Текст книги "Отнимать и подглядывать"
Автор книги: Денис Драгунский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
О волках и зайцах
Самая трогательная фраза в Высочайшем манифесте 19 февраля 1861 года – вот эта: «В силу означенных новых положений, крепостные люди получат в свое время полные права свободных сельских обывателей».
«Новые положения» – это формальная отмена крепостного права при царе-освободителе Александре II. А «свое время» настало в 1974 году, когда все колхозники получили паспорта, то есть свидетельства полноты своих гражданских прав. Пусть в куцем советском понимании права, но – как у всех остальных. Тогда, в середине 1970-х, колхозников было примерно треть населения (прямо как крепостных в Российской империи). А когда паспорта только вводили – в 1932 году – тогда крестьян в стране было 80 %. Вот им-то паспортов и не дали. Почему? А чтобы из колхозов не разбегались. Без паспорта куда пойдешь? Без паспорта тебя на первом же вокзале арестуют и отправят домой. Хорошо если не посадят, как нарушителя «Положения о паспортах». Почему четыре пятых населения не воспротивились такому безобразию, почему крестьянская война не смела большевицкую банду – об этом чуть позже.
Итак, в «Положении о паспортах», параграфы которого были напечатаны на третьей странице обложки советского паспорта, было написано: «Граждане СССР, достигшие 18-летнего возраста, обязаны иметь паспорта». То есть получается, что крестьяне-колхозники гражданами не были. Подданными – да, были. Обязаны были служить в армии, платить налоги и даже голосовать на так называемых выборах. Поскольку это были не выборы, а ритуал почтения к властям – постольку и участие в них было обязательным. А вот свободно выбирать место жительства – этого права колхозники не имели. Советский рабочий и служащий в принципе мог уволиться и переехать в другой город. Даже, представьте себе, ни у кого не спрашивая позволения. А колхозник – не мог. Ему для поездки в город выдавали в сельсовете разовое удостоверение. А с 1953 года – временный паспорт. И только в 1970-е годы он получил наконец свою краснокожую паспортину. Это как раз совпало с обменом паспортов – серенький сменили на красненький.
Итак, потребовалось 113 лет, чтобы крепостной человек получил полные права свободного сельского обывателя – в рамках советской свободы, разумеется.
Кстати, в Америке было примерно так же. Рабство чернокожих отменили в 1865 году, и только через 100 с лишним лет прекратилась расовая сегрегация. Про дискриминацию я не говорю – тут материя тонкая. Некоторые считают, что в 1990-е годы в Штатах началась «дискриминация наоборот». Это, впрочем, отдельная тема.
Но вернемся в Россию.
Самое удивительное произведение русской литературы – «Мертвые души». О чем эта, с позволения сказать, поэма, как назвал ее автор? Это книга о рабовладельцах и работорговле. О том, как ловкий жулик хочет войти в круг уважаемых рабовладельцев. И для этого совершает несколько мошеннических сделок по купле-продаже рабов. Но не живых, а мертвых, которые по отчетам числятся как живые. Гы-гы-гы. Смеяться после слова «мертвые». Эта ужасающая книга живо рисует состояние русского общества до середины 1840-х годов. Сатира? Если и да, то – бессознательная. Гоголь думает, что высмеял афериста Чичикова, прожектера Манилова, кулака Собакевича, шалопая Ноздрева, и пр., и пр. На самом деле он жестоко высмеял сам себя и все русское образованное сословие впридачу. Самая мертвая душа – это автор вкупе с большинством его читателей-современников. Ни ему, ни им не приходит в голову простая, в сущности, мысль – одни русские люди, христиане, продают за рубли с копейками других русских людей, тоже христиан. И что это – мерзость. Что продавать людей, как собак или кошек, как шкаф или телегу – нехорошо. Но нет, автор об этом не задумывается. Птица-тройка, которая куда-то несется и которой уступают дорогу другие народы, – это Русь крепостническая, Русь рабовладельческая.
И это притом что Пушкин еще в 1819 году писал:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный,
И рабство, павшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?
(«Деревня»)
И немногим позже:
В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.
(1825 г. «Евгений Онегин», I глава)
Кстати, слово «пустынный» значит «одинокий» – это помогает кое-что понять.
Почему так? Почему Гоголь в 1842 году не видел того, что было ясно Пушкину за два десятилетия до «Мертвых душ»?
Потому что Пушкин был аристократ и западник, а Гоголь – мещанин и почвенник. Мещанин – не по сословию, а по воззрениям, конечно. Для Пушкина естественным примером была Англия, где крепостное право сошло на нет в XVI веке, а также континентальная Западная Европа, где его отменили в конце XVIII – начале XIX века. Для Гоголя не было иной реальности, кроме России здесь и сейчас. Ключевым понятием для аристократа Пушкина была свобода. Начиная от оды «Вольность» и кончая «Памятником». У мещанина Гоголя было много ключевых понятий: от отечества до соленых грибков; что угодно, но не свобода.
В манифесте, в его констатирующей части, написано: «Права помещиков были доныне обширны и не определены с точностию законом, место которого заступали предание, обычай и добрая воля помещика. В лучших случаях из сего происходили добрые патриархальные отношения искренней правдивой попечительности и благотворительности помещика и добродушного повиновения крестьян». Вот эти-то «добрые патриархальные отношения» составляли общественный идеал Гоголя. И не одного только Гоголя. Льва Толстого – во всяком случае, во время написания «Войны и мира» – тоже. Великий роман, написанный после освобождения крестьян, – о чем он? О том, что человечество есть покорный раб Провидения; а в человечестве отношения господ и рабов вечны, неизменны и даже обоюдно приятны.
Иногда кажется, что отношения искренней попечительности начальства и добродушного повиновения народа составляют сердцевину нашего политического мировоззрения.
Но что-то случилось в середине 40-х годов XIX века. Может быть, общество посмотрело на свой портрет, написанный Гоголем, и ужаснулось.
Дмитрий Григорович, наполовину француз, внук обезглавленного во время Революции аристократа, говоривший по-русски с неистребимым акцентом, в 1846 году опубликовал «Деревню», а в 1847-м – «Антона Горемыку». Поразительные картины нищеты, боли и, главное, унизительного, бесчеловечного бесправия русского крепостного крестьянина. Естественно, патриоты-славянофилы усмотрели тут очернение, оскорбление и клевету. Но пуля уже вылетела из ствола. Писатель более сильный и популярный, Иван Тургенев, в 1852 году напечатал «Муму» и «Записки охотника», после чего впрямую защищать крепостное право стало просто неприлично.
Мне думается, что эти четыре небольших текста сделали больше для освобождения крестьян, чем поражение в Крымской войне. В конце концов, можно было закрутить гайки и создать «мобилизационную экономику» на основе повышения дисциплины крепостных тружеников села. Однако в России тогда было какое-то подобие общественного мнения. Большинство образованного сословия (царь и его придворные в том числе) было против крепостного права. Свободный труд совершенно справедливо считался более эффективным, чем подневольный. Рабское состояние соотечественников считалось позорным и недостойным, и это тоже было справедливо. Царь говорил: надо отменять крепостное право сверху, иначе оно само отменится снизу. Но, думается, зря государь беспокоился. Народ не очень-то стремился пополнить сословие свободных сельских обывателей.
Фирс: Перед несчастьем то же было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев: Перед каким несчастьем?
Фирс: Перед волей.
(А.П. Чехов, «Вишневый сад»)
Свобода – вот главная заноза и помеха. Ах, как жаль, что нельзя иметь свою землицу, есть досыта, работать в охотку – но чтобы без свободы. Без ее опасностей, рисков и страхов.
Нельзя, ребята.
Ну, раз нельзя – тогда не надо. Тогда пусть без свободы.
Рассуждая о советском социальном контракте, мы почему-то считаем, что наш народ выменял свободу на сытость (безопасность, стабильность и прочие тоталитарные радости).
Какая, извините, чушь.
Какая, к черту, сытость, а также безопасность при социализме, когда голод (неотоваренные карточки, дефицит) и плановые посадки, войны, уличная преступность?
Дело обстоит ровно наоборот.
Народ соглашается на недоедание и репрессии в обмен на рабство. Рабство – это величайшая ценность для подавляющего большинства. А свобода – это самая тяжелая из всех тягот. Мучительный недуг, постоянная боль, не дающая уснуть, ведущая к смерти или безумию. Избавьте нас от нее, бога ради! Мы будем недоедать, штопать лохмотья, надрываться на тяжелой работе, будем вздрагивать от ночного стука в дверь – но только чтобы без свободы.
С легкой руки Дмитрия Медведева мы повторяем: «Свобода лучше, чем несвобода». Кому-то эта мысль нравится, кому-то нет. Но те и другие полагают, что данный тезис донельзя банален.
Однако это не так. Если мы поместим эту фразу в более плотный контекст, мы увидим глубины, в которые не всегда приятно заглядывать. Неприятно, но нужно. Потому что мы все-таки в XXI веке живем и должны набраться мужества для рационального анализа. Замечательный филолог и мыслитель Михаил Гаспаров говорил примерно так: «У человека, собственно говоря, нет никаких прав. Но у него есть главная обязанность. Обязанность понимать».
Постараемся и мы понять некоторые нетривиальные следствия из банальной, казалось бы, фразы о свободе.
С одной стороны, конечно, да. Лучше быть свободным, чем несвободным. Умелым, чем неумелым. Любимым, чем нелюбимым. То есть лучше что-то иметь, чем этого лишиться. Именно так. Свободный человек, которого лишили свободы (в любом смысле – хоть в правовом, хоть в бытовом, хоть в морально-философском), – несчастен. Любимый, которого перестали любить, – тоже. Не позавидуешь и умельцу, растерявшему свои трудовые навыки. Вроде бы все просто и неинтересно.
Но с другой стороны – всё гораздо интереснее.
Но можно ли сказать «свобода лучше, чем рабство»? Сказать-то, конечно, можно, поскольку у нас свобода слова. Но будет ли такое высказывание правильным? Как говорится, методологически корректным?
Боюсь, что нет.
И в самом деле. Можно ли утверждать, что лучше быть умелым, чем ленивым? Лучше быть любимым, чем бесстрастным? И наконец, что лучше быть свободным, чем рабом?
Нет. Наверное, нельзя. Умелость и лень, любимость и бесстрастность, а также свобода и рабство – вещи совсем разные. Хотя они находятся как бы рядом и отчасти как бы зависят друг от друга. Ленивому трудней стать умелым. Бесстрастным людям в общем и целом меньше везет в любви. А свободные и рабы сосуществуют внутри одной нации и даже пребывают в своеобразном симбиозе.
Но мало ли кто или что находится рядом или пребывает в симбиозе!
Взять, к примеру, волков и зайцев.
Зубастый и быстроногий молодой волк, конечно, лучше, чем старый, беззубый и хромой. Но можно ли сказать, что волк – лучше зайца? Или что трусливый волк превращается в зайца, а смелый заяц – в волка? Даже смешно.
Свободный человек, которого обратили в рабство, – это одно. Назовем его словом «порабощенный». Он пытается бунтовать. Он понимает, что у него отняли. Даже в самых ужасных условиях порабощения (то есть несвободы!) он может сохранять внутреннюю свободу, внутреннее достоинство. Его можно вынудить выполнять приказы. Но он никогда не станет любить или оправдывать своих поработителей.
Раб по своей психологии, по образу жизни, мысли, действий – совсем другое. Он привык, приспособился, и ему хорошо. Он любит хозяина.
Слово «раб», однако, воспринимается как очень обидное. Особенно в России. Примерно как в Северной Америке слово «негр».
Но давайте не будем искать эвфемизмов. Если вместо «негр» говорят «афроамериканец», то вместо «раб» нужно говорить, ну, к примеру, «добровольнопокорный».
Ну его! Не надо слов, у которых такое липкое и пачкающее семантическое поле. Как ком глинистой почвы, который выдергивается из грядки вместе с сельдереем.
Давайте проще, и чтобы без обид. Тип А и тип Б.
В 1970-е годы биологи Джордж Энгель и Артур Шмале описали два главных способа реагирования, свойственных живым организмам, и людям в том числе. Первый тип они назвали “action-engagement” («действие – включенность»), второй тип – “conservation-withdrawal” («консервация – отказ»). Речь идет об активной или пассивной реакции на любой вызов извне.
Действовать – или замереть. Включиться в ситуацию – или отказаться от активности. Распрямиться – или согнуться.
Вот здесь кончается биологическое и начинается социальное.
Дать сдачи – или попросить пощады. Шагнуть навстречу трудностям – или отступить перед ними. Возмутиться – или утешать себя тем, что «могло быть и хуже». Добиться своего – или сказать: «Не очень-то и хотелось». И вот что важнее всего: признать наличие проблемы – или отрицать наличие проблемы.
Если во дворе ночью раздается крик «помогите!», люди типа А берут кочергу и выходят посмотреть и разобраться; люди типа Б закутывают голову в одеяло. Когда вдруг начинает не хватать денег, люди типа А стараются побольше заработать; а люди типа Б начинают сокращать свои расходы. Наконец, если что-то нехорошее происходит в обществе или государстве, люди типа А пытаются действовать; люди типа Б оправдывают собственное бездействие словами «От нас все равно ничего не зависит».
Кстати, по данным социологических служб, у нас более 80 % людей считают именно так. «От нас все равно ничего не зависит!!!» Три восклицательных знака. Агрессивное отстаивание своей слабости и никчемности: такой вот социальный парадокс.
Более 80 % – это слишком сильный перевес в сторону типа Б. Вообще-то в природе и обществе тип А и тип Б присутствуют примерно поровну. В природе – чтобы обеспечить выживание вида в меняющихся условиях. В обществе – чтобы сохранить баланс между инновациями и стабильностью. Но, когда стабильности слишком много, это опасно.
Конечно, все это обусловлено исторически. Но от этого не легче.
Любое действие – это риск, это тревожно и опасно. Любое бездействие – это покой, сохранение того, что имеешь. Иллюзия безмятежности. Надо лишь понять, что это два разных способа существования. То, что для людей типа А естественно, как дыхание, – для людей типа Б мучительно, как пытка.
Пытка – действовать, пытка – рисковать, а главная пытка – отвечать самим за себя.
Лучше, когда за тебя решают другие.
Отсюда понятна неизбывная и поистине всенародная любовь к Сталину.
Его любят не за порядок. Порядка при Сталине было примерно столько же, сколько в пресловутые 1990-е: карточки не отоваривались, зарплаты задерживались, начальство самодурствовало, планы не выполнялись, отчеты фальсифицировались, кругом сплошная нехватка, взятки и приписки. Не говоря уже о небывалом взлете послевоенного бандитизма.
Его любят не за победу в Великой Отечественной войне. До 1965 года (когда начался официальный культ Великой Победы), Сталина любили точно так же, несмотря на все антисталинские партсъезды и резолюции. Так что любовь к Сталину и уважение к Победе – это независимые переменные.
И уж конечно, его любят не за то, что СССР стал супердержавой и контролировал полмира; не за то, что «нас все боялись». Эти переживания – удел психически нездоровых лиц, которых (в нарушение прав душевнобольных) иногда приглашают в ток-шоу. Простым людям наплевать, кто кого контролировал и боялся. Но Сталина они любят.
И самое главное: его любят не за массовые репрессии, депортации, раскулачивание и голодомор. Чего уж тут хорошего! Любой обыватель понимает, что эта чертова машина может загрести его в любой момент. Но Сталина – всё равно любит.
Так за что же?
А вот за что. За возможность оставаться рабом – пардон, личностью типа Б. Не действовать самостоятельно. Не отвечать за себя. Не рисковать. Не высовываться. Не иметь свое суждение. Не вмешиваться ни во что. Не искать работу и тем более подработку. Не заступаться за слабого перед сильным. В общем, не делать ответственный выбор во всех областях общественной и частной жизни.
Именно за это ему готовы простить репрессии.
Советский общественный договор выглядит так: «Мы (народ) наделяем вас властью и позволяем вам роскошествовать в масштабах госбюджета и своевольничать вплоть до массовых убийств. Но за это вы (власть) должны гарантировать, что мы останемся… этими… ну, в общем, личностями типа Б».
В.И. Ульянов (Ленин) родился за 100 лет до публикации статьи Дж. Энгеля и А. Шмале. Поэтому он по чисто хронологическим причинам не мог писать о реакциях action-engagement или conservation-withdrawal. О типе А и типе Б.
Он говорил попросту о рабах и свободных.
Но, по-моему, Ленин был не прав, когда написал вот эти знаменитые слова:
«Никто не виноват, если он родится рабом. Но раб, который не только чуждается стремлений к своей свободе, но оправдывает и прикрашивает свое рабство <…> – такой раб есть вызывающий законное чувство негодования, презрения и омерзения холуй и хам».
Звучит очень красиво. Просто Цицерон!
Но на самом деле – пустая риторика.
Среди рабов, оправдывающих и прикрашивающих свое рабство, большинство составляют неплохие люди. Честные и добрые. Талантливые. Иногда просто гениальные, как некоторые советские деятели искусства. Но – рабы. Пардон, это Ленин меня увлек. Люди типа Б. Их нельзя за это осуждать.
Дело не в людях типа Б, а в людях типа А.
Поэтому особенно противно, что многим активным политикам и публицистам нравится, что в обществе слишком много людей типа Б. Разумеется, сами эти активисты принадлежат к типу А. Очень смелые и разворотливые господа. Но они убеждают сами себя и друг друга, что наш народ – исконно пассивный, покорный и доверчивый, но при этом хамоватый и вороватый. По этой причине народу нужны добрые, но строгие пастыри.
Неприятно также, что народ спокойно выслушивает этот антинародный бред. Неприятно, но понятно: «хоть горшком назови, только в печь не ставь». Назови дураком, холуем, ворюгой, неумехой, пьяницей, да хоть овощем! Не заставляй только действовать, рисковать, отвечать за себя. А брань на вороту не виснет.
Отсюда понятно, почему новое закрепощение российского крестьянства в 1930-е годы прошло сравнительно легко для власти. Виктор Астафьев писал: если бы миллионы крестьян только плюнули в сторону Москвы, ее бы смыло вместе с Кремлем и горийской обезьяной. Однако не плюнули. Наоборот, помогали властям губить своих оборотистых и удачливых односельчан. Потому что свобода – это слишком страшно. А рабство – это душевный покой, гармония с миром.
Гарантированное крепкое рабство – вещь недешевая. Но народ был согласен платить.
Вот уже давно крепостного рабства в России нет. Полтораста лет назад – формально. Реально – лет 40. В Америке тоже примерно так же. Но следы остаются.
Вот, например. Почему такие разные страны, как Америка и Россия остаются чемпионами по количеству заключенных? Почему именно в этих двух странах так яростно сажают за решетку? Думаю, потому, что в Америке и в России отменили рабство позже, чем в остальных странах. Ведь раб – это как бы не человек. Сажая людей в тюрьму, тем более на страшно долгие сроки, общество символически обращает их в рабство. Выводит из числа людей и тем самым перестает о них думать.
Кстати, думать – это тоже бремя свободного человека.
Патриотизм
1904 год. Мальчик в Одессе смотрит кукольный театр.
«Занавес, закручиваясь, поднялся, и я увидел Порт-Артур: его набережную, вдалеке желтые сопки с маленькими русскими батареями. Возле парапета набережной качались на волнах джонки с камышовыми парусами. А на рейде стоял громадный русский броненосец “Петропавловск”, грозно повернув в открытое море свои башенные орудия, а на мачте виднелось белое полотнище андреевского флага.
В моей душе шевельнулось горячее чувство восторга, хотя я еще тогда не знал, что это необъяснимое чувство называется патриотизмом.
Тем ужаснее было то, что произошло в следующий миг: раздался пиротехнический взрыв – бенгальская вспышка посередине “Петропавловска”. Длинный корпус броненосца раскололся пополам, нос и корма поднялись, и в таком виде корабль стал медленно опускаться в морскую пучину. Над гребнями искусственных волн осталась лишь одна мачта с андреевским флагом. Но вот исчез и андреевский флаг под звуки марша “Тоска по родине”, который беспрерывно исполняла балаганная шарманка…» (Валентин Катаев, «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона»).
Так получилось, что патриотизм связан с грустью. Наверное, это закономерно. «Тоска по родине», «Прощание славянки», «Амурские волны» и особенно «На сопках Маньчжурии» – вот шедевры русской патриотической песни. А не «Широка страна моя родная» или «Гремя огнем, сверкая блеском стали».
Патриотизм – это любовь к родине, а не военно-полевые восторги. Хотя довольно часто патриотизм востребуется на поле брани. Или на фронтах битвы за урожай (за нанотехнологии).
Но тут вот какая штука. Взять, например, семью. Успешная семейная жизнь взрослых людей – это умение заботиться друг о друге, поддерживать, сочувствовать. Помогать. Не лениться мыть посуду, ходить в магазин, гулять с детьми и проверять у них уроки. Но весь этот успех стоит на твердом основании любви. Если человек не умеет любить – то есть переживать восторг и страсть, желание и счастье, – то у него ничего не получится по части мытья посуды и прогулок с малышом.
Поэтому молодые люди должны учиться любить. Восхищаться и страдать. Щадить, прощать и утешать. А самое главное – ощущать свои чувства и чувства того, кого любишь. Иначе все правила совместной уборки квартиры просто не сработают.
Точно так же любовь к стране, к народу – важнее, чем умение собрать автомат Калашникова и знание хронологии победных битв. Она должна быть сначала, а «ура-вперед» – потом.
Но любовь – это всегда чуть печальное чувство.
В советской школе учили многим вещам, полезным и не очень. Но о любви старались говорить поменьше, потому что серьезное отношение к любви непременно вызывает печаль. А советская педагогика совершенно официально была педагогикой оптимизма, бравурности, маршей и стягов: жизнь в отсутствие любви и смерти. В нынешнем воспитании чувств любовь заменяется техникой быстрого соблазнения (pick-up) и искусного совокупления, а смерть – кровожадными фантазиями компьютерных игр. На печальные переживания остается всё меньше и меньше времени.
Вот поэтому с патриотизмом у нас проблемы. Особенно это касается литературы и искусства. И особенно в последнее время, когда на экраны выходят фильмы специально «патриотического», то есть военно-победоносного, свойства. Это какое-то недоразумение. Фильм про войну может оказаться патриотическим. А может стать историческим («Освобождение»), приключенческим («Подвиг разведчика»), лирическим («Баллада о солдате») или социально-философским («Двадцать дней без войны»). Или может быть антипатриотичным. Например, «Неуловимые мстители» – какой же тут патриотизм, когда одни русские люди режут других русских? Это фильм у настоящего русского патриота должен вызывать стыд за людей, которым не хватило патриотизма придушить большевицкую гадину. И брезгливость к тем, кто национальную трагедию превратил в сюжет веселого как бы вестерна.
Но понятия сместились. Раз про войну – значит, по разделу патриотизма.
К созданию таких фильмов привлекаются люди в погонах с большими звездами. Это честные и увлеченные люди. Но им всего интереснее собственная профессия: стратегия, тактика, стрельбы и взрывы. Это по-человечески понятно. Но это совершенно не относится к делу.
Вы представляете себе фильм о любви, снятый под эгидой Общественного совета по акушерству и гинекологии? С урологами и сексологами в качестве консультантов? Примерно такое же отношение стрельба имеет к патриотизму. В «военно-патриотическом воспитании» столько же смысла, сколько в любовно-венерологическом.
Нынешняя российская «кинопатриотика» – есть и такой странный термин – застряла в сетях взаимоисключающих исторических концепций. Увязла в желании примирить всех со всеми, выстроить единую линию восприятия страны и ее прошлого. Помирить окопников со смершевцами, штрафников с заградотрядовцами, коллаборационистов с партизанами, зеков с охранниками, власовцев с особистами и, разумеется, белых с красными. И в итоге – наших с немцами. Вот сейчас они все зацепятся скрюченными мизинчиками и хором скажут: «Мирись, мирись, мирись и больше не дерись!» И наступит полное единство взглядов на кровавую историю нашего многострадального отечества. Родину и друг друга возлюбят потомки белых и красных, внуки зеков и охранников и далее по списку (см. выше).
Ничего не выйдет. И не только потому, что понятие «страна», она же родина, жульнически смешивают с понятием «государство», оно же власть. И не только потому, что в ходе съемок фильма вряд ли можно этак быстро-быстро составить новое, но при этом общепонятное и общеприятное (sic!) понимание истории.
Прежде всего потому, что патриотизм – это нежное чувство. Личное, интимное, иногда слезное, иногда восторженное; бывает, что горькое. Но всегда – мое собственное. Не навязанное извне, а пережитое мною самим.
Это удивительное чувство причастности чему-то большему, чем я. Но не страшному и грохочущему, как танк в атаке, а прекрасному и печальному, как осенние листья на кладбищенских деревьях, золотые ветки на фоне голубого неба. Чему-то чистому и отважному, как слова «Запомни, моя фамилия Сотников, у меня есть отец, мать и родина». «Восхождение» Ларисы Шепитько по повести Василя Быкова «Сотников» – пожалуй, самый патриотический советский фильм.
И странное дело…
Помню, я разговаривал с одним умным и тонким человеком. Он рассказал, что смотрел английский фильм «Король говорит» – и что неожиданно ощутил прилив патриотических чувств. «Странное дело, – сказал мой собеседник, – неужели я на полчаса стал патриотом Британии? Нет, конечно. Но, наверное, для патриотизма не всегда нужна родина».
Парадокс, конечно. Но парадокс – это истина, внешне похожая на ложь (в отличие от софизма, который есть ложь, внешне похожая на истину).
Патриотизм есть чувство причастности к чему-то большому, важному и прекрасному (к тому, что воплощается в целостном ощущении родины) – поэтому он заразителен. Как всякое сильное и искреннее чувство.
Сильнейшие патриотические переживания я ощутил в финале фильма «Охотник на оленей», когда друзья погибшего во Вьетнаме американца поминают его за скромной трапезой и тихонько поют гимн. Это были чувства других людей. По поводу другой войны, которую я с детства считал несправедливой. По поводу другой родины, их родины, не моей. Но их чувства были столь мощными, что перелились через рамку экрана и затопили мое сердце.
В наших отношениях с родиной много чего намешано: тут и привычка, и лояльность, и верноподданность, и национализм, и обман государства в обмен на обещание сидеть тихо. Тут возможны разные хитрые счеты. Только патриотизм нежен и чист. Патриотизм не может быть надутым, парадным, громким и агрессивным. И главное, не может быть неискренним.
У нашей «кинопатриотики» две беды.
Первая – это великая путаница понятий. Даже самый хороший, профессионально сработанный и исторически достоверный фильм о войне – не обязательно должен пробуждать патриотические чувства. Но если фильм не вызывает патриотических чувств – это не значит, что он антипатриотический. Боже упаси! Это просто кино про другое. Кино про войну, кино про мир, про что хотите. Патриотизм – редкий гость на экране. Поскольку само патриотическое чувство нечасто возникает. Тонкая духовная связь между героем и родиной; связь, которая воспринимается зрителем именно в таком, тонком духовном качестве (а не «эк мы им врезали!») – вот о чем речь.
Вторая беда – неискренность. Может быть, за шумом, стрельбой и рукопашным боем прячутся сильные чувства – но мы их не ощущаем, не можем разглядеть. Тонкая человеческая эмоция либо тонет в крике, либо превращается в штамп, в закушенную губу и просверк взгляда. Искренность, как ни крути, вещь обоюдная, она рождается в диалоге автора и читателя, актера и зрителя. «Он врет, потому что я ему не верю» – именно так, а не наоборот.
Один читатель написал мне:
«А я не патриот. То есть совсем. И даже и не понимаю, что это значит – любить свою страну. Кого это любить, людей в метро утром? Правительство, полицию, налоговую инспекцию и другие государственные институты? Нерелевантное героическое прошлое всех степеней героичности?»
В общем-то, логично. Едва ли возможно любить всех соотечественников или, тем более, каждого из них. Любить учреждения, контур на карте или рассказы из истории.
Однако патриотизм существует.
Но его не надо путать с привычкой, лояльностью, уважением или верноподданством. Или с сентиментальными воспоминаниями о золотом детстве в родном углу.
Потому что всё это разлетается от единого щелчка. И человек превращается в мешок, набитый дерьмом и страхом, как говорил следователь Портнов в фильме «Восхождение».
Патриотизм – внимание! – это отношение человека не к родине, а к своему отношению к родине, вот как.
Так сказать, «моральная рефлексия».
От того, предаст Сотников или нет, положение на фронте не зависит.
Может быть, с практической точки зрения прав как раз Рыбак, другой персонаж повести В. Быкова. Он объясняет Сотникову: надо пойти в полицаи, а потом украсть оружие и перебежать к своим. А на прощание убить десяток немцев. Взорвать их штаб. Нанести им существенный урон. То есть посодействовать победе. Я, говорит, не великомученик. Я солдат! Я хочу убивать врага!
Но это – потом. Если получится. Если постараться.
А сейчас надо предать. На минутку, на недельку, на месяц-другой. В крайнем случае на годик.
Сотников так не может. Его вешают.
Сотников – патриот. А Рыбак – ну как получится.
Патриотизм – это очень сложное и редкое чувство. Особый дар.
Вернемся в начало ХХ века.
Мальчик смотрит на первые опыты русского кино.
«В юнкерском училище, где два раза в неделю мой папа преподавал русский язык и географию, была назначена демонстрация нового изобретения – живой фотографии братьев Люмьер. До этих пор съемки живой фотографии производились за границей, а у нас их показывали в иллюзионах. Теперь же, оказывается, и у нас в России открыли секрет живой фотографии… Замелькали открытые летние вагончики с парусиновыми занавесками; поезд остановился, и на перрон стали выпрыгивать офицеры в белых летних кителях; замелькали фуражки в белых чехлах и блестящие шевровые сапоги, некоторые со шпорами; прошли дамы в кружевных платьях, с кружевными зонтиками.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.