Текст книги "Переселенцы"
Автор книги: Дмитрий Григорович
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
– Поди сюда, мой миленький, – сказала она с обычным своим добродушием, – как же ты ничего не сказал мне, откуда ты? Говоришь: есть у тебя отец, мать, а вместо того ты… это нехорошо. Я тебя так обласкала… велела обмыть, хотела тебе подарить рубашку… Это очень нехорошо!
Петя поднял глаза на помещицу, потом на управителя и снова потупил их в землю.
– Вот тоже и мне, сударыня, ничего путного не сказывает, – сумрачно вымолвил Никитич. – Начнешь дело спрашивать, посмотрит, так-то потом упрется в землю и молчит… Напрасно, сударыня, изволили только пустить его. Ничего он не стоит, этих ваших милостей. Прогоните его, сударыня; право, прогоните поскорее.
– Нет… всю правду… скажу… вам я все скажу! – вскричал вдруг Петя, снова залившись слезами. – Я оченно боялся… они сказывать не велели… высечь… высечь хотят!..
– Кто они? – спросили в один голос барыня, Никитич и Авдотья.
– Тут вот барин такой… он послал меня сюда… сказывать не велел, – подхватил Петя, указывая рукою по направлению к дому Лыскова.
– Так и есть, сударыня! их дело: они его подослали! – воскликнул Никитич, оживляясь при этом известии до последнего суставчика. – Постой, брат, где же они тебя нашли? – подхватил он, выставляя свой палец, который разделял, казалось, волнение самого Никитича и двигался сам собою, как огромная пружина, – откуда ты к ним-то зашел, а? Надо, сударыня… – тут он обратился к помещице, – надо повести дело мимо Лыскова. Плюньте на них, сударыня! Надо, примерно, обойти их… лучше будет.
– Да, лучше, если б не связываться!.. – проговорила взволнованная Ольга Ивановна. – Скажи мне, мой милый, не бойся, тебя никто здесь не тронет – скажи, откуда ты к ним пришел?
– А вот оттуда… – сказал мальчик, указывая на конец деревни.
– Земля Бабакина! – произнес Никитич с некоторою торжественностью.
– Бабакинская! – подтвердила Авдотья.
– Что ж? там тебя и нашел этот барин-то, а? – спросил Никитич.
– Нет, – возразил несколько успокоенный Петя, – я собак запужался, в ригу попал к мужику, вот там… с краю… у огорода первая… Он взял да привел меня в деревню; к старосте вести хотел… да другой не пустил… они меня к барину-то послали… а барин сюда.
– Позвольте, сударыня, не извольте ничего… то есть, примерно, никаких, то есть, сумлений. Я сейчас все дело разведаю, – суетливо говорил управитель и поспешно заковылял вон из сада.
Полчаса спустя – время, которое употреблено было Ольгой Ивановной, чтоб окончательно обнадежить и успокоить мальчика, – Авдотья доложила, что Никитич ждет в саду с бабакинским старостой. Ольга Ивановна велела Пете следовать за собою и поспешила выйти. Никитич обо всем разведал. Прежде всего он бросился в ригу, указанную мальчиком, и так напугал мужика, что тот тотчас же во всем признался; потом Никитич пустился к старосте. Староста, узнавший обо всем случившемся через бабу, которая в свою очередь проведала о бродяге от Якова Васильевича, принял сначала Никитича очень грубо и от всего отпирался. Никитич начал с того, что выставил на вид сознание мужика, а потом сказал, что хуже будет, хуже затаскают и старосту и всех бабакинских мужиков, когда барыня подаст прошение в суд: бабакинским мужикам тогда не отделаться; барина нет; их просто заедят тогда; Ольга Ивановна уж начала писать прошение; все улики налицо: и мальчик и мужик, к которому зашел он в ригу. Бабакинский староста подался на эти последние резоны; он позвал удивленного Федула, позвал Якова Васильевича и стал их допрашивать; сначала оба напрямик во всем отклепались: «и знать не знаем и ведать не ведаем!», потом тут же, в один голос, сознались во всем. Делать было нечего. Бабакинский староста пошел к Ольге Ивановне, чтобы взять бродягу и вести его к становому. При этом известии Петя отчаянно бросился в ноги доброй барыне.
– Нет, нет, – сказала Ольга Ивановна, обратившись к бабакинскому старосте, – я его не отпущу с тобою. Скажи человеку, которого пошлешь к становому с мальчиком, чтоб он лучше за ним сюда заехал. Я вам обоим дам за это на калачи. Поди, староста, распорядись так, как я тебе сказала…
Староста сказал: «Слушаюсь, сейчас велю запрягать» – и удалился. Но Петя продолжал обнимать ноги доброй барыни и рыдал еще громче прежнего. Он умолял ее совсем оставить его у себя, говорил, что барин непременно его высечет, когда узнает, что он рассказал обо всем; говорил, что становой посадит его в острог. Ольга Ивановна придумала все, что могла, чтоб только вразумить как-нибудь бедного мальчика; он оставался неутешен. Наконец она обратилась к Никитичу, который стоял в десяти шагах и не переставал обнюхивать свой большой палец, хотя на нем давно не было ни зернышка табаку. Она спросила, нельзя ли что-нибудь сделать, чтоб спасти мальчика от судьбы, которая ожидает всех пойманных на дороге без паспорта и непомнящих родства или прежнего места жительства.
– Да что сделать, сударыня? – возразил, снова нахмуриваясь, Никитич, – одно разве: взять его на поруки… Куды нам его, сударыня? У нас и своих много…
– Ну, это не твое дело, Никитич! – нетерпеливо проговорила помещица, выказывая первый раз такую твердость перед управителем. – Не плачь, мой милый, – обратилась она к Пете, который сделался внимательнее, хотя продолжал плакать, – я возьму тебя на поруки; в острог тебя не посадят, не бойся. Пойдем со мною, – заключила она, уводя его в дом.
Она так сумела обнадежить его и обласкать, что по прошествии часа, когда приехала телега, назначенная к становому, Петя не обнаружил большого смущения. Лошадью правил знакомый нам дворовый Яков Васильевич; ему поручено было везти мальчика. Веселое лицо Якова, а главное, слова барыни, которая поручала сказать становому, что берет мальчика на поруки, если тот захочет сажать его в острог, окончательно ободрили Петю. Он сел в телегу, и тогда только, как в последний раз простился с доброй барыней, две-три слезы капнули на его рубашонку.
– Ничего, милый, не плачь, лихо покатим! – произнес Яков, заламывая назад картуз без козырька. – Ну. ты, Котенок! фю-и-и! – добавил он, стегнув лошадь, которая побежала крупною рысью.
Попасть на дорогу к становому можно было не иначе, как проехав мимо дома помещика Лыскова. Но Лыскова не было уже на крылечке: тут стоял один Митька. Как только проехала телега[102]102
Яков Васильевич на этом месте, с особенным усердием погнал лошадь.
[Закрыть], Митька вошел в прихожую, где Лысков ожидал его с заметным нетерпением.
– Провезли! – сказал Митька, – только повез зачем-то бабакинский Яшка; должно быть, наняла Тютюева-то: свои все в поле.
– Поделом ей! – воскликнул Лысков, быстрое лицо которого прыгало от радости, – поделом: вчера индюков в сад ко мне напустила; третьего дня ее лошадей на моем поле поймали – наша взяла!.. Митька, трубку! – заключил Лысков, запахнул халат, свистнул и закатился смехом, дребезжащим от радостного чувства, наполнявшего грудь его.
II. Новый хозяин
Дворовый Яков Васильев не сдержал своего обещания лихо прокатить Петю; он перестал стегать лошадь, как только миновал дом помещика Лыскова; а проехав околицу, Яков забыл даже, повидимому, о существовании маленького спутника, прицепил вожжи к перекладине телеги, вынул из кармана целковый и весь погрузился в созерцание этой монеты, данной ему старостой с наставлением: «сунь им там беляк-то: дело вернее будет; авось ослобонят как-нибудь». Наставление ли старосты или вид целкового[103]103
Последнее вернее.
[Закрыть] заметно пробуждали в дворовом человеке приятные мысли и вместе с тем какое-то нетерпеливое чувство; он беспрестанно ухмылялся и жадно устремлял глаза вперед по дороге. Наконец показалась кровля, а там выступила одинокая изба с елкой над дверью. Подъехав к избе, Яков попросил близ стоявшего мужика поглядеть за лошадью и мальчиком и торопливо вошел в дверь, осененную древесною веткой. Минуту погодя он снова явился, держа в ладони мелочь, которая не имела уже свойств внушать ему приятных мыслей: Яков поглядел на нее с видом озабоченным и указательным пальцем левой руки сильно чесал переносицу.
– Ты, слышь, малый, коли назад приедем, не сказывай, что я в кабак ходил, – произнес Яков, обратившись к Пете, – заходил деньги разменять: целковый тяжел оченно, того и гляди карман прорвет… потому больше. Смотри же, не сказывай…
– Хорошо, – возразил Петя, которому в голову не пришло бы посещение кабака, если б Яков не надоумил его. Петя, обласканный, обнадеженный доброй барыней, думал о том только, как бы поскорее к ней вернуться; он так уж много слышал о становых, что перспектива лично увидеть станового нимало его не занимала.
Вино, выпитое Яковом с тою единственною целью, чтобы разменять целковый, не вызывало на лице его выражения горького вкуса, как это было, когда завтракал он луком и редькой, – нет, вино располагало его к задумчивым улыбкам и заметно склоняло ко сну. Вскоре мальчик, порученный дворовому человеку, мог бы убежать, не встретив малейшего сопротивления со стороны надсмотрщика: Яков заснул как убитый на дне телеги; но Петя не убежал: он будил Якова всякий раз, как попадалась деревня.
– Оставь… ну!.. не то, – бормотал Яков, – будут две белые церкви – там! – заключил он, тыкаясь лицом в сено.
Наконец над горизонтом мелькнули две белые церкви. Яков долго не верил этому. Он поднял голову, раскрыл глаза и взял вожжи тогда уже, когда телега подъехала к огромному селу, раскинутому между красивыми рощами и неоглядными пастбищами. Становой помещался по самой середине села; он занимал род флигеля, весьма похожего на домы станционных смотрителей в отдаленных губерниях; сбоку прилеплено было крылечко, устланное соломой. Подле крыльца стояла телега с сидевшей в ней молодой бабой, которая убивалась[104]104
Плакала.
[Закрыть], иногда принималась даже кричать голосом. Ее всячески усовещивал и уговаривал высокий молодой мужик с подбитым глазом.
– Полно, дура, – говорил он, – что ты ревешь?.. Ничего, говорю, не будет – уж я знаю… Эк ее… не уймешь никак! Слышь, говорят, ничего не будет! разве впервые… Уж я знаю!..
Дворовый Яков Васильев, привязавший уже лошадь, но остановившийся, чтоб послушать, как плачет баба, толкнул Петю и сказал:
– Должно быть, сечь хотят… Она и убивается! мужа жалеет… То-то, брат, ты здесь насмотришься! оченно любопытно. Ну, пойдем!..
На нижней ступеньке крылечка сидел, пригорюнясь, седенький старичок лет восьмидесяти; под ногами его лежал короб, в котором суздальцы носят обыкновенно товар свой; на коробе пестрел сверток лубочных картин, которые на секунду обратили внимание Пети. Яков и мальчик вошли в небольшую бревенчатую комнату о двух запыленных окнах. Тут находилось человек пять мужиков, пришедших для прописки, а может быть, присланных господами и для других надобностей; все они теснились перед маленькой дверью, тщательно запертою изнутри. Почти в одно время с Яковом вошел и мужик с подбитым глазом. Немного погодя из двери выставился письмоводитель станового, человек уже почтенных лет, с лысой головой, похожей на дыню, обращенную завитком к публике; завиток этот был его нос, имевший даже какой-то зеленоватый оттенок.
– Антон Антоныч… сделайте милость, нельзя ли!.. – заговорили в один голос мужики, стоявшие у двери.
– Ах, отстаньте, пожалуйста! говорят, некогда; обождать можно… – вымолвил Антон Антонович нетерпеливо, но без всякой злобы.
На дынном лице его изобразилось даже удовольствие, когда он взглянул на мужика с подбитым глазом; он подошел к нему, как к старому, доброму знакомому. Петя, глядевший во все глаза на мужика и думавший, что его тотчас начнут сечь, увидел, что Антон Антонович, подходя к нему, сделал из ладони правой руки своей какое-то подобие чашечки, а подойдя еще ближе, принялся тыкать этой чашечкой мужика в ногу; от внимания мальчика не ускользнула большая монета, тотчас же упавшая в чашечку, которая быстро закрылась, как лист не-тронь-меня, когда в него попадает муха.
– Уж сделайте милость, Антон Антоныч, – проговорил в то же время мужик с подбитым глазом, подавая письмоводителю красивенькую записочку, запечатанную голубой облаткой с готическим вензелем, – ослобоните, пожалуйста; мы будем в надежде…
– Хорошо, хорошо; все это можно, – произнес Антон Антонович, мигая и чмокая губами, – подожди только… можно!..
Мужик с подбитым глазом низко поклонился. Антон Антонович подошел к Якову.
– Откуда? – спросил письмоводитель, мгновенно теряя всю свою приятность.
– Помещика Бабакина… бродягу на земле на нашей поймали, приставить велено, – сказал Яков.
Петя так смутился, что не заметил, как из ладони письмоводителя снова сделалась чашечка, как затыкала она Якова в ногу и как закрылась потом, когда попал в нее двугривенный.
– Хорошо, брат, – сказала лысая дыня, – подожди; теперь некогда. Твое дело не к спеху! – заключил письмоводитель, направляясь к двери.
– Антон Антоныч… – заговорили опять в один голос пять мужиков.
– Отстаньте, говорю, после… Фу ты! пристали! Слышь, зовет!..
Из соседней комнаты раздался светлый голос, произносивший букву р таким образом, что, казалось, выбивали дробь на барабане.
– Антон Антоныч, куда вы запрррропастились… Ступайте скорей; дел множество… не перрределаешь.
– Иду-с! – проговорил письмоводитель, вырываясь из толпы мужиков, как из омута, и быстро исчезая в дверях комнаты, где становой чинил суд и расправу.
Станового звали Соломон Степанович: он точно самой судьбою предназначен был к своей должности.
– Читай, Антон Антоныч, что там еще?.. Фу, какая пррро-пасть! – пробарабанил Соломон Степанович.
Письмоводитель глухо кашлянул и приступил к чтению. Странное дело! Антон Антонович говорил с мужиками ясно, так что легко было понять каждое его слово; но как только принялся он читать[105]105
Правда, по множеству бумаг, он торопился.
[Закрыть], изо рта его послышались звуки, весьма похожие на то, когда бутылку, налитую водою, опрокидывают горлышком книзу; тем не менее при большой привычке можно было разобрать следующее:
«Его благородию, почтенному человеку Соломону Степановичу Цыпкину от города Суздаля мещанина Григория Носкова всеслезное прошение.
«Ваше благородие, истинный благодетель человечества!
«Торгую я разным собранием промыслов, «Судом страшным», «Долбилой и Гвоздилой», «Мудростию Соломоновою», разукрашенных и золотом украшенных, и разными такими, и в лист и менее листа, для славы и забавы православного народа, нужного для часа смертного. Пришел я в село Малицы и взят был в полицию бурмистром, который есть самый пропащий человек, за продажу оных. А за что он взял и по какому праву? Почему, всеслезно прошу вас, истинный благодетель человечества, оное достояние мне отдать и чтоб я по малой цене продавал его, и христианам была от того польза. Все сие писал города. Суздаля мещанин Григорий Носков руку приложил…»
– Ну, чорррт с ним! отпусти его! – послышался голос станового, – да скажи ему, чтоб деррржал ухо востро, то есть не насчет пррродажи картин, а насчет писания просьб… Навостррится, всем стрррочить станет; пожалуй, и к губернатору напишет – я этого не люблю! Ну, что там еще?..
– Письмо помещицы Хрюшкиной, Авдотьи Павловны, – с большею ясностью проговорил на этот раз Антон Антонович.
– Фу ты пррропасть, как пахнет! точно духами пишет, а не чернилами! И облатка голубая… Модница, нечего сказать… Читай, Антон Антоныч…
Стоявшим в прихожей снова показалось, как будто бутылку с водою опрокинули горлышком книзу.
«Милостивый государь Соломон Степаныч[106]106
Забормотал письмоводитель.
[Закрыть], посылаю к вам крестьянина моего Акинфия с покорнейшею просьбою наказать его хорошенько. Не описываю вам причин моего неудовольствия, потому что описание это еще больше взволновало бы меня и расстроило мое слабое здоровье. Надеюсь, милостивый государь, вы, как всегда, уважите просьбу дамы, которая имеет честь быть вашей слугою
Авдотья Хрюшкина».
– Фу, чорррт возьми, да что ж это она в самом деле? – прозвучал голос Соломона Степаиыча, – что ж она думает, нам только и дела-то сечь ее мужиков! На неделе раз пять посылает…
– А пускай ее посылает, Соломон Степаныч, пускай посылает; это ничего… – с какою-то мягкостью произнес письмоводитель и вдруг, понизив голос, начал шептать что-то.
Петя испуганными глазами поглядел на мужика с подбитым глазом; но, к великому удивлению мальчика, лицо мужика оставалось так же весело и беззаботно, как и прежде; изредка разве тень неудовольствия пробегала по нем, но это было в тех случаях, когда вой бабы у крыльца раздавался звонче обыкновенного. А между тем шопот продолжался во второй комнате, где заседал становой.
– Ну, хорошо, – произнес, наконец, тоном примирительным Соломон Степанович, – пускай убирается к чорррту, пусть его идет, когда так… Хорошо!.. Может домой ехать, скажи ему! да чтоб язык держал на привязи.
– Скажу-с… Ему не впервой-с, – вымолвил Антон Антонович и с этими словами снова явился в прихожую.
– Антон Антоныч, сделайте милость, батюшка… – заговорили опять, насовываясь друг на дружку, мужики, стоявшие у двери.
– Да что вы в самом деле? Сказал: погоди… Прочь! – чуть не крикнул дыневидный письмоводитель, принимаясь толкать мужиков, из чего можно было заключить, что чашечка его тщетно тыкалась в их ноги.
Мужики повесили голову, а Антон Антонович поднял свою несколько раскрасневшую тыкву и прямо пошел к подбитому глазу.
– Ступай с богом, Акинфий, – произнес он, понижая голос, который опять получил ясность и мягкость, – поезжай, брат, домой. Смотри только… понимаешь?[107]107
Тут он выразительно приложил указательный палец к губам и быстро потом перенес его к спине.
[Закрыть]
– Помилуйте, Антон Антоныч, нешто мы этого не знаем! нам не впервой! – возразил подбитый глаз, как бы гордившийся своими визитами в становую квартиру.
– Ну, то-то же! Ступай с богом… ступай! – кротко сказал письмоводитель.
Акинфий поблагодарил, поклонился и вышел. Не прошло минуты, дверь на крыльцо снова отворилась и пропустила высокого, статного и очень еще красивого человека, несмотря на то, что ему было уже под пятьдесят. В правильных чертах его и во всей осанке проглядывало какое-то достоинство; уже по одному спокойствию, с каким вошел он, можно было догадаться, что он явился по собственному делу, и притом такому делу, которое не имело большой важности. Столкнувшись почти нос к носу с письмоводителем, он не кланялся униженно, а сказал попросту: «Здравствуйте, батюшка!» и принялся разглаживать окладистую белокурую бороду.
– Зачем пожаловал? – спросил Антон Антонович, любезно выставляя вперед свою дыню.
– А так, надобность своя есть; Соломона Степаныча надо видеть, – возразил бесцеремонно мужик, развил обеими руками бороду на две равные половины и отвел светлые глаза в сторону.
Взгляд его упал случайно на Петю, и, казалось, мужичка удивило присутствие такого мальчугана в квартире станового.
– Эй, Антон Антоныч! что ты опять застрррял? Кто там еще? – крикнул становой.
– Никанор Иваныч, подрядчик! – отозвался письмоводитель, просовывая в приемную свою дыню.
– А, Никанор Иваныч! добро пожаловать, братец… Ступай сюда, – весело крикнул Соломон Степанович.
Подрядчик, нимало не торопясь, потер подошвами сапогов об пол и вошел во вторую комнату, где тотчас же раздались громкие восклицания и быстрая барабанная дробь станового. Антон Антонович хотел было войти за подрядчиком, но Яков Васильев остановил его.
– Сделайте милость, Антон Антоныч! нельзя ли как… нам долго ждать не велено… пожалуйста!.. – произнес он, отвешивая маховой поклон.
– Экой братец ты какой! вишь, народ! Сказал: обожди; чего ж тебе еще?.. Со всеми вдруг не справишься.
Приведя такой резон, Антон Антонович прошел мимо пятерых мужиков, которые было забормотали; Антон Антонович быстро повернул к ним дынный завиток свой, мужики откинулись назад, стукаясь головами, и письмоводитель скрылся в приемной. Подрядчик Никанор заставил, казалось, станового забыть об остальных посетителях, дожидавшихся в прихожей. По прошествии десяти минут язык Соломона Степановича устал, однако ж, выбивать мелкую дробь, и он снова спросил:
– Что там еще, Антон Антоныч?
– Помещика Бабакина человек-с; на ихней земле беглого поймали-с… привели-с…
– Фу, как надоели!.. Ну, веди его!..
Увидя входящего Антона Антоновича, мужики, стоявшие подле дверей, не тронулись уже с места: они, как видно, потеряли теперь всякую надежду.
– Ступай, брат, – сказал письмоводитель, обратившись к Якову Васильеву.
Яков Васильев взял Петю за руку и ввел его во вторую комнату.
– А! – произнес Соломон Степанович.
В этом восклицании не было ничего особенного; тем не менее Петя задрожал всеми своими худенькими членами; все помутилось и завертелось в глазах его, которые тотчас же наполнились слезами; он не смел поднять их, не смел пошевелить ресницами, боясь выдавить накопившиеся слезы и закапать пол, что было бы действительно лишнее, потому что в этом месте, против стола станового, на пол и без того уже падало много слез. Но страх мальчика происходил, надо думать, от врожденной трусости; он ни на чем не основывался: как в голосе, так и в наружности Соломона Степановича не было ничего страшного. Соломон Степанович представлял из себя человека лет тридцати пяти с полным, румяным лицом, которое могло даже нравиться женщинам; его белые, сверкающие зубы, черные глаза и черные густые волосы, прохваченные мастерским пробором, возбуждали зависть уездного судьи, стряпчего и других значительных лиц уезда, у которых, как нарочно, были плешивые головы и весьма скверные зубы. Соломон Степанович с заметным удовольствием запахивался новеньким халатом из термаламы[108]108
Классическая материя провинциальных халатов.
[Закрыть], подаренным ему месяц назад тещею.
Пете не только не следовало дрожать и плакать, но следовало бы радоваться и благодарить судьбу, что его привели к становому в настоящее время, а не прежде или после. Весь этот месяц Соломон Степанович находился в веселом, снисходительном, самом мягком и певучем расположении духа, так что весь подведомственный стан его не мог достаточно им нахвалиться. Такая внезапная перемена объясняется сама собою. Видано ли было когда-нибудь, чтоб человек, проживающий первый медовый месяц супружества, не был весел и вообще не выказывал значительного расположения к снисхождению и мягкости? Соломон Степанович только что женился и был донельзя счастлив. Одно то, что жена принесла ему в приданое восемь душ крестьян и дала ему таким образом возможность самому сделаться помещиком, что было всегда любимейшею его мечтою; сверх того, жена его была молоденькая, хорошенькая и имела, как оказывалось[109]109
С каждым днем он убеждался в этом.
[Закрыть], весьма кроткий, любящий и нежный нрав. Не далее как вчера, сидя на коленях мужа, она назвала его Пипочкой; ласки жены и нежные имена так понравились Соломону Степановичу, что молодая дала себе слово звать мужа не иначе, как уменьшительным именем; в тот же вечер из Соломона сделала она «Салиньку»… становой был в восхищении. Но Петя не подозревал всего этого и потому продолжал замирать от страха и дрожал всем телом. Самому Якову Васильевичу было как будто неловко; он беспрестанно мигал Антону Антоновичу с видом взаимного соучастия, и хотя тот не смотрел на него, но все равно миганье с письмоводителем ободряло Якова Васильева.
– Ладно, Никанор Иваныч, мы еще поговорим, – сказал становой, обратясь к подрядчику. – Садись, брррратец.
– Покорно вас благодарю; я постою, – возразил подрядчик.
– Садись, садись…
– Помилуйте, зачем же это?.. мое дело такое… я могу постоять, Не извольте беспокоиться, я постою.
– Ну, как знаешь, брррратец, как знаешь, – весело произнес становой и обратился к Якову. – Когда поймали? – спросил он, кивая головою на Петю.
– Нынче утром-с… в ригу зашел к крестьянину.
– А! гм! рррраненько, брат, начал! Что ты, как бык, в землю-то смотришь? подыми голову!
Так как Петя не повиновался, то Яков Васильев торопливо взял его одною рукою за подбородок, другою за макушку головы и показал становому бледное, потерянное лицо мальчика, исполосованное потоками слез.
– Гм! раненько, брат, начал, раненько! – повторил становой.
– Мал еще, сударь, по глупости, может статься, – сказал подрядчик, с заметным состраданием поглядывая на мальчика, – может быть, нарочно угнал кто-нибудь… Где еще ему бродяжничать по своей охоте?
– Откуда ты? – спросил становой, пристально взглядывая на бродягу.
– Не… не знаю… – пролепетал мальчик, которого Яков Васильев, повинуясь знакам письмоводителя, все еще держал за голову.
– Ты у меня, смотри, не ври, говори всю правду, а то я тебя заставлю говорить по-своему… Говори, где был перед тем, что пришел в ригу? – подхватил Соломон Степанович.
– Я у нищих… был… – произнес, рыдая, мальчик, – они хотели мне глаза выколоть… я убежал…
– Когда ж ты ушел от них – а?.. да смотри, не врать у меня! – промолвил Соломон Степанович с тем видом, какой был у него до женитьбы и до названия «Салинька».
– Нет, всю… всю правду скажу…
– Ну!
– Я… я две ночи бежал… да еще день бежал, – проговорил Петя, который побоялся броситься в ноги становому и просить у него пощады.
– Хорошо; ну, а до нищих где ты находился? Где они тебя взяли?..
– Я жил у матери… с отцом…
– Должно быть, Соломон Степаныч, – вмешался опять подрядчик, – должно быть, родные нищим его отдали на срок… это бывает…
– Нет, нет, – перебил Петя, горько всхлипывая, – нет! они меня силой у отца отняли… в лесу…
– Ну, это, брат, что-то хитро! Смотри, не врешь ли ты? смотри! Тут что-то не так, Никанор, а? как ты думаешь – а?
– Все может случиться, Соломон Степаныч, – спокойно-рассудительным тоном проговорил подрядчик, – может, отец в ту пору пьян был, место было глухое… Эти нищие, доложу вам, сударь, часто такие бестии бывают, что хуже иного разбойника… Обманывать вас он побоится. Надо думать, так ему случилось, как он рассказывает.
– Я всю правду сказал, – начал Петя, прерываясь на каждом слове, – ничего не утаил… всю правду сказал…
Миловидное, кроткое лицо мальчика, его отчаянье, звук его голоса – все подтверждало искренность его показаний. Сам Соломон Степанович, казалось, смягчился и превратился снова в «Салиньку».
– Ну, а какой ты губернии?.. какого уезда? ты этого не помнишь? – спросил он.
– Марьинское… Марьинское прозывается, – вымолвил Петя, решаясь поднять глаза.
– Гм! Марьинское… – пробормотал становой, потирая лоб и как бы отыскивая в памяти своей такую губернию, или уезд. – Да может: быть, так село прозывается, где жил отец твой?
– Да, Марьинское… деревня, где мать и отец; они оттуда увели меня, – сказал Петя и снова заплакал.
– Что ж мне с ним делать, я, право, не знаю? Где ее отыскивать, эту деревню? Антон Антоныч, пометь деревню «Марьинское» на всякий случай для отправки с ним в земский суд: может, как-нибудь там и отыщется, как пропечатают объявление о поимке; а до того времени одно остается сделать: записать его в список «непомнящих родства».
– Жаль, Соломон Степаныч; мальчик-то, кажется, смирный… Так пропадет, ни за что, – произнес подрядчик.
– Да что ж с ним делать-то, братец? делать-то больше нечего…
– Можно на поруки отдать кому-нибудь; коли доброму человеку попадется – не пропадет!
– Да кто ж его возьмет? кому он нужен? Вишь, слабый, маленький, кому он нужен?
– Пожалуй, я возьму, – сказал подрядчик, поглаживая бороду.
– Возьми, братец, возьми; я очень рад; ты всех нас избавишь от лишних хлопот… Только знаешь, Никанор, надо будет, как по закону следует, оставить расписку в том, что так и так, обязуешься выучить его мастерству какому-нибудь, а не держать так, зря, как собаку…
– Помилуйте, сударь, мы ведь также в церковь ходим и в бога веруем! – с достоинством промолвил подрядчик. – Как, примерно, сами по плотничной части занимаемся, так все равно и его тому же обучать станем. Пожалуй, я хоть сейчас распишусь, в чем сказать изволили…
Соломон Степанович, подумав, что подрядчик делает это, имея в виду какие-нибудь выгоды, мог бы привязаться к случаю и не упустить собственных выгод; но, как уж сказано, он в этот месяц был особенный человек; к тому ж одной из отличительных добродетелей станового было чувство благодарности; он помнил, что перед свадьбой Никанор поднес ему пару славных гусей, а после свадьбы для поздравления подарил двух отличных уток, из которых селезень был заводский хохлатый шипун. Соломон Степанович не сделал, следовательно, ни малейших прижимок подрядчику касательно мальчика; он велел дать бумагу и сам даже продиктовал Никанору обязательство, требуемое законом.
Во все это время Петя не отрывал глаз от подрядчика. Лицо Никанора не пугало его, но он все продолжал еще плакать. Припоминал ли он добрую барыню, которая так обласкала его, хотелось ли ему к ней возвратиться, или неизвестность того, что ожидало его у нового хозяина, стесняла его сердце, только слезы сами собою текли по щекам его и свободно теперь капали на пол становой квартиры, что, как известно, было уж совершенно лишним.
– Ступай, братец, скажи, что хорошо; мальчика взяли на поруки, – проговорил становой, обратясь к Якову Васильеву.
Яков Васильев взглянул на дынное лицо Антона Антоновича;
Антон Антонович выразительно мигнул. Дворовый человек поклонился Соломону Степановичу, сделал шаг вперед и положил на край стола полтинник.
– Что это? – с улыбкой удивленья спросил становой.
– Отдать велено…
– Нет, братец, нет, возьми назад, мне не надо этого, – с благородством во всех чертах проговорил Соломон Степанович. – А вот если они хотят отблагодарить меня за то, что избавил их, скажи… скажи, чтоб лучше прислали возочек муки; а это, – подхватил он, отдавая назад полтинник, – это возьми назад…
Яков Васильев поклонился еще раз и вышел, думая: «Экой, брат, ловкий какой! Ведь мука-то теперь девять с полтиной… Ловок, нечего сказать… ловок!»
Дело, по которому Никанор явился к становому, задержало его не надолго; спустя немного он вышел с мальчиком на улицу. Телеги с плачущей бабой уже не было; старичок, продающий лубочные картинки, также исчез, Яков Васильев уехал. Последний побоялся, видно, чтоб полтинник не проткнул ему кармана в шароварах, снова поспешил разменять его. Петя вспомнил добрую барыню, которой он даже не послал поклона, и опять заплакал. Никанор Иванович обласкал его и помог ему усесться хорошенько на телегу. После этого он сам сел подле мальчика и слегка постегал сытую серую свою кобылку, которая скоро вывезла их вон из села.
– Ты, паренек, не плачь; зачем плакать? плакать не годится, – сказал он, ласково поглядывая на Петю, – мы ничего худого тебе не сделаем; ты, я вижу, мальчик хороший, добрый; станешь слушаться, тебе хорошо будет. Обижать тебя никто не станет; а пуще, надо стараться не лениться, к работе привыкать; кто сызмаленьку привыкает, тому потом все легче да легче пойдет. Ты охотник ли работать-то – ась? – шутливо присовокупил он.
– Да… буду… я, дядюшка, буду работать… – со вздохом проговорил Петя, переставший плакать.
– Ну, вот и хорошо! – подхватил тем же добродушным током Никанор Иванович. – Работать хорошо будешь – мы из тебя человека сделаем, не то что, примерно, шалопая какого – нет, настоящего! А там возрастешь, сам большой будешь… Тогда, статься может, как-нибудь, с божьею милостью, и родных найдешь… То-то им весело-то будет, как увидят тебя большого такого, с пилой за плечами, с топором за поясом. Сам избу тогда им поставишь – вот как!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.