Текст книги "Язык вещей"
Автор книги: Деян Суджич
Жанр: Архитектура, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Вместе с богачами и гламурной тусовкой они составляют заколдованный круг, создающий и потребляющий образы, которые дают импульс всей системе. Но влияние здесь работает не в одном направлении. Мода – это еще и демократичная форма самовыражения, доступная каждому, а действие заколдованного круга определяется предпочтениями потребителей: иногда они заставляют его вращаться в новых направлениях и обеспечивают ему «сырьевую базу». Бывает и так, что покупатели начинают сами управлять тем, что предлагает им система, и заставляют ее работать по их указке.
Мода представляет собой грань между причастностью и непричастностью, и признаки обоих этих состояний постоянно меняют знак. Так, татуировка перекочевывает с бицепсов полууголовных качков на щиколотку супруги главы Консервативной партии. Низко приспущенные штаны, в которых некогда разгуливали только арестанты, и то не по своей воле (при задержании, как известно, поясной ремень отбирают), стали предметом массового молодежного культа.
В «Толковании сновидений» Фрейд утверждает: люди, постоянно носящие военную форму, в кошмарных снах видят себя на публике в цивильной одежде – подобно тому как гражданским снится, что они оказались на виду у всех нагишом. Но между тем, что мы называем модой, и тем, что мы называем униформой – то есть между легкомысленным и серьезным, преходящим и прочным, искусственным и подлинным, – нет четкой границы.
Если мода определяет принадлежность и непринадлежность к определенному кругу – а она, несомненно, для этого используется – то ведь и униформа выполняет аналогичные функции. Мода охватывает социальные группы, явно не отождествляющие себя с армией. Но военная форма, подобно модной одежде, призвана символизировать престиж. Мундир должен придавать своему обладателю чувство гордости. Очевидно, военная форма по определению обладает аутентичностью, которая так ценится в сфере моды. Но она отнюдь не невинное изделие, вопреки тому, что нам внушают те, кто ее носит.
Так, камуфляжная расцветка военной формы считается чисто функциональным, практичным изобретением, которое армии всех стран мира применяют в целях маскировки. Но со временем она превратилась и в отличительный признак. В каждой армии принята своя камуфляжная расцветка, позволяющая различить собственных солдат и противников. Придавая тем, кто ее носит, невидимость, камуфляжная форма в то же время отчетливо сигнализирует об их принадлежности к «своим».
Мундир – это одновременно знак контроля и власти. Он символизирует принадлежность и непринадлежность, превращает отдельного человека в члена группы и отделяет эту группу от других. Такова же и роль моды в гражданской одежде. С тех пор как появились хаки и камуфляж, военная форма неизменно пытается создать себе алиби в виде функциональности. Но основана она на символическом смысле расцветки, аксессуаров и знаков различия. В современной униформе пуговицы заменены липучками, а на брюках делаются удобные большие карманы. Но все эти элементы не только практичны: они подают сигнал, что обладатель форменной одежды – человек серьезный.
Важнейшая задача униформы – придать ее обладателю максимально грозный вид. Это достигается подчеркиванием мужественности или, учитывая, что сегодня в армии служат и женщины, затушевыванием половой принадлежности. В те времена, когда важнейшее значение имела физическая сила, военная форма создавалась так, чтобы солдат выглядел выше, чем был на самом деле. Недаром нас по-прежнему впечатляет гребень на шлеме греческого гоплита или гренадерский кивер.
Кроме того, военная форма разрабатывается для весьма специфических контекстов: казармы, плаца, парада и поля боя зимой и летом, в пустыне и тундре. При этом мундир дает обладателю возможность «индивидуализировать» свою форму за счет знаков продвижения по службе и полученных наград. Униформа – крайнее проявление парадоксальности моды: она служит средством самовыражения и в то же время способом подавления индивидуальности, придания людям готовой идентичности.
Камуфляжная униформа – пример явного парадокса: она призвана сделать солдата малозаметным, и в то же время у каждой армии есть для нее собственная расцветка, чтобы отличить своих от чужих. Начиная с верхнего левого снимка по часовой стрелке: немецкий, американский, британский и сирийский камуфляж
Военная форма и гражданская мода имеют больше общих корней, чем принято считать. Во времена, когда еще не было всеобщей воинской повинности, офицеры шили мундиры и гражданское платье у одних и тех же портных. Униформа продумывается не менее тщательно, чем любая коллекция haute couture. Кроме того, она подвержена тем же веяниям, что влияют на моду: в частности, мундиры победоносных армий зачастую копируются другими странами. Так, в наполеоновскую эпоху «французский стиль» в военном костюме стал образцом для всех малых стран Европы. А после военных успехов Пруссии в моду вошел серый цвет, а островерхая каска стала популярнее, чем кепи.
Подобно кинематографу, военная форма испытывает влияние моды и сама влияет на нее. Помню, как-то раз я зашел в токийскую студию Йоджи Ямамото и не увидел там ничего из его собственных творений. Зато на вешалках красовались зимняя «аляска» американской армии, китель японских сил самообороны и что-то из экипировки пожарных – судя по всему, куртка для дождливой погоды. Дизайнер изучал эти предметы, стараясь найти форму швов, погончиков и пуговиц для своей новой коллекции.
Известие о том, что разработать новую форму для итальянских карабинеров поручено Джорджо Армани, сначала показалось всем затеей легкомысленной и странной; впрочем, военная форма всегда должна была быть такой, чтобы ее обладатель чувствовал себя на высоте
Порой происходит и обратный процесс: так, разработать новую форму для итальянской жандармерии – карабинеров – было поручено Джорджо Армани. Источником вдохновения для первого карабинерского мундира, который был создан в 1814 году, послужила форма наполеоновской армии, еще недавно непобедимой. Теперь его визуальные отсылки связаны с американским спецназом, но сохраняется и традиционная фуражка с высокой тульей.
Конечно, экипируясь для борьбы с уличными беспорядками, карабинеры меняют парадный мундир с портупеей на более удобную «полевую» униформу. Аналогичная тенденция существует и в гражданской официальной одежде. Повседневный костюм одного поколения становится официальным для следующего.
Искусство – форма взгляда на мир, и мода тоже. Порой она представляет собой самый личный, самый индивидуальный, самый убедительный способ передачи разнообразнейшей информации – от воинских званий до сексуальной ориентации и профессии. Она бывает демократичной и снобистской, искусно утонченной и нарочито сексуальной.
Именно эта многочисленность месседжей превращает моду в столь мощную силу, которую многие правящие режимы пытались контролировать с помощью изощренной системы «законов о роскоши», в разные эпохи запрещавших носить одежду определенных цветов и из определенных тканей всем, кроме представителей элиты. Так, в Древнем Риме, чтобы избежать социальной напряженности, ограничивалось использование тирских пурпурных тканей, а в средневековой Франции бархат разрешалось носить только принцам. Это были попытки принудительно закрепить существующую социальную иерархию и приструнить амбициозных нуворишей. Принятие подобных законов означало признание возможностей моды в качестве символа статуса.
Этот статус не ограничивается уровнем отдельного человека: манера одеваться бывает и проявлением национальной гордости. Начиная с XIX века ношение одежды западного образца считается международной культурной нормой. Эта норма стала для представителей элит незападных стран «платой» за доступ в современный мир, который воплощали Европа и Америка. Для иранцев выступления на CNN без галстука и в рубашке с расстегнутым воротником становится ненавязчивым, но очевидным для всех признаком национальной идентичности – как килт для шотландцев.
Япония, в XIX столетии переживавшая ускоренную модернизацию после многовековой самоизоляции от внешнего мира, быстро переняла эту тенденцию. В рамках официального принципа «меняться внешне, чтобы остаться прежними внутренне» японцы покупали в Англии пароходы, создали фондовую биржу по образцу лондонской и систему среднего образования, копирующую немецкие гимназии. Вместе с новыми институтами в стране появилась и соответствующая западная одежда. В конце XIX века японские банкиры и дипломаты носили шелковые цилиндры, а школьная форма в стране представляла собой полувоенный китель прусского образца, который сегодня можно встретить разве что в токийском метро, но не в берлинском.
Чтобы стать современнее, Токио должен был освоить не только западные технологии, но и западную моду. Куда больше времени понадобилось Японии, чтобы обрести творческую уверенность в себе, позволившую ей выйти в лидеры переосмысления сегодняшнего понятия моды.
До 1960-х годов Япония воспринималась в Европе и Америке примерно так же, как сегодня Китай. Она была источником постоянного притока недорогих низкокачественных промышленных товаров, включая блузки по доллару за штуку и неимоверное количество дешевых и немудрящих подделок под западные образцы. То, что Япония превратилась в один из крупнейших центров международной моды, показывает, насколько важна сегодня ее роль в мировой культуре.
Фото Ататюрка в европейском костюме в Турции можно встретить повсеместно. В 1920-х его воротник со скошенными концами был признаком стремления к модернизации; сегодня он лишь напоминает о временах строительства светской республики. Подобно японской императорской семье на рубеже веков, Ататюрк придавал одежде западного образца большое значение. Будучи не только политиком и полководцем, но еще и «арт-директором», он упразднил фески, ввел в стране латинский алфавит и перенес ее столицу на новое место
Поколение дизайнеров, возглавляемое Иссеем Мияки, но включающее также Йоджи Ямамото и Рей Кавакубо, – люди, чье детство пришлось на первые годы после поражения Японии во Второй мировой, – сыграло важнейшую роль в превращении страны в неотъемлемый элемент современного мира. Мияки, обучавшийся в парижском доме Givenchy в 1968 году, вернувшись домой, начал разрабатывать своеобразную японскую концепцию моды. Придумывая свой собственный, неповторимый язык, он смешивал татуировки якудзы и ткани рыбацких спецовок со свежими современными расцветками. Рей Кавакубо, создавшая Comme des Garçons, взяла на вооружение иной, но не менее радикальный подход. Она пошла на деконструкцию моды, бросая вызов традиционным представлениям об отделке и качестве, устоявшимся взглядам на язык одежды. Когда первые коллекции Кавакубо демонстрировались за пределами Японии, они производили шокирующее впечатление, а поначалу даже ставили в тупик. Редакторы некоторых модных журналов называли стиль Кавакубо «мешковатым», но он оказался слишком убедительным, чтобы с ним можно было не считаться.
В прошлом европейские законодатели мод проявляли немало интереса к всяческой экзотике. В XVIII веке большим спросом пользовался китайский стиль. Экспедиция Наполеона в Египет обернулась недолговечной популярностью «фараоновской» декоративности. Пятьдесят лет спустя, в середине XIX века, открытие Токио внешнему миру породило столь же преходящее увлечение японскими мотивами (правда, эта тенденция сильнее проявилась в искусстве, чем в сфере моды). Однако подобный импорт экзотических стилей, по сути, был одной из форм культурного туризма. Лишь в начале 1980-х, когда японские модельеры начали демонстрировать свои коллекции в Париже и продавать их в нью-йоркском магазине Barneys, Запад оказался в роли пассивного потребителя моды, созданной другими культурами. До этого западные дизайнеры считали себя творцами моды, которая затем экспортировалась в другие уголки планеты.
Рей Кавакубо дала своему бренду французское название Comme des Garcons, но ее стиль отличается безошибочно японским своеобразием. Кавакубо первой бросила вызов монополии европейцев и американцев на «современность»
С начала 1980-х японская мода – несмотря на то, что прежде японскую одежду носила лишь горстка «элитарных» потребителей – психологически очень сильно повлияла на положение дел как внутри страны, так и во всем остальном мире. Мода перестала быть явлением, которое западные «законодатели» навязывали остальному миру. То, что теперь происходило в Токио, способно было изменить представления людей, которые прежде были уверены, что только они задают тон модной индустрии. Причем речь шла не о мелких сезонных сенсациях, а об изменении самого характера одежды. Изменились представления и о Японии в целом. Мода доказала, что японцы не только обладают техническими навыками, позволяющими производить надежные и экономичные малолитражные машины, но и способны творить самобытные образы, которые нравятся иностранцам.
Мияки, Кавакубо и Ямамото предлагали не перекомпоновку фольклорных или этнических элементов японского национального костюма, хотя существующие в стране глубокие ремесленные и смысловые традиции в одежде стали для них богатым источником вдохновения. Они сосредоточились на концептуальных аспектах манеры одеваться.
В изделиях японских модельеров – особенно в то время, когда их можно было купить лишь в немногих магазинах, – было нечто загадочное, не вписывающееся в общепринятые рамки. У этой одежды были непривычные силуэты, дизайнеры часто использовали черный цвет и самым радикальным образом манипулировали тканями и кроем. Их подход кардинально отличался от норм западной моды в том, что касается гендера и человеческого тела. Японские коллекции не могли не понравиться тем, кто считал себя людьми свободомыслящими, не связанными общепринятыми критериями моды. Они привлекали людей, понимавших, что мода отнюдь не всегда неразрывно связана с молодостью. По сути, это была мода для тех, кто, в общем-то, не любит моду.
Характер моды определяется как миром одежды, так и феноменом перемен, который она воплощает. Мода касается нашей манеры одеваться и смыслов, которые несет в себе одежда. Но еще она связана с тем, что мы запрограммированы природой на постоянные изменения. В течение суток меняется освещение – восходит и заходит солнце. Смена времен года происходит медленнее, но она также предопределена. Естественным следствием этого феномена, включающего множество различных циклов одновременно, является представление о том, что мир вокруг нас никогда не стоит на месте. Каждый сезон должен отличаться от другого. Но в нашей жизни есть и долгосрочная цикличность: колебания между сдержанностью и пышностью. Эти колебания возникают как реакция на ситуацию в обществе и могут представлять собой антитезу войне или экономической депрессии либо, наоборот, позитивную реакцию на «бэби-бум» и увеличение доли молодежи в составе населения. В результате в одежде мы переходим от открытой сексуальности к пуританству, от короткого к длинному, от пестроты к однотонности, от ностальгии к футуризму.
Наши представления практически обо всем – от интеллектуальных поветрий до цветовой гаммы – постоянно колеблются под воздействием «приливов и отливов» в нашем понимании окружающей действительности.
Именно так происходят изменения в нашем восприятии того, что можно считать официальной и повседневной одеждой: смокинг был повседневным костюмом для людей, отцы которых носили фрак, но официальным для их детей, живших в эпоху пиджачных пар. Этот костюм, в свою очередь, стал официальным для поколения, выбирающего на каждый день джинсы и кроссовки.
Аналогичным образом было время, когда приемлемой неформальной обувью считались только хорошо начищенные ботинки из коричневой кожи на шнурках. По виду они ничем не отличались от традиционных официальных ботинок – только цвет был другой. Шнурки и постоянный уход – чистка до зеркального блеска – были по-прежнему обязательны. Но одного изменения цвета было достаточно, чтобы дать понять: человек, надевший такую обувь, стряхнул с себя все заботы о делах. Переход от черного к коричневому был столь радикален, что в лондонском Сити считалось неприличным появляться в коричневых ботинках – особенно в сочетании со строгим костюмом.
Сегодня же традиционные ботинки, похоже, и вовсе отходят в прошлое. Сначала их форму изменили с помощью синтетических материалов. Но с повсеместным распространением спортивной обуви расстановка сил изменилась. Кроссовки – специализированная обувь, надевавшаяся только для занятий спортом, – быстро узурпировали статус повседневной. Подобно ситуации с полноприводными автомобилями, которые активно вытесняют традиционные седаны, изначально кроссовки были символом классовой принадлежности. Их приняли и сделали своим отличительным признаком молодежь и люди с низким достатком – даже несмотря на то, что традиционные кожаные ботинки зачастую были дешевле. Затем в действие вступила рекламная машина фирмы Nike. Во многом из-за массового перехода на кроссовки ноги у молодых людей на Западе стали слишком нежными: к ужасу инструкторов по строевой подготовке, призывники больше не могли носить жесткую армейскую обувь.
Изначально спортивная обувь не заменяла, а дополняла традиционную. В США модницы взяли себе за правило добираться до работы в кроссовках, а, приходя в офис, переобуваться в туфли на каблуках. При этом на фоне распространения кроссовок и других, еще более специализированных видов спортивной обуви строгие ботинки сохраняли традиционную форму, хотя и превращались в достояние постоянно сужающейся социальной прослойки.
Однако именно спортивная обувь приводила в движение модную индустрию, порождая все более причудливые стили и расцветки. Новые коллекции появлялись каждые три месяца, при этом первое время кроссовки сохраняли свои исконные черты. Затем, однако, спортивная обувь обошла официальную «с фланга», переиначив ее традиционный стиль. В недавних коллекциях Prada есть экземпляры, представляющие собой некий странный гибрид: эту обувь однозначно нельзя отнести к традиционной, но в то же время ее вид красноречиво свидетельствует о том, что стометровку на Олимпиаде в ней точно не пробежишь. Дизайнеры использовали палитру материалов и цветов, характерных для спортивной обуви, создав таким образом парафраз функционального стиля, и скрестили результат с деловой обувью. У кроссовок должна быть ребристая подошва, напоминающая тракторную шину. Дизайнеры Prada спародировали эту особенность, придав подошвам своих ботинок сходство с кожей рептилии. Шнурков у этих ботинок нет, но и на мокасины они не похожи. Нижняя и верхняя части обуви отчетливо различаются, но не совсем привычным образом. Интересно, что эта коллекция ботинок была создана, чтобы носить их с классическими костюмами Prada.
Последствия превращения моды из ремесла в промышленное производство ощущаются все сильнее. Благодаря своей способности ассимилировать и использовать другие формы визуальной культуры мода меняет наше понимание искусства и дизайна. Она влияет на наше общество с его культом знаменитостей таким образом, что становятся видны признаки исчерпания культурной основы в ее традиционном смысле, но от этого, похоже, мода не утрачивает своей привлекательности. Более того, фэшн-индустрия сегодня воздействует практически на все сферы нашей жизни. В производстве автомобилей, бытовой техники, компьютеров проявляются многие черты, характерные для модной индустрии – и процесс этот явно не собирается сбавлять ход. Мода – самая развитая форма «встроенного» морального устаревания, которое, в свою очередь, является движущей силой изменений в сфере культуры.
Глава 5. Искусство
Есть такой любопытный парадокс: даже самые убежденные прагматики ценят «бесполезное» больше полезного. Конечно, «бесполезность» предмета в данном случае не означает полного отсутствия какого-либо применения – речь идет о вещах, которые не выполняют практических задач или выполняют, но в крайне незначительной степени. Так, туфли на шпильках Manolo Blahnik куда менее удобны, чем обувь без каблуков, да и стоят намного дороже, но на свидании они могут произвести сногсшибательное впечатление. Ferrari привлекает гораздо больше внимания, чем Volkswagen, но вряд ли можно назвать эту машину практичным средством передвижения по городу. Кроме того, в более фундаментальном смысле дизайн полезен, а искусство бесполезно. Именно поэтому Пикассо занимает в культуре XX века более важное место, чем Корбюзье, и «Герника», если она когда-нибудь будет продана, уйдет за куда более высокую цену, чем марсельская «Жилая единица».
Некоторые произведения дизайнеров бесполезнее прочих, и именно они обладают более высоким статусом. Есть такие разновидности офисной мебели – «директорское кресло» и «кресло машинистки». Последнее зачастую бывает сложнее по конструкции и удобнее. Оно выпускается в гораздо больших количествах, что позволяет использовать более дорогое производственное оборудование и уделять больше внимания функциональной эффективности. По всем объективным меркам – насколько они возможны применительно к подобным вещам – «кресло машинистки» лучше. Но именно утилитарные коннотации, связанные с этим хорошо сконструированным, регулируемым и эргономичным предметом мебели, побуждали менеджеров предпочесть статусные сигналы комфорта эгалитарной сути «кресла машинистки». Ситуация изменилась с появлением модели Aeron, разработанной Германом Миллером: она изменила стандарты внешнего вида статусного кресла и продемонстрировала, что эргономика касается всех настолько, что некоторые даже приобретают эту модель для дома.
На деле статусным рабочим помещением зачастую считается то, где обстановка максимально приближена к домашнему уюту. Сотрудники американских юридических фирм явно питают слабость к интерьерам в стиле колониальных подражаний Чиппендейлу, в то время как работники новых медиа, напротив, устанавливают в редакциях настольный футбол и бескаркасные кресла-пуфы.
Та же противоестественная логика определяет место пассажира в служебном автомобиле с шофером. Конструкторы любой машины заботятся в первую очередь о том, чтобы водительское кресло было самым комфортабельным, удобным для посадки, и обеспечивало наилучший обзор, но в данном случае самый важный пассажир отправлен на заднее сиденье, хотя и не за спиной шофера.
Полезность обратно пропорциональна статусу. Чем бесполезнее объект, тем выше он ценится. Статусная утилитарность ограничивается такими вычурными и явно излишними функциями, как те, что есть у наручных часов, якобы предназначенных для аквалангистов, астронавтов и автогонщиков (здесь точность превращается в форму украшательства или придает предмету характер ювелирного изделия), либо у навороченных сверх меры внедорожников.
Проблема утилитарности, которую столь подробно рассматривал Торстейн Веблен в «Теории праздного класса», помогает объяснить, почему в последние полтора столетия дизайн воспринимался как род деятельности, к которому нельзя подходить с теми же мерками, что и к искусству. Считается, что понятие «искусство» относится к целой категории совершенно иных вещей. Дизайн связан с материальным, коммерческим, «полезным» миром объектов массового производства, а искусство – с неосязаемым, размытым миром идей, аурой уникальности и «бесполезности».
В Британии дизайн в прошлом называли «коммерческим искусством», чтобы отграничить его от искусства подлинного. В 1930 году, когда дизайнеры создавали первую профессиональную организацию, они назвали ее «Общество промышленных художников». Именно в это время дизайн, пережив болезненный развод с ремеслом, стал восприниматься в своем современном значении. Сегодня мейнстримовый коммерческий дизайн расценивается как «умственно отсталое дитя» брендинга. А вся категория объектов, которые можно отнести к произведениям искусства, рассматривается некоторыми ревнителями культуры как нечто более «высокое», чем категория объектов, которые создаются конкретно ради их полезности.
Подобная точка зрения распространена повсеместно. В 1980-х годах, когда лондонский Музей дизайна поинтересовался у Алана Боунесса – в то время директора галереи Tate и зятя Барбары Хепуорт – относительно возможности разместить свои экспонаты в главном здании Tate на Миллбэнк, тот, как говорят, отказался, заметив: «Абажуры для ламп меня не прельщают».
Однако существуют веские основания для более глубокого восприятия дизайна вещей. Если задуматься о том, что повлияло на образ мыслей Марселя Дюшана, да и Энди Уорхола, станет ясно, что их волновали вопросы, связанные с концептуальными аспектами дизайна. В частности, Дюшана и Уорхола интересовало значение массового производства. Обычный фарфоровый писсуар, выставленный Дюшаном как арт-объект, или уорхоловская серия портретов Мао говорят нечто важное о наших взаимоотношениях с промышленными изделиями и воздействии массового производства на культуру. Помимо прочего, они свидетельствуют о способности искусства превращать базовые материалы в бесценные объекты. Но этой способностью обладает и дизайн – он не служит этому напрямую, но предлагает пошаговую инструкцию.
Дюшан заставил мир увидеть в промышленных изделиях нечто большее, чем анонимные плоды фабричного производства. Уорхол продолжил его анализ влияния механического воспроизведения на визуальную культуру. Их работы не дизайн, но «про дизайн»
Дизайн всегда отвечал за формирование облика повседневных вещей и их «украшательство», тем самым напоминая нам о том, что в мире существует не только утилитарность. Он самым непосредственным образом затрагивает эмоциональные свойства объектов. Дизайн придает дешевым в производстве предметам «дорогой» вид. Благодаря ему даже самые непрочные изделия внушают ощущение долговечности, а значит, и «гламурности». Тогда почему же он не может создавать банальные объекты, выглядящие как произведения искусства, пусть даже на деле они ими не являются?
Большинство дизайнеров приучено в глубине души считать, что их ремесло не относится к искусству. Возможно, поэтому они так часто называют себя художниками. К примеру, Джордж Нельсон, американский промышленный дизайнер, занимавшийся не только практикой, но и теорией, утверждал, что «дизайнер по сути своей – художник. Его инструментарий в некоторой степени отличается от методов его предшественников, но тем не менее он – художник».
В 1930-х годах, когда нью-йоркский Музей современного искусства (МоМА) впервые начал собирать произведения дизайнеров, его эксперты выбрали более осторожный подход. Они считали, что дизайн и искусство – вещи разные, но, включая образцы дизайна в экспозицию музея, намеренно стремились повысить его статус как вида деятельности. Для этого музейщики считали необходимым представить дизайн как искусство.
Но если пропаганда, сопровождавшая выход дизайна на уровень культурного мейнстрима, подчеркивала благую роль массового производства как движущей силы культуры, реальный результат его признания Музеем современного искусства был совершенно иным.
В 1929 году, когда Альфред Барр открыл MoMA, он включил в экспозицию несколько объектов массового производства и расставил их в вестибюле – напротив Пикассо и Брака. Это был своеобразный риторический прием. Модернизм был искусством индустриальной эпохи, и создатель музея, отбирая экспонаты, хотел прослыть таким же радикалом, как художники, которых он выставлял. Однако критерии этого подбора основывались на внешнем виде вещей, а не на функциях, которые они выполняли. В белоснежных интерьерах музея нашлось место для пропеллеров, подшипников и станков, и даже для корпуса автомобиля Cisitalia, спроектированного фирмой Pininfarina и вручную изготовленного из листового металла, а позднее еще и для вертолета, но лишь с одним условием: все эти экспонаты «притворялись», будто не имеют к дизайну никакого отношения.
Ценой размещения спроектированного в Швеции – хотя для экспозиции был намеренно отобран образец, сделанный в США, – хромированного стального самоцентрирующегося шарикоподшипника в том же контексте, что и картины Фернана Леже, изображающей подшипник, стало его атрибутирование по правилам, принятым для живописного полотна. Ничто, кроме даты, указания использованных материалов и названия на пояснительной табличке не отвлекало зрителей от почтительного созерцания этих священных «реликвий». Там не было упоминания ни о том, для чего предназначен этот несомненно красивый предмет, ни о том, как он изготавливался. Более того, в документах музея Свен Вингквист – инженер, основавший завод Svenska Kullagerfabriken, на котором был сделан подшипник, – до сих пор значится как «художник».
В письменных текстах и методах экспонирования, относящихся к объектам, связанным с дизайном и архитектурой, Музей современного искусства всегда придерживался того же лаконичного тона, который он избрал для описания произведений искусства. Когда речь идет о настольных лампах, телефонах, мотоциклах и аэропортовских табло, этот подход не слишком удачен. В отличие от кирпичей Карла Андре, такие объекты стоит хранить в музее не ради их непосредственных достоинств, а ради усилий и интеллектуальных ресурсов, затраченных на их создание.
С произведениями искусства дело обстоит по-другому. Если вы опишете контекст создания «Авиньонских девиц» Пикассо, продемонстрируете снимок спроектированного Хосе Луисом Сертом павильона Испанской республики на Всемирной выставке в Париже 1937 года, где выставлялась «Герника», фото бомбардировщика «юнкерс», такого же как те, что участвовали в авианалетах франкистов на этот город, и приведете заметки из тогдашних газет о постигшей «Гернику» трагедии, вся эта информация будет весьма познавательна. Но размещать ее вместе с самим произведением искусства было бы проявлением излишней назойливости. При этом контекст и история чрезвычайно важны для дизайна. Чтобы полностью осознать, чем примечательна, к примеру, пишущая машинка, мы должны знать, сколько лет она производилась и какова была ее себестоимость. Чтобы ощутить значение этого объекта, нам нужно увидеть патенты и чертежи, рекламу, производственное оборудование, образцы упаковки. Если же речь идет о живописи, то знания о технике разбрызгивания Джексона Поллока, несомненно, полезны. Но они не являются необходимой предпосылкой для восприятия его картин.
Именно поэтому Музей современного искусства преподносит информацию о своих экспонатах из области дизайна так, как описано выше. Осознанно или нет, его сотрудники делают все, чтобы доказать: дизайн так же бесполезен, как искусство, а потому почти так же ценен.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.