Читать книгу "Мужчины о счастье. Современные рассказы о любви"
Автор книги: Дмитрий Емец
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Слушай, здесь баба, с которой я работал.
– И что?
– Не ожидал её встретить, эту уродливую рожу.
На словах «уродливая рожа» в раздевалку заглянула Атласман. Даю голову на отсечение: она всё слышала. Тем не менее широкая улыбка не покинула её цветущего лица.
– Привет, – сказала она. – Рада тебя видеть!
– Я тоже, – выдавил я из себя.
Краска залила моё лицо. Атласман сказала, что ей понравился праздник, и вышла. Тогда же я задумался, почему она не отреагировала на оскорбление. А потом понял, что думать здесь не о чем. Что, она должна была выругаться в ответ, что ли? Короче, выхода у неё не было, кроме как улыбаться. Может быть, она шла, чтобы извиниться за то, что она когда-то меня доставала? Хотя такого от Атласман ожидать не приходится. Люди со временем чаще всего не становятся лучше. Они лишь становятся менее понятливыми.
…Я, Ковров и Баранов подходили к нашему дому. Путешествие не удалось. Но мы развеялись – этого не отнять. В этой девятиэтажке с обкусанными козырьками подъездов мы жили с самого рождения. Много чего происходило с нами в этих местах. Помню, мне купили велосипед на вырост. Велосипед был выше меня. Я вывез его во двор и прислонил к лавочке. Ковров и Баранов были тут как тут.
– Дай покататься.
– Я бы дал, – ответил я, – но мне нужно съездить хлеба купить. Съезжу куплю, вернусь и дам.
– Давай мы сами съездим.
Я долго не соглашался, будто что-то предчувствуя. Наконец они меня уговорили. Баранов сел на сиденье, Ковров – на раму. Или наоборот. Сейчас уже не помню. Я наблюдал за ними и видел, как мой новенький велосипед с вихляющим передним колесом, которое Ковров не мог удержать в одном положении, скрывается за пятиэтажками. Ждать их пришлось долго. Очень долго. Даже, я бы сказал, слишком долго. Стемнело. В воздухе появился рой мелких мошек, которые не кусали, а просто летали неизвестно зачем. Наконец оба этих гаврика появились из-за поворота. Они толкали покалеченный велосипед. Переднее колесо было смято и изогнуто, как блин, который поковыряли вилкой, да так и бросили на тарелке, не захотев есть. Оригинальная пара приблизилась ко мне.
– Мы не виноваты, – промычал Ковров.
Оказалось, всю дорогу они проехали нормально. Но у самого универсама на узкой асфальтовой дорожке повстречали какую-то пожилую женщину. Разойтись с ней на дорожке они не смогли. Ковров попытался повернуть руль, но ему помешали коленки Баранова, сидевшего на раме. В итоге произошло столкновение. Пожилая женщина истошно заорала. Орала она о том, что ей распороли ногу. Пожилые женщины всегда преувеличивают. «Да, – сказал Ковров, – на ноге была ранка, но маленькая. И кровь из неё не текла». Ковров и Баранов попытались извиниться перед женщиной и улизнуть. Не тут-то было. Женщина вцепилась в мой велосипед мёртвой хваткой и воплями принялась звать милиционера. Ковров и Баранов жутко перепугались. На их удачу, все окрестные милиционеры знали эту скандальную женщину. И никто из них на её вопли не пришёл. Женщина, не дождавшись милиции, стала громко плакать и сетовать на свою несчастную жизнь. Наконец она убралась, сильно прихрамывая и громко охая при ходьбе. Мой новый велосипед пострадал гораздо больше той гражданки. Смешно то, что хлеб Баранов с Ковровым всё-таки купили. Они уже после столкновения доехали-таки до универсама и приобрели буханку чёрного (я просил белый).
Я видел, что им стыдно. Вид у них был расстроенный. Я посмотрел на друзей, и мне стало их жалко. А потом мне стало смешно. Жалко и смешно одновременно. Странная комбинация.
Возле дома Ковров, Баранов и я пожали друг другу руки.
– Пока, – сказал Баранов и направился к себе во второй подъезд.
– Пока, – сказали мы с Ковровым и пошли в свой четвёртый подъезд.
Прощаясь с Ковровым у себя на восьмом этаже, я сказал:
– Завтра, если соберёшься куда-нибудь, позвони мне.
– Позвоню, – ответил Ковров. – Куда я денусь?
И он стал подниматься вверх по лестнице.
А я пошёл к себе.
Владимир Сотников. Дождь прошёл
Дождь прошёл. Хотелось ещё большего счастья.
И я нашёл его в воспоминаниях.
Из далёкого времени, которое сейчас можно назвать детством, мне часто удаётся вспомнить отчётливо одну новогоднюю ночь.
Я отчего-то проснулся, в окно светила луна – я тогда ещё не чувствовал странности этого света, как не чувствовал своей памяти. В этом свете под окном стояла, застыв, яблоня, а под ней, ничего не нарушая в покое и тишине, двигались две тени – большая и маленькая. Не слышно было ни звука, но я откуда-то услышал и узнал, что маленькая тень – это я. Они двигались вокруг утонувшей в снегу яблони, держась за руки, и на маленькой руке оттого, что она была вытянута высоко, рукав пальто был совсем короткий.
Кажется, нет ничего легче, чем вспомнить, но тут я теряюсь, и с годами, когда мне на ум приходит это первое воспоминание, думаю о себе с жалостью. В ту ночь я впервые почувствовал то, что укреплялось потом в каждой из картин, состоящих из речных берегов, лесных полян с дымом от костра, звуком птиц, перекрестьем дорог в лесу, шуршанием падающих листьев; и сложность этого мира состояла только в объёме, вспомнить который никак не удавалось.
Я пытаюсь вспомнить маленькие кусочки далёкой жизни, те лучшие минуты, которые, укрепляясь в своей неповторимости, требуют между собой связи, принадлежности общему. Это похоже на воображаемое движение по улице моего детства – каждый дом, выплывающий из тьмы памяти, словно говорит на своём языке о самостоятельности и несхожести со всем миром, одновременно принадлежа чему-то бесконечному и непостижимому, что только и может возвратить миру этот дом, несомненно существовавший вечно в виде загадки или обещания. Иногда мне кажется, что я в силах выбирать свои воспоминания, изменять их в этом выборе и не успеваю замечать, как они изменяют меня. Я надеюсь быть всесильным над своим прошлым, но даже самая маленькая его картинка сильнее меня, и в каждой картинке вдруг мелькает, оживляя её, капля сегодняшнего дождя.
Уже давно сорвался со своего места и рванулся навстречу мне один мой будущий день, в котором наконец меня ждёт минута полной ясности. Я не буду бояться этой встречи, потому что и туда залетит чистая капля сегодняшнего дождя, который шёл и над улицей моего детства.
Кончается одно, начинается другое – и пусть будет так, вдруг…
Вечером, до этого, солнце холодно и ясно освещало весь луг, красно горели неподвижные окна тёмных хат. По улице, не глядя друг на друга, шли коровы, а за лугом, за уснувшей травой, всё ещё отсвечивала тусклым светом холодная вода. Падали яблоки в саду. Густая яблоня стояла на пахоте, и хотя пахали давно, земля была мягкая, готовая ко всему. Я слышал, как яблоко отделялось от ветки, быстро шуршало в листьях и глухо падало в землю. В каждом ударе оканчивалось что-то, жившее раньше, что тихо ожидало и терпело, и оттого, что яблоки не подскакивали на земле, не катились по ней, я почувствовал осень. Сами падают яблоки, вдавливаются в мягкую землю, и сами летят за ними отдельные, оторванные неотвратимым падением листья.
Я стоял затаив дыхание, предчувствуя неосторожность допустить сюда то лишнее, что может всё изменить. И страшно сейчас вмешиваться в тот осенний вечер, который случайно захватила с собой память. Почему я так жалею эту тень, столько лет уже хранящую холодный небесный свет зашедшего за лес солнца?
Безликое тусклое облачко собиралось уже раствориться совсем, но потихоньку замерцали чуть видимые звёзды, и облачко замерло, застыло. Время пошло быстрее, звёзды разгорались. Прошелестели листья, и опять глухо упало яблоко. Где-то помолчала, потом залаяла собака, лай отозвался от леса эхом, и собака опять пролаяла.
Я стоял у самой стены дома и чувствовал, как каждое его усталое бревно принимает в себя все звуки и всю эту тишину. Дом был построен сразу, как только я родился, и поэтому мне уже никогда не будет до конца одиноко в этой жизни, хотя чувство одиночества, присутствуя постоянно рядом и сдавливая душу, только настаивалось с годами, как крепкое вино. Может быть, дом для меня был похож на большого и тёплого зверя, о доброте и беззащитности которого знал только я один? И никогда уже не испытать того покоя, который окутывал, когда родители уходили в школу и оставляли меня одного, заперев дверь на замок, словно прося этим дом хранить меня до их прихода.
И кажется, что в тот день, который несётся навстречу, обещая полный покой и совершенную ясность, я буду стоять у окна, вцепившись в подоконник руками, и мы вместе с домом сорвёмся с места, и движение, какого я ещё не знал никогда, но предчувствую всю жизнь, захватит нас своей бесконечностью и силой. Я вижу деревья, покорно, как трава, пропускающие нас через себя и потом распрямляющиеся, слышу гул в стенах и чувствую, как вся улица удивлённо и с жалостью будет смотреть нам вслед своими тёмными немигающими окнами. Почему-то знаю я, что вызовет нас и притянет наше движение огонь, который появится из-за горизонта и, как сигнальные островки, будет зажигать верхушки дубов, что стоят пока молчаливо и отдельно друг от друга за рекой, на высоком поле. Сейчас я уже начинаю догадываться, что время идёт только в связи со мной, то застывая, то вдруг перескакивая безо всякого сопротивления через свои же составляющие – часы, дни, годы. И не было бы этого важного для меня понимания без той ночи, когда я стоял и слушал, как падают яблоки в саду, как неотличимо эхо собачьего лая от тех прыгающих, летящих к лесу звуков.
Как только я научился чувствовать и отличать себя от других людей, отношение к жизни начало наталкиваться на какую-то силу, которой жизнь мне отвечала. Оказывалось, что ни одно желание и ни одно слово не могло раствориться, не пообещав хотя бы своего возвращения. Бывали случаи почти мгновенного соединения мысли, мелькнувшей, как серебристая рыбка в воде, и совсем материального ответа и воплощения этого блеска. Мальчик чуть постарше меня, пронёсший в левой руке камень, притягивал моё внимание, и я взглядом провожал его, почему-то зная о неслучайности камня, – он вдруг оборачивался, не доходя до угла, и время с неохотой двигалось, медленно замахивалась рука, медленно и неизбежно приближался прямо к моим глазам камень – и вдруг всё вспыхивало резкой и мгновенной болью в голове, и весь мир превращался в густую и тёмную смесь боли, гула и удивления. И это удивление только подтверждало странную тайну неизбежности, ненахождения начала и причины всего существующего.
Я подолгу мог смотреть на облака и в том, как они изменялись и выстраивали собою замысловатые фигурки, находил своё участие и даже временами чувствовал счастье собственного рисунка. И если бывали исключения и облако начинало ускользать и выворачиваться против моего желания, всё равно не оставляло меня чувство, что всё дело во времени, которое только отсрочило моё могущество. Многое в жизни должно ещё вернуться к своей причине – пока не завершены все дела.
Память моя уже не так лихорадочно, как раньше, ищет забытые картины в прошлом. Я становлюсь спокойнее и всё реже занимаюсь проведением непрерывной линии, выходящей из непонятного и грустного начала моей жизни. И если это называется воспоминаниями, то скорее напоминают они мелькание солнечного света среди стволов деревьев, когда провожал я брата на станцию по осенней лесной дороге.
Совсем недавно прошёл дождь, с оставшихся листьев падают последние, сверкающие от солнца капли. Они падают всё медленней, их всё меньше, и от этого шорох переходит в отдельный лёгкий звук. Иногда ноги скользят, подошвы выписывают после себя крутые запятые, но страха падения нет, наоборот, хочется ещё и ещё чувствовать свою устойчивость и напряжение всего тела.
Мы идём молча, одновременно поглядывая на знакомые с детства деревья, каждое из которых связано с каким-то далёким случаем. Вот дерево, под которым однажды брат разжёг костёр в сильный и затяжной дождь, и мы сразу оказались в уютном мире тепла и шипящих в пламени капель. Вот место, где неделями копали землянку с какой-то волнующей и тайной целью. Края ямы обвалились, на дне уже успели вырасти незнакомые побеги будущего куста. Вот поляна, на которой дым от костра всегда поднимался строго вверх, не мешая выкатывать горячие матовые картофелины. Вот дорога пересекает другую под острым углом – здесь мы всегда могли встретить друг друга, не договариваясь о встрече.
Брат уезжал, я оставался, и впереди у меня была возможность идти обратно по дороге и смотреть на подробные воспоминания детства. Это было маленьким счастьем, возмещающим расставание с братом, и от этого счастье становилось грустным, желаемым и всё-таки не-полным.
И ещё здесь, в лесу, я уже предчувствовал и слышал звук заводимого мотора автобуса, видел в руке брата квадратик билета, поворот его головы и моей тоже – в одну сторону, как будто ждали мы ещё кого-то на прощание с нами.
Автобус сильнее, чем надо, взревел, мгновенно и со скрипом закрылись двери, и крупный его номер долго ещё покачивался на ухабах, выползая с обочины на дорогу.
Я шёл обратно, дорога уже подсохла, но почему-то хотелось, чтобы ноги скользили, и я давал им, непокорным, всю волю. Когда в лесу один, то остановиться почти невозможно. В стояние на месте сразу вползает так много странной силы, что её тяжело выдержать. И если даже заставить себя остановиться и смотреть на мокрые падающие листья, то вынести покорность этого падения я не мог. Мне казалось, что я шатаюсь от усталости, и совсем не хотелось поднимать глаза, чтобы ещё одно открытое и мучительное чувство не дотронулось до меня своими мокрыми и липкими листьями.
После леса сразу начиналось поле, промытый дождём воздух, и все чувства мои вдруг ослабели, растворяясь в бесконечности пространства. Я быстро переходил на ту тонкую и лёгкую линию связи предыдущего с предстоящим, мимо которой пройти ещё не удавалось никогда, и единственной возможностью избежать прямолинейности времени было только желание закруглить эту прямую линию, чтобы в конце концов увидеть свою удаляющуюся спину.
Потом я тоже оторвался от дома, меняя города с твёрдым убеждением в конечности срока, данного одному городу для моей с ним кажущейся сроднённости. Пожив в первом своём городе не так далеко от дома, я уже невыносимо хотел подарить ему на прощание все непонятные чувства, которые держали меня в нём два года. Как только я уехал оттуда, уверенность в том, что я нигде не приживусь, уже не покидала меня, где бы я ни находился. Я знал, что всегда буду хотеть своего возвращения домой, хотя желание это странно носило меня по чужим городам, не открывая простого обратного пути на ту улицу, с которой я однажды расстался впервые.
И если есть на земле место, где можно будет успокоиться, то находится оно где-то рядом с моим домом. Ведь не зря при каждом приезде домой волнение только возрастало, и, едва успев стать на порог, я хотел скорее выйти и пойти куда-то – в лес, в поле, где непостижимый простор хоть как-то напоминал о возможности найти покой и ясность.
В конце концов я приехал сюда, привезя с собой сначала слабую, но потом всё крепнущую способность касаться будущего и скользить в одной из его картин по бесконечности круга, чтобы догнать самого себя и неизбежно увидеть ту маленькую тень на снегу под яблоней, в далёкую новогоднюю ночь неслышно прошедшую первым воспоминанием. Кого держала она за руку, укорачивая при этом рукав моего первого в жизни пальто с булавкой на груди вместо пуговицы?
Меня нынешнего, думаю я. Меня, пишущего эти слова. Меня, испытавшего счастье воспоминаний после только что прошедшего дождя.
Андрей Геласимов. Семейный случай
О смерти отца Александр узнал во вторник. Вернувшись из института, он приготовил ужин, сходил за дочерью в детский сад, погладил ей платье и ленты на завтра, поработал с текстом своей диссертации, вычеркнув две страницы о шекспировской мистике, на которые до этого потратил целое утро, и уже читал дочери перед сном про каких-то страшных грузинских дэвов, когда на кухне затрещал предусмотрительно унесённый туда телефон.
Трещал он потому, что Анна примерно месяц назад стащила его, как пойманное животное, за шнур с телефонной тумбочки, и теперь он издавал не звонки, а предсмертные хрипы.
– Саша! Саша! Алло, это Саша?
Сквозь помехи дальней междугородней связи он узнал голос младшей сестры.
– Это я, Лиза. Что ты хотела?
– Саша! Я тебя плохо слышу! Саша… Папа умер… Я не знаю…
Голос её захлебнулся и на секунду пропал.
– Лиза! Ничего не слышно! Что ты сказала?
– Папа умер. Мне очень страшно. Кто-то бросил камень в окно…
– Постой, Лиза… Подожди… Какой камень?
– Саша, папа умер. Что мне делать, Саша?
– Лиза…
Он замолчал. Настаивать на своём непонимании было нечестно. Защита требовалась не ему. Лизе было двенадцать лет. Он представил её одну в квартире с мёртвым отцом, беззвучно завыл и стукнул кулаком в стену. Звук от удара получился негромкий, потому что стена была капитальная, и боли Александр при этом почти не почувствовал. Просто слизнул с костяшек известку и кровь.
– Ну что ты молчишь, Саша?
– Лиза, иди к соседям. Слышишь меня? Переночуй у них, а завтра утром я прилечу.
– Папа с ними со всеми поссорился. Они со мной даже не разговаривают…
– Иди к ним, Лиза. Я завтра за тобой приеду.
– Хорошо.
– Попроси у них снотворное. Когда ты проснёшься, я буду уже там.
– Хорошо.
– Не волнуйся, всё будет в порядке.
– Ладно.
– Как только повесишь трубку, выходи из квартиры и запри дверь на ключ.
Опустившись на табурет, он просидел без движения минут десять. Радио всё это время никчёмно рассказывало о президентском правлении, о новых планах Горбачёва и о чём-то ещё. В самом начале, едва положив трубку, Александр стал было опускаться на колени, даже не понимая зачем, но потом вдруг подумал: «Зачем?» – и остановился. Стесняясь самого себя, он на секунду замер, затем коснулся рукой пола, помедлил и наконец уселся на табурет.
Через десять минут полной тишины ему показалось, что в прихожей кто-то легонько перебежал от входной двери к ванной комнате. Быстро поднявшись, Александр выглянул из кухни, но никого в коридоре не обнаружил. В спальне у дочери он включил настольную лампу и, стараясь не шуметь, подошёл к детской кровати. Анна, раскинув руки, крепко спала.
– Ерунда какая-то, – пробормотал Александр и погасил свет.
Возвращаясь на кухню, он вдруг замер на полпути, поражённый странным воспоминанием. Давным-давно, когда он сам был едва старше своей крохотной Аньки, родители ни на минуту не могли оставить его в комнате одного. Он тотчас начинал плакать оттого, что ему казалось, будто за спиной у него кто-то стоит. Даже потом, уже в школьные годы, он часто страдал от этого ощущения и потому с диким скрежетом разворачивал свой письменный стол так, чтобы сидеть непременно спиной к стене. На полу оставались глубокие царапины, а в сердце его матери – такое же глубокое беспокойство по поводу, не дурачок ли у неё сын. Несколько раз, отрывая глаза от книги или учебника, он видел, как в соседней комнате кто-то мелькал, хотя в квартире, кроме него, в этот момент никого не было.
Издеваясь над его страхами, отец иногда делал вид, что уходит на службу, а сам прятался где-нибудь в ванной и спустя какое-то время начинал скрипеть дверью, царапаться и покашливать. Недоразумение вскоре, конечно же, разъяснялось, однако маленький Александр мог ещё долго с недоверием смотреть на его смеющийся рот и красивые блестящие зубы, думая о том, настоящее ли всё это, и не был ли настоящим тот, кто, может быть, всё-таки ушел из дома полчаса назад.
Проходя теперь мимо двери в ванную комнату, он приоткрыл её и заглянул внутрь. Лет пятнадцать тому назад там вполне мог оказаться отец. До исчезновения матери он любил быть весёлым. Шутки прекратились после того, как в одно прекрасное утро, не сказав никому ни слова, она вышла на минуту из квартиры к соседям и не вернулась. Дело там было в каком-то увозе, в какой-то нелепо вспыхнувшей страсти, в какой-то мороке, глупости и неразберихе.
По незначительности возраста Александр тогда так ничего и не понял, однако урывками запомнил страшную ярость отца, потом его отчаяние и смутные разговоры с ним, Александром, о смерти. Позже ему удалось узнать уже через третьи лица, что вся история закрутилась, пожалуй, слишком стремительно. Настолько быстро, что никто даже и глазом не успел моргнуть. Были зелёные «Жигули», непонятные отлучки, кажется, была ложь, затем наступила зона молчания и, наконец, побег в одних шлёпанцах и тонком халатике практически на голое тело.
Вся эта внезапность и цыганщина, разумеется, были не зря. Отец потом часто оставлял Александра с восьмимесячной Лизой у бабушки, а сам уезжал куда-то на два-три дня, всякий раз укладывая в старенький портфель газету «Правда», банку тушёнки, синий спортивный костюм с надписью «Динамо», чтобы переодеться в поезде, и табельный пистолет Макарова.
Три года спустя за эти отлучки его уволили со службы на пенсию, и он стал сутками лежать на диване, вставая лишь для того, чтобы намазать себе маслом огромный кусок хлеба или погладить оставленную ему в утешение военную форму, которую он, в общем-то, уже никогда не носил, а потому и непонятно, зачем гладил. Потом он, видимо, стал замечать в лице сына сходство с чертами убежавшей от него жены, и с этого момента жить Александру стало непросто.
Из бесконечного потока придирок, упрёков и брошенных в гневе слов Александр с тревожащей его самого лёгкостью всегда вспоминал одну и ту же безобразную сцену. Вернее, он даже и не вспоминал её. Она как бы всегда была наготове. Стоило ему только слегка расслабиться, как её вечно недобрые тени окружали его и устраивали свой бесконечный шабаш.
Однажды ночью отец неожиданно поднялся с постели. Включив свет во всех комнатах, он пооткрывал все шкафы и тумбочки и стал беспорядочно вываливать их содержимое на пол. Маленькая Лиза от шума и от яркого света сначала заплакала, а потом, гулко ударившись, выпала из кровати. Александр очень ясно запомнил, что при падении она именно гулко ударилась головой. Отец подобрал её и, продолжая держать в одной руке, другой расшвыривал лежавшие в беспорядке на полу вещи. Лиза ему, по-видимому, сильно мешала, но он её не отпускал, а только чуть-чуть подбрасывал, чтобы удобней перехватить. От этих подбрасываний она окончательно испугалась и стала громко кричать.
Через несколько минут Александр понял, что отец отбирает и сваливает в одну кучу вещи, некогда принадлежавшие его матери. Туфли, колготки, заколки, синий плащ, чёрное и белое платья, фотографии, что-то ещё. Перехватив Лизу левой рукой поперёк туловища, он лихорадочно метался по всей квартире, а маленький Александр, словно хрупкая, перепуганная тень, неотступно следовал за ним из комнаты в комнату.
Всякий раз, когда отец перебегал из спальни на кухню или в прихожую, кричавшая голова Лизы проносилась мимо дверных косяков в считаных сантиметрах, и Александр усилием своей совсем ещё небольшой воли подавлял приступы тошноты, боясь, что отец в один из таких моментов может качнуться, толкнуть дверь, и та, возвращаясь после удара о стену, наткнётся наконец на болтающуюся из стороны в сторону голову, и крик тогда прекратится, и будет страшная, никому не нужная тишина. И что им тогда останется делать – ему и его полусумасшедшему, больному от горя отцу?
– Отдай, папа, Лизу мне, – повторял он, и голос его срывался от страха. – Не убегай от меня, папа. Не убегай.
Он быстро охрип и вскоре уже только сипел. Лицо его покраснело, глаза от слёз опухли и превратились в тонкие щёлочки. Узкая грудь вздрагивала под застиранной майкой. Лямка сползла с плеча. Где-то на кухне он сильно ударился левым коленом о стул и потому, хромая, шипел и кривился от боли.
– Ничего, ничего, – бормотал отец. – Не реви, Саня… Сейчас мы тут всем устроим. Мы им устроим, сучкам… Ей всё равно эти вещи уже не нужны. Ей там другие купят. Там у людей машина. Денег полно… Мы эти шмотки знаешь чего? Мы их сейчас сожжём. Нам они на фига? Она ведь, считай, покойница… Померла твоя мамка… Считай, подохла.
При этих словах маленький Александр неожиданно остановился и резко покачнулся всем своим дрожащим, смертельно уставшим телом. Отец успел убежать в ванную комнату, но, там, очевидно, не обнаружив привычного умоляющего говорка за спиной, выскочил в коридор и тоже застыл как вкопанный.
– Ты чего, Саня? – склонился он к сыну. – Плохо тебе? Может, воды принести? Давай лучше ложись. Тебе чего надо? А, Саня? Чего ты хочешь-то? Ты скажи! Чего молчишь, Саня?
А тот, покачиваясь от дурноты, посерев лицом до неузнаваемости, заострившись чертами до покойницкой худобы, скалил зубы, прикрывал глаза рукой и, казалось, вот-вот должен был свалиться замертво.
– Саня, Саня! Ты кончай давай! Перестань! Чего хочешь? Скажи – я сделаю.
В это мгновение маленький Александр неожиданно остро ощутил всегда окружавшие его, но именно теперь вдруг ставшие невыносимыми запахи их семьи – табачный перегар из отцовского рта, зловоние помойного ведра на кухне, сладковатый запах собственной слабости и испарины. Его опять затошнило, однако он ещё успел скрежетнуть зубами и даже вполне внятно произнёс: «Я хочу, чтобы ты сам подох, сам чтоб сдох. Ты – а не моя мама». После этого он глубоко вздохнул и, потеряв сознание, упал лицом вперёд, минуя выставленную отцовскую руку.
* * *
Под утро, когда все предметы в спальне стали приобретать свои дневные, законные очертания, Александр внезапно проснулся, отбросил влажную простыню и, резко поднявшись, опустил ноги на пол. За окном серело предрассветное небо. Из соседней комнаты доносилось посапывание крошечной Анны. За письменным столом Александра спиной к нему сидел отец.
Одетый в военную форму с погонами капитана, он что-то читал и время от времени характерным для него движением ерошил волосы на затылке. Рядом с ним на столе громко тикал старый будильник.
Александр попробовал встать, но тело неожиданно перестало его слушать. Руки, охваченные странным оцепенением, нельзя было даже на сантиметр сдвинуть с тех мест, где они оказались, после того как он резко вскочил. Ноги превратились в конечности паралитика и беспомощными столбами упирались в пол. Спина одеревенела, шея не поворачивалась, пальцы обратились в чугунные отростки. В испуге Александр хотел закричать, но, кроме лёгкого стона, ему не удалось выдавить из себя ни звука. Язык тоже не повиновался ему.
В бесконечном течении следующих десяти минут ровным счётом ничего не переменилось. Фигура за столом продолжала перекладывать листы из напечатанной вчера вечером Александром главы для его диссертации, а сам он по-прежнему без движения смотрел ей в спину и как заклинание мысленно повторял одну и ту же фразу: «Только не оборачивайся». Ему отчего-то казалось, что вместо лица у этого сидевшего за его письменным столом существа непременно должно быть что-то ужасное.
Потом он вспомнил, как бабушка советовала в таких случаях материться. Покойники, по её словам, сильно не любили матерной брани. Он хотел выругаться про себя, но вместо этого к нему пришли совсем другие слова.
«Зачем ты, мёртвый труп в воинственных доспехах, вступаешь вновь в мерцание луны? – зазвучало у него в голове. – И нам, таким простым и глупым, потрясаешь сердце загадками, разгадок у которых нет? Зачем? К чему? И что нам делать?»
Александр заметил, что в поведении фигуры за столом появилось что-то новое и как будто бы угрожающее – казалось, она хотела теперь обернуться или даже встать, но, несмотря на вполне очевидные усилия, ей это совершенно не удавалось. Зато сам он вдруг снова обрёл полную свободу и, стараясь двигаться плавно, закинул ноги на постель, улёгся, закутался в простыню, повернулся на правый бок и закрыл глаза.
Прошло ещё минут десять. В комнате не раздавалось ни звука. Александр, не открывая глаз и сдерживая дыхание, прислушивался к любому шороху. За окном по центральной улице один за другим проехали три автомобиля. Последний остановился, хлопнула дверца, и два мужских голоса быстро о чём-то заговорили. Потом машина уехала, и несколько минут стояла абсолютная тишина. Только будильник на столе звонко отщёлкивал свою ночную скороговорку.
Александр наконец решился открыть глаза. Прямо перед ним, буквально в каком-нибудь полуметре, стоял отец. Нагнувшись, он опустил своё лицо почти к самому лицу сына и пристально рассматривал его. Открыв глаза, тот вздрогнул всем телом и даже как будто хотел оттолкнуть отца, однако, увидев его теперь не со спины, а в лицо и, главное, увидев его нормальность, подчёркнутую неужасность и даже, наоборот, привычную отцовскую печаль и усталость, Александр покачал головой, натянул на себя простыню и уже оттуда, из-под простыни, тихо сказал:
– Я этого не хочу… Пожалуйста. Мне спать надо. Завтра будет очень тяжёлый день.
Рано утром он собрал в дорогу вещи для себя и для Анны, они позавтракали и через четыре часа были в том городе, где он когда-то родился. Долетели нормально, если не считать приставшей к нему мысли о смерти.
«Упади сейчас самолёт, – думал он, – и я, пожалуй, быстрей повидаюсь с отцом, чем лететь куда-то в такую даль».
Весь полёт Анна сидела у него на коленях и стригла игрушечными ножницами журнал «Здоровье». Бумажки разлетались в проход, стюардессы их поднимали, Александр думал о смерти. Перед посадкой Анна устала, уронила свои ножницы под кресло и начала задумчиво теребить ушко.
– Это нехорошо, – сказала Александру пожилая женщина, сидевшая через проход. – Так проявляются первые эротические реакции. Я вам как специалист говорю. За девочками нужно следить.
– Да, да, – ответил Александр и стал смотреть на большое облако.
Добравшись до своего прежнего жилья, он наугад начал звонить в соседние квартиры, но Лизы ни в одной из них не оказалось. У двери в квартиру отца он стоял целую минуту. Анна терпеливо ждала, постукивая время от времени ножкой по железной решётке перил. Наконец Александр нажал кнопку звонка.
– Приехал! – закричала Лиза, открыв ему дверь и убегая куда-то в глубь квартиры. – Приехал! И Аньку привёз!
В прихожую выглянул отец. Лицо его смеялось. Потом рядом с ним вынырнула голова Лизы. Александр смотрел на сестру, на её смеющийся рот и красивые блестящие зубы, а маленькая Анна выглядывала из-за него, стесняясь этих незнакомых, громко хохочущих людей.
– Ну и шутки у вас, – сказал Александр. – И эта тоже туда.