего можно допустить, что потерю копии довершило и уничтожение оригинала. Во всяком случае, невозможно установить, не является ли он одним из тех двух рисунков, которые в 1828 году, после смерти художника, были внесены в опись его имущества под номером 15 и идентифицированы как «Два капричос, эскизы». Можно считать, что интересующий нас рисунок действительно является одним из них; но можно также думать, что благодаря чьей-то заинтересованной руке он исчез или хранится до сего дня где-нибудь в укромном месте, вдали от внимания общественности и от каталогизаторов произведений Гойи.
[Закрыть]
Рисунок передает стремительное движение – в форме вихря или спирали, – его центральную часть занимает женская фигура в черном платье, в мантилье махи, с очень белым лицом и руками и в остроносых туфлях; она летит или пытается взлететь, в то время как несколько чудовищ-монстров – большеголовых, скрюченных, злобных, с неопределенными очертаниями тел и угрожающими ртами – хотят удержать ее от полета или, что более вероятно, четвертовать ее в воздухе – такое впечатление производят напряженные ноги и правая рука махи, а также агрессивные жесты и оскаленные зубы монстров, но тут же весь этот порыв и раздор переходят в спокойствие, в окончательную победу полета, который можно почувствовать в бюсте женщины, в безмятежной и иронической улыбке на ее лице, в закрытых глазах и левой руке, простертой к небу, словно крыло в свободном махе, но при этом белоснежная рука сжимает стакан, по всей видимости пустой, потому что, хотя он слегка наклонен, из него ничего не выливается. Однако самое большое впечатление произвели на меня не контраст между ангельской кротостью персонажа и свирепым порывом монстров, не фантазия, или движение, или композиция, но то, что своей прозрачной метафорой рисунок как бы насильно оживил в моей памяти – что не удалось сделать письму, – «прискорбное происшествие», на которое намекал Маэстро: несправедливую смерть необыкновенной и очаровательной женщины, мир ненависти и злой воли, так неожиданно обрушившийся на нее, коварный стакан яда, погрузивший ее в вечный покой.
Но какого дьявола этот дряхлый старик захотел в 1824 году воскресить то, что было похоронено уже в 1802-м? Зачем ему понадобилось нарушать сейчас молчание, установившееся не по приказу, а по молчаливому согласию между всеми, кто был около Каэтаны в час ее смерти в то знойное трагическое лето? И что действительно знал Гойя? Правду? Или все было бахвальством, которое впоследствии обернется еще одним «Капричо», капризом его воображения – и только? Верил ли он на самом деле, что владеет этой старой тайной? А если и правда владел, то почему не хранит молчание? Кому теперь важно, кроме него самого, беспредельно любившего ее, и кроме возможного убийцы, да еще меня, кто и не подумает писать об этом, – кому теперь важно, как в действительности умерла Каэтана? И разве тогда Гойя не молчал, как все? Разве не приняли официальную версию шефа полиции, удостоверенную ни много ни мало королевской печатью? Разве даже близкие люди герцогини, например ее наследники, и в том числе один из членов ее семьи, ее компаньонка и ее врачи, – не предпочли сдержанность и молчание? И разве, наконец, сам плебс, в какой-то момент охваченный, как порывом ветра, волнением, вызванным слухами, разве и он не забыл об этом?
Я помню, как в тот вечер вновь и вновь задавал себе весь этот каскад риторических вопросов, ходя по комнатам на вилле Кампителли, отказываясь от еды, несмотря на просьбы и понукания Магдалены, читая и перечитывая письмо Гойи, говорившее так много и так мало, и пытаясь во что бы то ни стало найти ответ в присланном рисунке – в лице Сфинкса – в лице махи-герцогини, в стакане, одновременно смертельном и спасительном, в той прописи, изящной, думаю английской, которой было выведено: «От чего умерла несчастная?» Рисунок, казалось, давал ответ, и этот ответ заставлял меня содрогаться. По прошествии более двадцати лет я спрашивал себя: возраст или близость смерти – в сущности, ведь это одно и то же, – что именно заставляет меня сейчас, как тогда Гойю, почувствовать необходимость рассказать правду, вернее, наши правды, отличные одна от другой, но обе в равной мере настоятельные, о «прискорбном происшествии»? Так что сейчас кто-нибудь может спросить обо мне так же язвительно, как я спрашивал в тот вечер: зачем этот глупый и дряхлый старик хочет воскресить в середине века то, что было похоронено на его заре?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?