Текст книги "Переселенцы"
Автор книги: Дмитрий Григорович
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
III. Одним лучше, другим хуже
После окончания уборки Андрей и Прасковья в самом деле могли очень хорошо обойтись без работницы; правда, они платили ей недорого: платили хлебом, которого было достаточно, но все же хлеб этот чего-нибудь да стоит: при всем том как Андрею, так и жене его крепко не хотелось расстаться с Машей; но делать нечего: Анисья Петровна приказала – надо было повиноваться.
Для Маши разлука эта была еще тягостнее; каждый член семейства прощался с ней с одною и жалел о ней одной; ей приходилось жалеть каждого из них: ей приходилось прощаться с несколькими человеками, к которым она привыкла и привязалась. Проводы происходили в тот же вечер, как Андрей выслушал волю помещицы. Прощаясь в мазанке с детьми и хозяевами, Маша вполне владела собою, но подойдя к воротам, куда вся семья вышла провожать ее, она не в силах была победить тоску и заплакала. Андрей, которого доброе и честное лицо сохраняло во все время задумчивое выражение, поспешно отошел к ближайшему навесу двора.
– Маша, подь-ка сюда… одна поди: надо переговорить, есть дело такое, – произнес он, делая знаки головою.
Маша передала узелок свой одному из ребятишек, отерла слезы и пошла к навесу.
– Вот что. Маша, – сказал Андрей, отводя девушку почти к задним воротам и понижая голос, – слышь, ту муку, которую я вперед дал твоей матери, ты, слышь, ничего об этом не сомневайся: мы теперь не нуждаемся, хлеба вдостачу… Вишь, какое сотворил господь рожденье! – промолвил он, кивая на две огромные скирды ржи, которые заслоняли ригу. – Так и матери скажи, ни в чем этом чтоб она не сомневалась… Да вот что, коли случай такой выйдет… надобность у вас встренется… ну, там мучицы ли, крупицы ли потребуется, скажи ей, мне бы только словцо замолвила – мы этим, скажи, обижаться не станем.
– Благодарствуй, дядюшка Андрей… господь…
– Ну, что там! Самое это выйдет для нас пустяшное дело, – перебил мужик, направляясь с бывшей своей работницей к жене и детям.
Началось опять прощанье. Хотя слова Андрея по-настоящему должны были бы обнадеживать девушку и совершенно успокоить ее касательно стеснений ее семейства, но слезы ее продолжали литься и оставляли следы на щеках бывших ее хозяев, с которыми она целовалась. Они готовились уже выйти на улицу, как вдруг Прасковья торопливо вернулась во двор; она, точно, забыла в мазанке какой-то предмет, в котором встретилась теперь самая крайняя надобность. Секунду спустя из низеньких дверей надворных сеней показалось лицо ее.
– Маша, Маша! – крикнула она с озабоченным видом. Маша, завладевшая узелком своим, снова передала его мальчику и пошла к хозяйке.
– Ты, Маша, смотри, заходи к нам, почаще заходи, и матери скажи, чтоб заходила, – вымолвила Прасковья, увлекая девушку в дальний угол, как будто все сказанное ею и то, что впереди предстояло, требовало величайшей тайны, – она как последний раз к нам приходила, Катерина-то, оченно сокрушалась насчет пряжи, – подхватила хозяйка Андрея, – так скажи ей, касатушка, льном, скажи, теперь раздобылись… Пущай придет, возьмет. Ну, вот также, коли потребуется донец и веретена – у нас все это есть; скажи либо сама зайди; либо ее пришли, касатушка… Дело наше такое соседское, в чем я ей послужу, в чем она мне.
– Спасибо, тетушка Прасковья, век, кажись, должны мы тебя помнить, – вымолвила Маша, стирая ладонью слезы.
– Так-то, родная! Ну, господь с тобою! Смотри же, скажи обо всем матери-то… Да сама-то, смотри, заходи к нам.
Прасковья и ребятишки проводили Машу за околицу; тут они простились еще раз, наказали девушке заглядывать к ним почаще и оставили ее одну на дороге к степной мазанке.
Вечер был чудесный, один из тех ясных, блестящих вечеров, которые являются в исходе осени перед порою дождей и ненастья. Куда ни обращаешь взор, всюду как будто встречаешь быстро удаляющийся образ лета, которое время от времени оборачивается назад и бросает прощальную, меланхолически-задумчивую улыбку. Воздух, освеженный холодными утренниками и зорями, освобожденный от земных испарений первыми легкими морозцами, получает остроту и звонкость и живительно возбуждает нервы; небо уходит как будто выше в глубину и не омрачается ни одной тучкой; побледневшее солнце светит как-то боком, но косвенные, похолодевшие лучи его сообщают всем предметам необыкновенный блеск и яркость, особенно по вечерам, когда лучи делаются еще наклоннее; деревья с пожелтевшими листьями стоят от маковки до корня все золотые, как в сказках; бледножелтое жнивье принимает янтарный отлив; поля и степь охватываются пурпуром и темною, густою лазурью. Кровли отдаленных избушек, черные, сухие ветви дубов, опустелые скворечницы и колодезные шесты четкими линиями обозначаются теперь в чистом небе, как бы проникнутом зеленоватою сквозниною. Яркость красок заменяет теперь звуки, заменяет оживление и деятельность природы. Большая часть птиц уже улетела; по дорогам между полями не раздается скрипа телег, тяжело навьюченных снопами; к нему не присоединяются ни ржание жеребенка, ни голоса и песни возвращающихся жниц и косарей. Земля как будто кончила свое дело, отдала посильные дары свои человеку и отдыхает. Тишина на земле и в небе ничем не нарушается; изредка в ясной глубине небесного свода покажется линия чуть видных, двигающихся к югу точек, журавлиный крик разнесется далеко в звонком воздухе, в ответ ему из ближайшей деревушки раздадутся радостные детские восклицания, и снова оживленная на миг окрестность погружается в сонливое, задумчивое молчание. Но Маша оставалась совершенно равнодушною к чудному вечеру, который обнимал степь; она ни разу не взглянула на ясное небо, ни разу не обернулась, чтобы полюбоваться солнечным закатом: она охотно променяла бы теперь всю прелесть природы на меру картофеля, на куль муки, в которых так крепко нуждалось ее семейство.
Не спешите заключать, о мои читательницы, перелистывающие теперь страницы этой повести вашими нежными пальчиками, не спешите заключать, что молоденькой мужичке во всяком случае свойственнее думать о муке и картофеле, чем устремлять мысли к предметам более возвышенным, к таким предметам, которые вас только одних занимать могут! Я не сомневаюсь в поэтических свойствах вашей души и вашего воображения; но не сомневаюсь также и в том, что поэзия эта не столько составляет принадлежность исключительно одаренной природы, сколько попросту находится в зависимости от обстоятельств или счастливой обстановки жизни. Если вы восхищаетесь солнечным закатом, если устремляете к небу прекрасные глаза и так мило произносите: «Oh, que c'est beau!», поверьте, это доказывает только, что вам нечего думать о недостатке муки и картофеля: ваши близкие или ваши дети здоровы и сыты, сердце ваше спокойно или радостно бьется, вам очень приятно гулять по полю после чая или очень удобно сидеть на балконе в ожидании чая с отличным белым хлебом и привлекательными тартинками – право, так! Не спешите, следовательно, делать заключения о грубых душевных свойствах такого-то человека или сословия; справьтесь прежде об обстоятельствах человека или сословия: тогда уж и заключайте…
Маша не могла принести домой даже слова утешения; она судила о матери по себе: готовность Андрея и жены его подсоблять ее семейству, конечно, могла обнадежить Катерину; но вместе с тем готовность эта не открывала ли бедной женщине, как в самом деле велики были ее нужды, как сильно застигли ее тяжкие обстоятельства! Нельзя поручиться, чтоб мысли молоденькой девушки исключительно принадлежали ее семейству: они уносились, и даже очень часто, в сторону, совершенно противоположную той, где находилась мазанка. Она напрягала воображение, стараясь представить себе уездный город; дело было довольно трудное, потому что она не бывала в городе. Город сам по себе нисколько не занимал ее, но она мысленно бродила по улицам, заглядывала по дворам и в домы, останавливалась перед окнами. Сколько ни работало, однако ж, воображение Маши, мысленный взор ее все-таки не отыскивал знакомого лица, нигде не встречал широкой улыбки столяра Ивана. Он точно в воду канул; Маша знала, что ему возвратили свободу после первого допроса. Он согласился даже вернуться из уездного города вместе с Лапшою и Катериной, но последние перед отправлением своим не нашли Ивана: он вдруг пропал. Нужно было иметь каменное сердце, чтоб не тревожиться. Сердце же Маши отличалось мягкостью, и притом Иван был такой добрый парень, такой давнишний знакомый[125]125
Они игрывали еще ребятишками на улице Марьинского.
[Закрыть], что неизвестность о нем, весьма естественно, увеличивала грусть девушки.
Она шла очень скоро; почти незаметно миновала она пространство, отделявшее хутор от мазанки. Подле дома, который от макушки до основания освещался заходящим солнцем, никого не было; где-то в отдалении слышались возгласы трех мальчуганов и лай Волчка; без этих криков и лая можно было думать, что версты на четыре кругом не было живого существа – так тихо было в степи и в мазанке. Маша оставила у порога узелок и вошла в дом. Первый предмет, попавшийся ей на глаза, был отец; он лежал в углу на лавке; луч солнца врывался в окна мазанки и, падая на печь, разливал такой свет в угол, где лежал Лапша, что легко было рассмотреть лицо его. Оно сильно изменилось с тех пор, как мы его не видели: даже Маша, бывшая дома дней пять назад, нашла в отце перемену. Все черты его усиленно тянулись теперь книзу; выступающие углы щек, лба и подбородка заострились; на руках оставалась только кожа; густые брови бессильно свешивались над глазными впадинами, которые казались совершенно черными, и еще резче выступала между ними беловатая, тонко заостренная переносица. Лапша не охал теперь, не стонал и не жаловался; быть может, он сознавал даже всю бесполезность возбуждать к себе сострадание; сострадание невольным образом вырывалось у каждого, кто видел Лапшу; успехи его болезни, его бессилие и изнеможение были слишком очевидны. Известие обо всем случившемся в усадьбе Карякина, поимка Филиппа не так еще действовали на Лапшу, как то, что его самого потребовали к допросу; все это вместе так потрясло его, так напугало, что Катерина не чаяла уже привести его живого домой. С тех пор Лапша перестал охать и не вставал с лавки. Он не повернул даже головы при входе дочери.
Увидя Машу, Катерина, сидевшая неподалеку от мужа и кормившая последнего своего ребенка, раскрыла удивленные глаза. Она с первого взгляда поняла, что с дочерью случилось что-нибудь особенное, иначе ей незачем было являться домой в рабочий день и в такую пору. Не дав Маше выговорить слова, она кивнула головою на отца и выразительно указала глазами на дверь. Узелок, оставленный на пороге, убедил Катерину, что догадки не обманули ее. Лицо Катерины во все время, как слушала она объяснение дочери, сохраняло выражение грустного раздумья и вместе с тем какого-то спокойствия и покорности. Она не произносила слова негодования или жалобы против судьбы, которая в этот последний год посылала ей один за другим такие жестокие удары; еще менее думала она упрекать дочь. Если б удаление из Панфиловки произошло даже по вине Маши, и тогда, кажется, Катерина выслушала бы ее снисходительно. После несправедливых подозрений и побоев – словом, после сцены с дочерью в риге Андрея, Катерина обращалась с ней ласковее, чем когда-нибудь; ей как будто хотелось загладить жестокое обращение с дочерью: это старание не ускользало от внимания девушки, но было совершенно излишне: дочь давным-давно забыла материнские побои, несправедливые проклятия и подозрения. Вообще говоря, последние происшествия с Филиппом, болезнь мужа, мысль о Пете и сцепление тяжких обстоятельств заметно надломили энергию, которою до сих пор отличалась Катерина. Она казалась постаревшею десятью годами.
– Вот до чего дожили! – вымолвила она, когда дочь передала ей слова Андрея и Прасковьи. – Кабы не люди добрые, не знать бы нам, что и делать…
Она не договорила. Подперев ладонью голову, она с минуту глядела на степь, потом провела пальцами по глазам и сказала, переменив вдруг голос:
– Не слыхала ли чего-нибудь о нашей Дуне?.. Может, кто из города приходил, сказывал…
– Нет, матушка, никто не был, – возразила Маша, прикладывая ладонь ко лбу и поворачиваясь к хутору.
С некоторых пор в той стороне немолчно раздавалась песня.
– Ну, и о Ване также ничего не сказывали? никаких нет слухов? – спросила мать.
– Нет, матушка, – проговорила Маша, не обращая теперь внимания на песню, которая между тем становилась звонче и заметно приближалась.
– Уж бог знает, как и думать! – продолжала Катерина, – хоть бы слух о себе подал… Все думается: не случился ли грех какой, право; потому за ним нет этого, чтоб он худыми делами занимался: ни пьяница он, ни аладырный какой человек… Кабы работа напалась либо нанялся где, все бы пришел к нам, в город-то, все бы сказался… А то нет: ждали, ждали – нейдет, да и полно… Право, даже сумленье берет…
Голос, напевавший песню, заливался все ближе и ближе. На этот раз и мать и дочь обратились к хутору; обе решили, что кто-то направлялся в их сторону; но сколько ни щурились они, сколько ни старались рассмотреть впереди себя, лучи солнца, которое прямехонько спускалось перед глазами, мешали им удовлетворить любопытству. Несколько минут спустя песня вдруг замолкла, но вместо нее Катерина и Маша явственно услышали, как тот же голос назвал их по имени. При этом обе сделали несколько шагов вперед. Грустное лицо Катерины как будто даже оживилось; щеки Маши вспыхнули: они узнали голос. Вскоре все сомненья Маши и Катерины касательно столяра исчезли, как дым: он стоял перед ними.
В первую минуту Ваня не мог слова выговорить; он едва переводил дух от усталости. Ноги его, покрытые пылью выше колен, свидетельствовали о дальнем пути и притом очень спешной ходьбе. Несмотря на свежесть воздуха, пот струился по лицу его; волосы в беспорядке рассыпались из-под ветхого картуза. Но беспорядок в одежде и суетливость в чертах и движеньях ни в каком случае не выражали теперь внутренней тревоги; совсем напротив, круглое лицо Ивана сияло выраженьем самого полного счастья и довольства; глаза его радостно блистали, улыбка расходилась в обе стороны, дальше даже обыкновенного.
– Здравствуй, тетушка Катерина! здравствуй, Маша!.. Ох!.. ух!.. как запыхался!.. все бежал!.. – воскликнул он, бросаясь то к одной, то к другой. – Сейчас на хуторе был, – подхватил он, делая пояснительные жесты и сам посмеиваясь над усилиями, какие должен был делать, чтоб продолжать разговор, – пришел к Андрею: он все рассказал о Маше… барыня велела… ничего! Все хорошо, тетушка Катерина, очень хорошо!.. Сейчас из города… Сорок оконных рам… три сделал; шесть целковых!.. по два за раму!.. Слава богу… Ух! дайте дух перевести…
Из всего этого Катерина и Маша поняли только, что он сейчас пришел из города и был в Панфиловке, где Андрей сообщил ему об удалении Маши. Рамы, шесть целковых и более всего радость Ивана, причину которой никак не могли они истолковать себе, сбивали их с толку.
– Хотелось вас проведать… порадовать хотел. Слышь: сорок рам!.. За три уж деньги получил, шесть целковых! Ничего, тетушка Катерина, что она дома жить станет, это все ничего, ты об этом не думай: авось, бог даст, теперь все поправимся…
– Да что ж такое? я все в толк не возьму, чему радуешься-то? – спросила Катерина.
– Погоди… сейчас… Ух! смерть упыхался… все в бежки да в бежки, от самого, почитай, от хутора.
Катерина подвела его к колодцу, заставила сесть и сама села. Маша остановилась перед ними, закрыв ладонью глаза от солнца, которое освещало повеселевшее лицо ее.
– Что ж ты до сих пор в городе-то делал? Хотел с нами идти оттуда, до самого вечера ждали; куда ж ты делся-то?.. Ничего я не разберу, что говоришь-то, – сказала Катерина.
– А вот вишь ты, – начал Иван, выказывая веселость, которая заметно переходила к Маше[126]126
Даже на губах Катерины время от времени появлялась улыбка.
[Закрыть], – вышло дело такое, никаким манером нельзя было упредить вас… Как вышел из суда-то, как спрашивать-то меня кончили… знамо, очень уж обрадовался, вон скорей… а тут у самых дверей городничий стоит.
– «Ты, говорит, братец, столяр?» – он еще прежде в суде меня видел, такой ласковый… Как сказал я ему: «столяр, говорю, сударь», – велел за собою идти. Пришли к нему в дом; стал опять водить меня по всем комнатам… У него, значит, рамы худо запирались, так которую починить велел…
– Уж неужели тебе оторваться-то нельзя было?.. На минуту отпросился бы, все бы тогда знали о тебе, сумневаться не стали бы…
– То-то и есть, никаким манером нельзя, тетушка Катерина, – с живостью перебил Иван. – Ты погоди только, все расскажу. Ну вот, тем временем, как я у городничего-то, наезжает к нему помещик… Ты слушай только… Вот как увидел он меня, – а я тут же в комнате стоял, задвижку в раму врезывал, – а он, слышь, затем и приехал: оченно столяр требовался… То-то поглядела бы ты, что было-то! Помещик себе желает, городничий себе – чудные, право, такие!.. Спорили, спорили, помещик городничего-то одолел, меня выпросил… Я и давай тогда проситься. «Так и так, говорю, ваше высокоблагородие: у меня здесь сродственники, надо сказаться, дожидать станут, посулил вместе в деревню идти…» Ничего этого не слушает, я ему свое, он свое. «Ладно, говорит, уйдешь, где тебя искать!..» Сейчас же велел сесть к себе на козлы и повез в деревню – торопыга такой! а, впрочем, во всем остальном ласковый; сулит: «работы, говорит, пропасть; я, говорит, тебя не обижу, будешь доволен!» Ну, и точно: сейчас это, как приехали в деревню, велел накормить меня, потом велел одну раму сделать; как сделал, он все рамы со всего дома – а дом у него новенький, только что выстроен – все рамы мне отдал: сорок рам! По два целковых за штуку подрядился! Окроме того, другая еще работа будет, насчет, то есть, мебели… Нанялся я у него до самой до зимы, тетушка Катерина!..
– Ну, слава богу, Иванушка! слава богу!
– Слава богу! И я тоже говорю: слава богу, тетушка Катерина! – перебил Иван, которому очень трудно было усидеть на месте: радость так и подмывала его. – Сначатия-то, как стал я у него проситься к вам сходить, осерчал маненько, а потом обошлось; деньги за три рамы, которые сделал, шесть целковых, отдал; велел приходить через три дня. Я потому больше, вас добре хотелось проведать… Вот, тетушка Катерина, все эти дела, которые у вас теперича, все это ничего… Надо надеяться, справимся как-нибудь… Слышь: сорок рам! восемьдесят целковых! да там другой еще работы наберется…
– Дай тебе бог… хорошо все это… – промолвила Катерина. – Ну, а идучи городом-то, не заходил ли к Дуне? Что она, сердечная?..
– Как же, тетушка, заходил! Меня к ней не допустили; сказывали только: оченно плоха… а жива еще, жива!.. А насчет, то есть, Филиппа также сказывали: в Москву отправили, и мальчика отправили, там судить будут… Ну, а у вас как? все ли благополучно? Что дядя Тимофей? все нездоровится? Андрей сказывал: очень, вишь, разнемогся…
– Даже не встает с лавки… признать трудно, – сказала Маша.
– Очень, очень плох, Ваня, – примолвила Катерина, – сдается мне, вряд встать; совсем уж к тому дело идет… право…
– Полно, тетушка Катерина, бог милостив! Будешь все так-то думать, хуже истоскуешься! Ты об этом не думай, право; а пуще всего не думай об этих обо всех делах своих; теперь, авось, справимся.
– Ты, Иванушка, поужинай с нами, – перебила Катерина, приподымаясь с места и поглядывая на корову, возвращавшуюся домой сама собой, – угощать тебя не станем: нечем, касатик!.. Хлебец один да молочка похлебаешь с моими ребятишками…
– Вот! рази я гость у вас? Я ведь все это знаю, тетушка Катерина; ты, право, напрасно говоришь все такое, ей-богу! – произнес Иван, поглядывая на мать и на дочь и выказывая на лице своем в одно и то же время и робость и какую-то неловкость.
Он хотел еще что-то прибавить, но Катерина опять его не дослушала; она обратилась к дочери и велела ей сходить за ребятишками, голоса которых продолжали раздаваться в отдалении. Маша, совсем уже развеселевшая, тотчас же отправилась. Катерина между тем подогнала корову к колодцу и ушла в мазанку.
Первым делом Ивана, когда он остался один, было отряхнуть пыль, покрывавшую его ноги; потом, сняв картуз и пригладив волоса, он охорашивался с таким видом, как будто перед ним находилось огромное зеркало, в котором он мог осматривать себя с головы до ног. Приведя таким образом в порядок свою одежду и наружность, он вытащил из-за пазухи платок, развязал зубами крепко затянутый узелок и вынул счетом шесть целковых. Но деньги эти мгновенно исчезли с его ладони, как только Катерина показалась на пороге мазанки с горшком в руках. Неловкость, начинавшая примешиваться к радости молодого парня, еще заметнее овладела им, когда он подошел к Катерине: он, очевидно, затруднялся теперь не только в том, как повести речь, но даже как бы удобнее подойти к бабе: зайдет за ее спину – солнце бьет по глазам; повернется спиною к солнцу – прямехонько подвертывается на глаза Катерина, а ему не хотелось, чтоб она заметила его неловкость; наконец он прислонился к двери, так что Катерина, присевшая доить корову, могла видеть одну половину его улыбки, другая же половина улыбалась степи и заходившему солнцу.
– Вот… я хотел попросить тебя, тетушка Катерина, – начал Иван, крепко сжимая деньги ладонью, – слышь, которые я деньги получил, шесть целковых, побереги их, пожалуйста; мне они не надобны, право слово… теперича время такое… потому что у меня все есть… примерно… У того барина ни в чем, значит, не нуждаюсь; возьми это, пожалуйста… схорони…
– Что ж, пожалуй. Вот это хорошо, что бережешь деньги-то; завсегда отдавай мне: у меня, не бойсь, не пропадут.
– Знаю, тетушка, знаю, а пропадут, ну так что ж? все это, значит, ничего… У меня скорей унесут… Ну, там, коли тебе что потребуется… ты, тетушка Катерина, возьми да купи… это, значит, все единственно.
– Ну нет, Иванушка, это не годится: деньги твои, под сохранение дал, я беречь должна… Нет, ты это напрасно…
– Нет, ты напрасно, тетушка Катерина… напрасно говоришь так… Что за важность, коли ты истратишь, – все это на дело пойдет… право, на дело самое настоящее… К тому, рази я вам чужой? Может, еще… гм!.. коли господь создаст… гм!.. то есть…
Тут Иван остановился и с минуту вертел целковыми.
– Мне это ничего… право слово, ничего, тетушка Катерина, – начал он, производя такие улыбки, каких, верно, еще никто не видывал, – я ведь настоящее говорю: ведь иные-то родные хуже чужих; значит, кому какие нападутся… Вот хошь бы вы теперича: неужли ж я скот какой? Я век должен ваши добродетели помнить, потому с самого измалетства…
Говоря все это, Иван не переставал вертеть и перевертывать свои целковые; речь его до того стала путаться и голос так изменился, что Катерина подняла голову.
– Это ты, тетушка, сколько дала за корову-то? Хороша оченно! Уж такая-то животина, лучше быть нельзя! – вымолвил неожиданно Ваня, разглядывая животное.
Катерина невольно усмехнулась.
– Разве ты впервой ее видишь? – сказала она, принимаясь снова за свое дело. – Что это тебе вздумалось? она у нас вот уж никак пятый месяц.
– Нет, я так, тетушка Катерина, потому больше спросил, что в городе, как шел к вам, такую вот точно корову видел… точь-в-точь… оченно уж дешево отдавали. Только мне незачем! Я так говорю, к случаю; потому, когда человек семейный, ну, ему тогда все это требуется. Без коровы, знамо, никак нельзя; а мне зачем она? Другое дело, кабы… гм!.. то есть… гм!.. Может, господь благословит… тогда я все это… Я так, к примеру…
Иван снова сбился с толку; чтоб поправиться, он поспешил провести ладонью по лицу, на котором снова выступили капли пота; но это не помогло; он начал кашлять, прищуривал глаза, раскрывал их, опять кашлял, и опять-таки ничего из этого не вышло. Едва только язык его произносил первое слово из разговора, который так хорошо обдумал он дорогой, едва приходила ему мысль об этом разговоре, его кидало тотчас же в пот, он путался и сбивался с толку. Наконец он решился отложить до завтра объяснение с тетушкой Катериной. Вместе с этой решимостью почувствовал он вдруг необыкновенное облегчение: точно гиря свалилась с плеч; он заговорил с прежней развязностью и непринуждением; но беседа не могла долго продолжаться: голоса Маши и трех мальчуганов, возвращавшихся домой, раздавались уже в шагах во ста от мазанки. Иван пошел к ним навстречу – и по прошествии десяти минут все стояли подле колодца, не выключая Волчка, который, желая, вероятно, выразить Ивану свою радость, подпрыгивал ему чуть не к самому носу.
– Полно вам, полно! экие шалыганы, прости господи! – вымолвила Катерина, слегка похлопывая ребятишек, которые облепили плечи и спину Ивана, – прочь пошли! Маша, хошь бы ты заступилась… Шутка, ведь сорок верст нонче прошел… Прочь пошли, баловники!
– Ничего, тетушка Катерина, это мне ничего, право слово; значит, мне обрадовались, – твердил Иван, сильно, однако ж, покрякивая под бременем трех озорников, из которых уж один, пучеглазый Костюшка, весил без малого полтора пуда.
– Эх ты, добрая душа! добрая душа! – сказала Катерина, между тем как Маша, забыв все свои горести, смеялась звонким, веселым смехом. – Ну, однако, время, ребятушки, время; пойдем-ка ужинать, я чай, и отец нас дожидает; мы совсем забыли его… Пойдемте ужинать, – заключила она, подымая горшок с молоком и направляясь к двери мазанки.
Все последовали за нею. Солнце только что скрылось за горизонтом; снопы золотых лучей все шире и шире разбегались по чистому, слегка зарумяненному небу; все обещало назавтра ясный, хороший день.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.