Текст книги "Мужики и бабы"
Автор книги: Борис Можаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 49 (всего у книги 50 страниц)
Ашихмин только головой покачал:
– Значит, все пустить на самотек? А с митингом как? А с колхозом?
– Ежели вы согласны на перевыборы, мы скажем мужикам – все придут на митинг честь честью. А потом, на сходе, при новом Совете, и за колхозы проголосуем. Все по закону, кто пожелает, тот и вступит. И все будет тихо.
В это время гулко ударил колокол, все невольно вздрогнули и посмотрели на окна; не успел замереть густой тягучий звон, как ударил еще один мощный всплеск, потом еще, и все загудело, слилось в один сплошной клокочущий тревожный гул.
– Набат! – крикнул кто-то из сеней.
– Кто им разрешил? Так их и разэтак… – загнул заковыристым матом Звонцов.
– Обманщики, мерзавцы! – крикнул Ашихмин, бледный весь, вскочил, затравленно озираясь, дико выпучив глаза, еще раз крикнул: – Мерзавцы! – и бросился бежать.
– Стойте! Мы ж не договорились! В набат сумасброды ударили… Митька, задержи его! – кричал Звонцов.
В растворенную дверь Озимов видел, как в сенях на пути Ашихмина вырос здоровенный детина в расстегнутом полушубке.
– Прочь с дороги! – в одно мгновение Ашихмин вырвал из кармана руку с наганом.
– Ашихмин, стойте! Остановитесь!! – закричал Озимов, вставая.
Но грохнул выстрел, парень схватился руками за лицо, слепо шагнул вперед и стал шататься, как подпиленное дерево; все замерли и смотрели, как сквозь его сцепленные пальцы стала просачиваться и стекать струйками по рукам, по синеющему подбородку и капать на шубу, на пол пронзительно-красная кровь. Потом он рухнул, как дуб, не сгибаясь, и глухо стукнулся лбом об пол.
Ашихмин легким поскоком вылетел в наружную дверь и затопал по ступенькам крыльца, уменьшаясь в росте.
– Держите его, ребята!
– Бей их, сволочей! – закричали от стола, и все бросились в сени, опрокидывая стулья.
– Стойте, мужики! Одумайтесь! Не губите себя! – В наружной двери стоял Озимов, заслоняя собой весь проем. – Никуда он не уйдет… Мы судить его станем.
– Знаем мы ваш шамякин суд, – Звонцов приблизил к нему свое бледное, искаженное гневом лицо. – В дураках нас хочешь оставить, кабан раскормленный? Не замай дверь!
Он схватил Озимова за отворот шинели и резко рванул на себя. Раздался сухой треск раздираемой материи, Озимов качнулся и правой рукой с разворота сильно ударил Звонцова прямо в бороду. Звонцов как-то звучно хрюкнул и, подгибая коленки, стал приседать и тянуть к полу за отворот шинели Озимова. Тот хотел сбить клешневатую, оцепеневшую в мертвой хватке руку, но в это мгновение что-то оглушительно треснуло у него на затылке, яркой вспышкой ослепило ему глаза: Озимов почувствовал, как ватными становятся ноги, и, теряя сознание, начал падать, отваливаясь спиной к стенке.
Вечером того же дня на квартиру Успенских зашел Костя Герасимов. Дмитрий Иванович сидел за столом, что-то записывал в тетрадь, перед ним лежала раскрытая книга. Мария сидела в качалке возле топившейся грубки и вязала кофту.
– Костя, раздевайся, присаживайся и слушай! Вот новинка из нашей библиотеки: «Любовь людей шестидесятых годов», – Успенский приподнял новенький томик в мягкой обложке. – Составитель Богданович. Тут переписка Чернышевского, дневники его, всякие изречения Шелгунова, Сеченова… Прелюбопытно! А между прочим, какое главное правило поведения «новых людей» Чернышевского?
– Как приятнее, так и поступаешь, – ответил Герасимов без запинки, присаживаясь на стул.
– Ну, силен! Ты, брат, знаешь «Что делать?».
– А как же? На том и стоим.
– Ты, видать, тоже из новых людей. Значит, что приятнее, что выгоднее для тебя, то и делаешь?
– Ну, уж так упрощать все!
– Извини, я нисколько не упрощаю. Вот послушай, – он открыл нужную страницу и прочел: – «Человек поступает так, как приятнее ему поступать, руководится расчетом, велящим отказаться от меньшей выгоды или меньшего удовольствия для получения большей выгоды и большего удовольствия».
– Иди ты! Кто это написал? – удивился Герасимов.
– А это цитата из Чернышевского. Его кредо, так сказать.
– Митя уже выводы сделал, – засмеялась Мария. – Завтра, говорит, пойду не в школу, а в кабак, поскольку удовольствия в кабаке получаю больше.
– А что? С точки зрения разумного эгоиста можно и не то себе позволить, – сказал Успенский. – Вот здесь выписка из дневника. Чернышевский был еще учителем гимназии и признается, как мошенничал, выставляя пятерку в журнал братцу своей возлюбленной. Вот это место. – Успенский полистал книжку и прочел: – «Спрашиваю уроки у 4-5 человек, спрашиваю наконец его и потом снова других. Венедикт ничего не знает. Все-таки я ставлю ему 5». – Успенский отложил книгу на стол, усмехнулся. – Потом отсылал журнал своей возлюбленной; тайно выкрал его из канцелярии и послал, чтобы она смогла убедиться в том, что он сделал все, как она велела. А, каков? И возлюбленная его, будущая жена, тоже хороша: если хочешь доказать, что любишь меня, сделай подлость. Вот так, Маша, новые люди-то любят. А ты? Нет чтобы испытать меня. Ну, послала бы хоть в амбар к кому-нибудь залезть.
– По амбарам лазить – преимущество хвостатых, милый мой. А мы с тобой безхвостые, рылом не вышли.
– И что же он? Показал журнал с фальшивой отметкой – и хоть бы хны? – спросил Герасимов.
– Признается, что поначалу взяла его некоторая робость. Но он быстро справился с собой. Он же сильная личность, проповедник! Новый человек! Кому нельзя подличать, а ему можно. Да он и не считает это подлостью – он же делает удовольствие близкому человеку, следовательно, и себе самому. Как приятнее, так и поступаешь. Вздумал сделать – сделаю. Конфетки получил в награду от нее, съел их с удовольствием. Так и пишет… А гнусность самого поступка? А муки совести? Их нет и в помине. Он же сильная личность, он готовится на великие дела. Поэтому можно плюнуть на общие правила.
Герасимов хмыкнул и покачал головой:
– Хороший пример для школьников.
– Черт знает что! – сердито сказал Успенский. – Всякую чушь собирают. Ладно, издавай. Но хоть возражай, комментируй. Герцен в свое время называл подобные проповеди нравственным развратом. А Богданович теперь радуется. Хорошо! Валяй, ребятки, читай и подражай: что нравится, то и любо, что выгоднее, слаще – то и подай. На остальное – плевать.
– Я ведь по делу к тебе, Дмитрий Иванович, – сказал Герасимов. – После уроков мы собрались в учительской. Хватились – тебя нет.
– У меня всего три урока было. Зашел в библиотеку, взял вот эту книжицу – и домой.
– Вот какое дело… Дмитрий Иванович. Вести получили тревожные…
– Из Желудевки? – перебил его Успенский. – Вроде бы там успокоились.
– Веретье взбунтовалось… И, говорят, жертвы есть.
– Откуда вы знаете?
– Оттуда двух привезли к нам в больницу… Но это еще не все – в Еремееве в набат били. А завтра наши, степановские, собираются идти кормушки ломать. Вот и обсуждали – как быть?
– Надо попытаться отговорить их, – сказал Успенский.
– Это бесполезно. Мужики решили на самовольном сходе – завтра выходить на площадь к церкви. Ну вот… Мы посовещались и пришли к выводу: на площадь не ходить даже с благим помыслом – уговаривать крестьян воздерживаться от насилия!
– Почему?
– Потому что на многих учителей народ обозлился. И нас могут просто избить. Кроме того – есть сведения, что на завтра вызваны войска.
– Так надо сказать мужикам!
– Ни в коем случае! Во-первых, никто этого не знает в точности, а во-вторых, это может вызвать панику, мужики убегут в лес, и нас попросту посадят как провокаторов.
– Я не понимаю, что ж вы хотите? Или что вы решили?
– Мы решили на завтра отменить занятия и не выходить из домов.
– А школьники знают об этом решении?
– Да.
Успенский встал из-за стола и, заложив руки за спину, прошелся по горнице. Мария, прервав вязание, тревожно смотрела то на него, то на Костю.
– Я вам ничего не обещаю, – ответил он наконец. – Если завтра события обернутся так, что нужна будет моя помощь или участие, то я пойду и на площадь, и вообще куда угодно.
– Но это может бросить тень на весь коллектив, на всю школу…
– Оставьте, пожалуйста, ваши групповые игрушки, – покривился Успенский. – Я хоть и не разумный эгоист, но тем не менее так называемый интерес нашего коллектива в этом случае блюсти не стану.
– Почему же? – спросил Герасимов.
– А потому, что есть другой коллектив, в сотни раз больший, – это жители села Степанова. Вот судьба этого коллектива для меня теперь важнее, потому что село в опасности. А вы как-нибудь уж переживете мою оплошность.
Мария слушала, сцепив ладони и прижав их к груди, только смертельная бледность лица выдавала ее волнение.
– Тогда вот что… Я иду в больницу наведать тех пострадавших в Веретье. Может, со мной пойдете? По крайней мере кое-что прояснится и для вас. Узнаем, чем все это пахнет.
– Идем, и немедленно.
Когда одевались, Герасимов вдруг хлопнул себя по лбу и рассмеялся:
– Эх я, растяпа! Я уж совсем забыл рассказать вам новость: в Красухине старухи связали Зенина по рукам и ногам, сняли с него портки и выпороли. Он теперь в нашей больнице лежит на животе, стонет и матерится.
В больничном саду им встретилась Соня Макарова, тихо сказала: «Здрасьте!» – и молча повела в родильное отделение.
– Ты куда ведешь нас? – спросил у подъезда Герасимов. – Мы вроде бы не беременные?
– Чш-ш! – Соня прижала ему палец к губам и оглянулась по сторонам: в саду было темно и шумно от деревьев. – Они здесь лежат. Мы их прячем, – сказала шепотом.
– От кого? – тихо спросил Успенский.
– Рыскали тут всякие… – и махнула рукой.
В палате висела лампа-молния, окна были плотно занавешены байковыми одеялами. Пострадавшие лежали на трех койках; у одного была толстая в гипсе нога, задранная на спинку койки, второй лежал на животе и шумно сопел, третий, закрыв глаза и выпятив острый подбородок, тихо постанывал. Успенский остановился возле третьего и удивленно воскликнул:
– Батюшки мои! Да это ж Зиновий Тимофеевич! Кадыков?!
Больной открыл глаза и, узнав Успенского, слабо улыбнулся:
– Здорово, брат!
– Откуда вы, голубчик? Что с вами?
– С того света, почитай, – пошутил Кадыков и, кривясь от боли, поправил подушку, чтобы лечь поудобнее. – Да вы садитесь!
Соня подала две табуретки. Герасимов и Успенский сели. Лежавший на животе больной открыл левый глаз, поглядел на вошедших и отвернул лицо к стенке. Это был Зенин.
– И вы здесь, Семен Васильевич? – спросил Успенский.
– Как видите, – ответил тот нелюбезно.
– Дак что с вами? Как вы здесь очутились? – спрашивал Успенский, придвигаясь к Кадыкову.
– Ребра мне поломали, – ответил тот, – в Веретье.
– Но за что? Как это случилось-то?
– Мужики взбунтовались… Ударили в набат… А мы вон с Тимой, – он кивнул слегка в сторону третьего больного с загипсованной ногой, – ездили как раз в это время в магазин за рыбой. И продавца, как на грех, нет. Поехали к нему на дом. Его и там нет. Ну, ездим по селу, а нас матерят со всех сторон. Еще, мол, дразнятся, сволочи. Это на нас. И тут набат ударил. Мужики совсем озверели. Вот тебе из сельсовета выбежал Ашихмин, с ходу прыгнул к нам в сани и крикнул: «Гони!» А за ним выбежали двое мужиков из Совета и тоже кричат: «Держите их! Бейте их!» Я стеганул мерина, он сразу в галоп взял. Которые из мужиков похрабрее, пытались остановить лошадь, за уздцы схватить на полном скаку, но отлетали прочь. Так мы и мчались по селу к агропункту, где наши были. Я еще спросил Ашихмина: «А где Озимов?» Они вместе с ним в сельсовете были. «А он, – говорит, – в сельсовете сидит. Мы его выручим потом». И тут в конце села вынесли длинную жердь и бросились с этой жердью нам наперерез, загородив ею всю дорогу. Мерин захрапел, сбился с галопа и стал оседать на круп. Я его стеганул раза два – не помогает. Ну, сани остановились… Мужики бросились на нас. Ашихмин, правда, успел выстрелить, пробил одному плечо. Я видел, как шерсть клоком торчала из пробоины со спины. Мужик завыл и схватился за плечо. Ну, остальные смешались, а наш Ашихмин дал такого стрекача… Прямо как заяц, чудом каким-то выскочил на дорогу и почесал к агропункту, только пятки засверкали. А нас и взяли в оборот. Я боялся только одного, чтоб из моего нагана нас же и не постреляли. Я схватил его вместе с кобурой, прижал к груди и лег в кошевку животом вниз. Меня сначала по затылку били, по спине. Потом перевернули и стали наган вырывать. Один мужик руки мне все кусал. Вон, видишь! – он показал синие, в кровавых рубцах руки. – Как собака изодрал. А другой парень стал бить сапогом в грудь. Тут я сознание потерял. Очнулся только на агропункте, часа через два. Нас выручили милиционеры; они бежали с агропункта и стреляли прямо на ходу. Мужики бросили нас и разбежались. Мне ребра переломали; доктор говорит, четыре ребра повредили. А Тиме ногу поломали.
– А где же Озимов? – спросил Успенский.
– Вот неизвестно. Пытались выручить его – не тут-то было. Сунулись с этого края – улицу загородили санями да телегами без колес. С ружьями появились: «Вы, – говорят, – стрелять, и мы – стрелять». С другого конца хотели взять их – и там загородили все. Народищу сбежалось – тыщи! Ну и вот… колобродили. Ашихмин и Возвышаев войска вызвали… А нас отправили сюда кружным путем… Хотели было через Гордеево. Да прибежал Акимов: «Куда вы? – говорит. – Там следователя избили». Мы низом, вдоль Петравки. Выехали на Климуши – и там мужики с дубьем. Так мы лесом по дровяным дорогам, а то и целиком ехали…
– А где же был Семен Васильевич? – спросил Успенский, кивнув в сторону Зенина.
Зенин не отозвался, а Кадыков ответил после минутной паузы:
– Он в Красухине пострадал. Его бабы скрутили, сняли штаны, рубаху заголили и выпороли розгами. Теперь у него и спина, и все остальное вздулось, как подушка.
– Чего это вы распелись? – сердито сказал от стенки Зенин. – Я вам, кажется, не поручал делать за себя отчет.
– Дык спрашивают, – оправдывался Кадыков.
– Ну и заголяйте им свои руки да грудь… Рисуетесь, как баба…
– Вы уж помалкивайте! А то и про бога могу сказать, – огрызнулся и Кадыков.
Вошла Соня в белом халате, стала раздавать градусники и строгим голосом сказала:
– Поговорили, и будет! Им отдыхать надо.
Успенский и Герасимов стали прощаться; Кадыков протянул им локоть, Тима весело помахал рукой, все время, пока они сидели, он приветливо поглядывал на всех, чувствовалось, что рассказ Кадыкова про их мытарства доставляет ему истинное удовольствие; а Зенин не обернулся, он стыдился своего унизительного наказания и злился на пришельцев, невольных свидетелей его беспомощной позы.
Дома, когда Успенский рассказал о своем посещении родильного отделения и о том, как наказали Зенина и как лежит он, Мария стала так смеяться, что с ней сделалась истерика, и она заплакала, повалилась на кровать.
Успенский испугался, принес кружку воды и, брызгая ей на лицо, все приговаривал:
– Маша, милая, что с тобой? Успокойся же, успокойся!
– Я боюсь, Митя!.. Боюсь я, боюсь! – Она порывисто подымалась, обнимала его, прижимаясь мокрым лицом к его груди, и опять вскрикивала: – Боюсь я! Они убьют тебя! Убьют!..
– Да успокойся, глупая. Кому я нужен? Кто меня убьет?
– Ты мешаешь им… И тем, и другим. Они же все осатанели…
– Ну что ты, что ты, господь с тобой! Разве можно так говорить? Люди добры, Маша, добры. Просто они теперь как в бреду, как в горячке. Это все пройдет, все успокоится.
– Ах, боже мой! Ах, боже мой! – вскрикивала она, и приступы рыдания все душили и душили ее с новой силой.
Наконец она утихла, откинулась на подушки и смотрела на него расширенными зрачками, оглаживала щеки его, лоб, бороду.
– Какая у тебя мягкая, шелковистая борода…
– Ну вот и слава богу… Вот и хорошо, – говорил он, ловя и целуя ее руку. – Все будет в порядке…
– Ты не ходи завтра… Никуда не ходи!
– Ладно, не пойду.
– Мне давеча нехорошее привиделось… Когда тебя не было. Я выходила крыльцо подмести. Вернулась – смотрю, перед божьей матерью лампада горит. Кто ее зажег? Спрашиваю Неодору Максимовну: «Это вы лампаду зажгли?» – «Нет, я, – говорит, – не зажигала». Вошли мы с ней в горницу… и в самом деле – не горит. Что за чудеса? Я ж видела огонь лампады! И вроде бы дымок такой сизый, и будто ладаном пахло… А Неодора Максимовна: «Это тебе повержилось, – говорит. – Это, – говорит, – не к добру».
– Просто нервы шалят, Маша… Нервы.
Лежали молча, Мария все вздыхала, как ребенок после плача, и вдруг спросила:
– О чем ты думаешь?
– Думаю, что не уступят они. Ничего не даст это волнение… Бедные мужики.
– Почему?
– Так. По логике вещей. Чернышевского вспомнил. И надо же, в какой момент попал он мне под руку? Ты обязательно прочти эту книжку.
– А что там?
– Да вроде бы к тому, что сейчас происходит, отношения не имеет. И тем не менее… Какая сильная натура, и трагическая одновременно.
– Кто?
– Да Чернышевский… И все они там друг на друга похожи. Эта их поразительная вера в чудодейственную силу голого рассудка. И какая сухая, кованая вязь схоластики. И фанатизм… Шар земной тресни, а они на своем стоять будут. Хоть Чернышевский… Придумали себе разумный эгоизм: цель, мол, предписывается человеку рассудком, потребностью наслаждения. Эта цель и есть добро. Так вот. Не любовь к ближнему, не сострадание, а потребность в наслаждении и есть добро, говорит он. И далее у него идет чистый бред схоластики: расчетливы-де только добрые поступки. Чепуха собачья! Добра без любви да по расчету быть не может. Добрый поступок только тогда и добр, когда лишен расчетливости, прямой или косвенной выгоды. А так что за доброта? Погоня за наслаждением – и все. Даже собственная жена его бессовестно пользовалась этой погоней и крутила в открытую, направо и налево. А он страдал… Но делал даже вид, что счастлив. Ну как же? Она по теории разумного эгоизма живет, что думает, чего хочет – то и делает, все – в удовольствие. Декабристки-христианки поехали к мужьям на каторгу. Эта же – и не подумала. Даже детей своих, как кукушка, отдала на воспитание Пыпиным, родственникам его, чтоб не мешали наслаждаться. А Шелгунова вела себя еще гаже. Мужа – в ссылку, а она – за границу, гулять. Он годами зовет ее, ждет в Тотьме, в Вологде, а она бесстыдно в письмах хвастается своими любовными похождениями и деньги из него выколачивает. То Михайлов, то Серно-Соловьевич… Тьфу!
– Тебе это не грозит, Митя. Я за тобой не только на каторгу, я и на тот свет готова пойти…
– Ну уж это – глупость.
– Молчи! Я клянусь тебе: если с тобой что случится, буду вечно ждать тебя…
– Зачем ты об этом, Маша? Это я сам виноват… Занесло меня в рассуждении не в ту сторону. Я не про жен тебе хотел сказать. Я вот про что думал: ведь Чернышевский хоть и выдумал эту теорию разумного эгоизма, но сам оставался, в общем-то, порядочным человеком, для себя он делал исключение, я, мол, проповедник, я должен жить строго. У него еще каждый человек – личность с правом на собственный выбор. Но для разумного эгоиста нет общих правил. Он сам себе правило. Где он стал, там и законное место, чего захотел, то и подай. Он только своим рассудком руководствуется, а рассудок ищет закон целесообразности. И через какие-то десять лет эти «разумные» эгоисты вроде Ткачева и Нечаева быстро нашли и утвердили закон целесообразности для всех: топай, куда скажут, живи так, как мы расписали. Нечаев даже ввел три разряда, подлежащих поголовному истреблению. А чего с ними церемониться? Враги народные! Весь ужас в том, что все эти схемы насчет улучшения жизни составлены не по любви к ближнему, не по нравственным соображениям, не по соблюдению очевидных законов, а по голому расчету – все, что им самим кажется полезным и нужным, то и нравственно. Следовательно, нет и не может быть ни жалости, ни сострадания, ни снисхождения. Это какое-то всеобщее заблуждение, помутнение ума, вроде болезни… И жать будут до тех пор, пока не развалится все. И что удивительно! Все эти схемы ужасно живучи. Недаром Владимир Соловьев сказал, что утопии и утописты всегда управляли человечеством, а так называемые практические люди были их бессознательными орудиями. Там бабувизм, тут троцкизм… А где-нибудь это вылезет под другим названием. А внутренняя суть, требуха все та же… Ладно, давай спать. Утро вечера мудреней.
Разбудила их Неодора Максимовна утром: робко постучала в дверь. Мария бросилась с кровати к халату:
– Иду, Неодора Максимовна! А ты еще полежи. Я сейчас вернусь к тебе, – говорила, торопливо застегивая халат, надевая валенки.
Но, как только ушла она, Дмитрий Иванович встал и также торопливо начал собираться. Там, за неплотно прикрытой дверью, на половине Неодоры Максимовны, раздавались женские голоса, и один из них вроде бы хрипловатый голос Сони. Чего это она в такую рань? Что за нужда?
В окна пробивался серенький зимний рассвет, все предметы в комнате хорошо угадывались, и Дмитрий Иванович не стал зажигать лампы.
Когда встревоженная Мария появилась на пороге, он уже был одетым.
– Что тут у вас происходит? – спросил он, сам проходя из горницы в избу.
– Беда, Дмитрий Иванович, беда! – сказала Неодора Максимовна. – Все село поднялось. Бабы кормушки ломают и все доски на улицу выбрасывают, а мужики собрались на площади. Требуют церковь открыть и кладовые, где семена хранятся…
– Пробовали кладовые взломать, – сказала Соня, она сидела на скамье рядом с Неодорой Максимовной, – да не получается: двери железные, стены каменные…
– А у кого ключи?
– У председателя Совета. Все село обыскали, а его не нашли. И Герасимова нет. Говорят, они в район уехали, ночью. Я ведь по вашу душу, Дмитрий Иванович, – сказала Соня.
– А что такое?
– Мужики в больницу прибегали, двери взломали в хирургическом отделении. Все там вверх ногами поставили. Украли хирургический инструмент, ножи, пилки. Искали Зенина да Кадыкова. Никто ж не знает, что они в родильном помещении прячутся.
– Ну и что? – тревожно спросил Успенский.
– Кадыков и Зенин после этого налета оделись и убежали из больницы. А Тима остался и плачет. Да и мне страшно… А вдруг пронюхают и опять явятся.
– И что надо сделать? – спросил Успенский.
– Помогите перевести его ко мне домой.
– Но ведь лошадь нужна!
– А мы на салазках. Я большие салазки достала и тулуп. Завернем его в тулуп и мешковиной покроем сверху. Повезем, как муку или картошку.
– Соня, мы с тобой это сами сделаем, – сказала Мария. – А ему нельзя на улицу. Постановление в школе вынесли.
– Маша! Что ты говоришь? – сказал Успенский.
– Я дело говорю… – заупрямилась Мария.
– Маша, не дури! Мы отвезем его, и я сейчас же вернусь, – сказал Дмитрий Иванович.
– Хорошо! Тогда пойдем все вместе.
– Это же упрямство, Маша!
– Нет. Я пойду вместе с тобой.
– Ну, тогда пошли все, и поскорее! Не то совсем развиднеет, – сказала Соня, вставая.
Шли кружным путем по дорожному распадку, огибая церковную площадь. По дороге, спускаясь к реке Петравке, видели в рассветном полумраке, как люди шли толпами и в одиночку по речному льду, карабкались на высокий церковный бугор – все торопились туда, на площадь, где стояли бывшие каменные лабазы, а теперь общественные кладовые с семенным фондом.
– Это хорошо, – говорила Соня, – все ринулись к лабазам, а в нашем конце село будто вымерло. Проскочим незаметными.
Больница стояла на том берегу Петравки, на отшибе от села. Заснеженные бревенчатые здания тонули в черном кружеве оголенных липовых ветвей, сгущавших рассветный полумрак. Здесь все было тихо, безлюдно.
От реки поднимались тропинкой к больничной железной ограде с каменными столбами. Калитка, ведущая в больничный сад, была настежь раскрыта.
– Странно, – сказала Соня. – Я запирала ее, уходя.
В снегу возле тропинки валялся небольшой замок со скрюченной дужкой.
– Странно! – опять сказала Соня, подымая замок.
Возле родильного отделения их встретило четверо: двое стояли по углам, а еще двое ковырялись в дверях.
– Что вы тут делаете? – закричала Соня.
– А ну заткнись! – цыкнул на нее ближний, стоявший возле угла, и двинулся навстречу.
Это был цыганистый парень в черном полушубке с отворотами на груди; густые кудри выбивались сбоку из-под шапки. Глаза наглые, белозубая улыбка во весь рот, руки в боковых карманах.
– Ключи у тебя, голуба? Или у этого фраера?
Те двое, копавшиеся в дверях, тоже двинулись сюда.
– Что вам нужно? – опять крикнула Соня.
– Потише, дорогуша! – сказал ближний парень. – Нам нужны ключи от этих дверей.
– Вам незачем туда идти. Это же родильное отделение! – сказала Соня, отступая к Успенскому.
– Там скрываются два сукиных сына, – сказал, подходя, второй парень с гвоздодером в руках; этот был в кожанке и в мохнатой кепке, на шею брошено белое кашне, лицо скуластое, злое. – Ключ, живо! Не то хуже будет.
– Послушайте, ребята! В больнице нет сукиных сынов. Здесь только больные люди, – сказал Успенский.
– А ты не вякай! – метнул на него злобный взгляд тот, в кожанке. – Тебя не гребут, и хвост не подымай.
– Митя! – Мария поймала Дмитрия Ивановича за руку и сильно стиснула ее. – Прошу тебя…
– Погоди, Маша… – он высвободил руку и шагнул вперед, заслоняя собой Соню. – Еще раз повторяю – здесь больница. И нападать на больных или на медсестер – бесчестно!
– Кто этот фрукт? – спросил своих человек в кожанке.
– Из учителей, – ответил третий. Этот был худ, высок, в белых валенках и в стеганой фуфайке, он стоял, блаженно улыбаясь, и чистил финкой ногти. – Скажи им, Вася, – обернулся он к скуластому в кожанке, – вы люди пришлые, вас попросили привести вышепоименованных сукиных сынов Зенина и Кадыкова на церковную площадь. С ними народ будет говорить. А требование народа – закон для всех. Так или нет?
Скуластый поглядел на Марию, потом на Соню, усмехнулся и сказал:
– А мы немножко изменим программу представления. Пускай этот фраер идет домой, а лэди пройдут с нами, – он нагло подмигнул Марии и кивнул на дверь.
– Об чем речь! – высокий в фуфайке в два прыжка приблизился к Успенскому и, приставив финку к его груди, скомандовал: – Кругом! Шагом арш!
Дмитрий Иванович левой рукой снизу толкнул его под локоть и правым коленом с силой ударил в промежность. Парень вскрикнул диким голосом, выронил финку и, схватившись за живот, упал головой в снег.
– Семен Терентьевич! Семен Терентьевич! На помощь! – Соня с криком бросилась по тропинке к раскрытой калитке.
За ней побежал цыганистый парень в полушубке:
– Стой, курва!
– Догнать ее! – скверно ругаясь, прорычал скуластый парень в кожанке и с гвоздодером в одной руке, с ножом в другой пошел на Успенского.
– Митя, беги! – закричала Мария.
Но Успенский поднял финку и сам, осклабившись злобно и пригнувшись, двинулся ему навстречу.
Так они сходились, согнувшись, раскорячив ноги, словно совершали какой-то странный обряд перед дикой, непонятной игрой.
И в этот момент откуда-то сверху, как пушечный выстрел, ударил колокол, и медный тягучий гул поплыл над землей, вселяя тревогу и смятение.
В саду от калитки раздался пронзительный свист, и тот цыганистый парень заорал:
– Шухер! Войска идут!
Скуластый мгновенно распрямился и бросился бежать.
– Где войска? Где они? – спрашивала Мария, одновременно тревожась и радуясь, что поножовщина, грозившая им, так внезапно была прервана этим могучим и грозным ударом колокола, словно глас божий, грянувший с низких сумеречных небес.
За первым ударом с долгой оттяжкой, будто нехотя, ахнул второй, потом третий… и забухало внахлест, удар за ударом, загудело тревожным суматошным гулом все – и небо, и деревья, и земля.
– Набат, Митя, набат! – пролепетала Мария в ужасе.
– Да, это набат… – Успенский машинально отбросил финку и посмотрел на церковный бугор; там, на краю, возле самого откоса, толпился народ – все глядели куда-то за реку.
– Ты не туда смотришь! – потянула его за руку Мария. – Вон куда смотри! За реку, на ту сторону.
Он обернулся и увидел: по длинному пологому съезду, растянувшись на полверсты, спускался к реке обоз. В каждых санях сидело по нескольку человек военных, но правили подводами мужики в тулупах. Впереди обоза рысили четверо верховых в серых шинелях, трое из них были с винтовками за спиной. Они то отрывались от передней подводы, то возвращались снова к ней. Видимо, передовой ездок не хотел торопиться под уклон и, не слушая всадников, осаживал свою лошадь, не давая ей разогнаться.
– Наши, Митя, наши! – радостно приговаривала Мария и движением глаз, бровей – всего лица – как бы приглашала его глядеть вместе с ней туда, на дальнюю дорогу, и так же радоваться.
– Здесь все наши, – сдержанно ответил Успенский и, хмурясь, озабоченно сказал: – Надо бежать на площадь.
Он вмиг сообразил, что ему от больницы через реку ближе к церковной площади, чем им, и что он сможет опередить их, унять народ, остановить набатчика, уговорить его, чтобы сматывался восвояси, иначе ему несдобровать.
Когда Успенский сообразил это, ему стало легко и жутко одновременно, и он бросился бежать по тропинке к церковному бугру.
И в это же время верховые, словно разгадав его намерения, оставили обоз и оскакали наметом по объездной дороге туда же, к церкви.
Мария увязалась за Успенским; она кричала ему, пыталась остановить его, задержать, но он ее не слушал – легко и прытко бежал вверх по откосу.
Когда он прибежал на церковную площадь, верховые были уже за оградой; трое из них спешились и бросились по ступенчатой паперти наверх, в церковь; а четвертый, с наганом на ремне, крутил лошадь перед огромной толпой и кричал звонким мальчишеским голосом:
– А ну, р-расходись! Р-расходись по домам, мать вашу перемать!..
А сверху, удар за ударом, падал тяжелый медный гул, подминая и ропот толпы, и эти петушиные выкрики верхового, и лошадиный храп и фырканье.
И вдруг смолк этот тяжкий звон, будто кто-то невидимый заткнул огромный медный зев, откуда исторгались тревожные оглушающие звуки; и толпа замерла, и даже верховой перестал материться и дергать лошадь и застыл от удивления с раскрытым ртом.
Там, на высоте, в проеме колокольни, показался маленький черный звонарь; он был в шапке с завязанными ушами и без рукавиц. Скинув валенки и побросав их в толпу, оставшись в одних носках, он, по-кошачьи пластаясь вдоль стены, цепляясь красными руками за белые штукатурные русты, стал спускаться с колокольни на церковную крышу.
Успенский сразу узнал его – это был Федька Маклак. «Ах, стервец! Ах, мерзавец!» – ругаясь в душе и любуясь удалью и ловкостью этого шалопая, Дмитрий Иванович сообразил, что беглец ускользнет от стражи: спрыгнет сейчас на крышу и там шмыгнет за колокольню, сиганет сверху в толпу и – поминай как звали.
– Сюда спускайся, сюда, голубь!
– Вклещись хорошенько в стенку-у! Не то вознесешься со святыми упокой!
– Ребята, заслоните верхового!
– Лошадь под уздцы возьмите! Держите лошадь! – заревела толпа. Кто-то поймал поводья и потянул в сторону лошадь, пытаясь повернуть ее задом к церкви. Но верховой выпростался из седла, спрыгнул наземь, в мгновение ока выхватил наган и стал целиться в Федьку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.