Текст книги "Переселенцы"
Автор книги: Дмитрий Григорович
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
VIII. Барский Дом. Управитель. Песнь Лазаря
Старинный барский сад не примыкал к деревне, как это казалось издали; между ним и последними избами левой стороны находилось порядочное пространство, но его скрадывала перспектива. Место было так велико, что даже вмещало в себе многочисленные постройки. Сначала тянулся вал, обсаженный крест-накрест ветлами, потом шло длинное здание скотного двора, которое можно было принять за худо оштукатуренную и еще хуже выбеленную стену, если б не попадались местами узенькие полукруглые окна, с выбитыми, впрочем, стеклами. Потом должно было пройти мимо небольшого участка земли, отданного дворовым людям. Тут, на пространстве десяти сажен, возникала маленькая, но чудовищно безобразная колония, состоящая из кривых, слепых и косых клетушек, сделанных из теса, драни, плетня, рогожи, которые лезли друг на дружку, цеплялись крышками и углами… В общей сложности все это представлялось фантастическим лабиринтом, в котором ноги вязли в грязи, голова стукалась о выступающие углы или путалась в развешанном на шестах тряпье; дыхание стеснялось от духоты, нос чихал, а слух наполнялся квактаньем куриц, блеяньем овец и телок. Клетушки прерывались кирпичным флигелем, где помещалась контора и где жил управитель; здесь уже начиналась ограда из каменных столбов; приближаясь к саду, она превращалась постепенно в частокол, потом в плетень, который огибал всю часть сада, видневшуюся из деревни.
Попасть на барский, или красный двор, как преимущественно называли его крестьяне, можно было не иначе, как через большие ворота, расположенные посредине ограды, между флигелем и садом. Два каменные столба с карнизами и выступами, частью обвалившимися, обозначали въезд: на верхушке одного из них виднелся еще остов исполинского железного фонаря; макушка другого украшалась только железным шпилем и пучками белесоватой травы, из которой делают метелки для чищенья платья. Здания, окружающие двор, носили также признаки запустения; некоторые были каменные и даже с колоннами; но крыши были большею частью соломенные. Это последнее обстоятельство всегда сильно сокрушало управителя, добродушнейшего и добрейшего старика. В письмах своих к барину он всякий раз упоминал о необходимости употребить сумму на ремонт, но всякий раз получал только изъявление благодарности за усердие и вслед за тем требование о наивозможно скорейшей высылке денег. Ремонт откладывался с году на год.
Самая тенистая часть сада занимала вместе с барским домом всю правую сторону двора. Дом поражал своею огромностью; он был деревянный, в три этажа, с длинными флигелями по бокам, соединявшимися с главным корпусом крытыми галлереями, которые подпирались колоннами. Внутренний вид комнат невольно заставлял думать, как, откуда, каким способом деды и прадеды старых фамилий доставали столько денег и как все, что ни строили они, превосходит размерами, прочностью и даже изяществом все, что теперь строится в том же роде… Марьинский дом построен был дедом настоящего владельца, и построен с тем только, чтобы проживать в нем два-три летние месяца; а между тем вы бы нашли тут массивную дубовую лестницу с вычурными точеными балясами, которая одна могла стоить иного современного помещичьего дома; нашли бы дорогие обои с изображением мифологических богинь, гирлянд и храмов, огромные изразцовые печи, покрытые голубыми разводами и украшенные колонками, галлереями, впадинами и переходами. Комнаты оставались почти теми же, какими были в то время, когда их отделали: вдоль стен возвышались полновесные золоченые стулья с овальными спинками, обтянутыми штофом; в углах стояли брюхастые комоды, выложенные бронзой, костью и цветным деревом; резное дерево почти всюду заменяло дешевую лепную работу; в гостиной, устроенной вроде ротонды, окруженной низкими диванами и украшенной высоким камином, до сих пор еще висела люстра с плоскими гранеными стеклышками, с большим хрустальным шаром внизу и голубым фарфоровым столбиком посредине. Зала, оштукатуренная под розовый мрамор, с голубыми колоннами и хорами, проходила через весь дом и занимала его средину; одна дверь отворялась на парадную лестницу, другая в сад. С этой стороны шли вправо и влево маленькие комнаты; тут находились: диванная, образная, боскетная. Густая зелень лип и акаций, заслонившая теперь окна сверху донизу, сообщала всей этой половине мрачный полусвет; иконы, которыми увешаны были стены образной, едва-едва выступали из мрака; кой-где разве, случайно продравшись между листьями, тонкий луч света задевал ризу или дробился в серебряных желобках богато чеканенного оклада. Сквозь маленькие четырехугольные стекла дубового шкала с трудом можно было различать остатки богатого сервиза, чашки с медальонами, блюда, исполинские кубки богемского стекла с вензелями и крышками. Кое-где на стенах попадались картины, писанные красками и пастелью; последние имели большею частью овальную форму, но все без исключения изображали прадедов в бородах и без бород, в панцырях и шитых кафтанах, или бабушек в шубейках и бисерных глазетовых кокошниках, в фижмах, или опутанных кисеею, с полумесяцем над головою и колчаном за плечами. Всем этим предметам, покрытым пылью и паутиной, стоявшим, висевшим и лежавшим лет семьдесят без употребления, суждено было, наконец, увидеть свет божий. Это случилось в то самое утро, когда Лапша, провожая за околицу дедушку Василья, встретил посланного из города.
В настоящую минуту окна и двери во всем доме были настежь отворены. По всем комнатам бродили бабы с тряпьем и ушатами; дворовые женщины и мужчины бегали взапуски с мочалками и длинными круглыми щетками, весьма похожими на головы, у которых волосы стали вдруг дыбом. В верхних этажах слышались говор и топот; на внутренних лестницах раздавались торопливые шаги, потрясавшие ступени. К этому примешивался шум нескольких десятков метел и скребков, скобливших давно заросшие садовые дорожки. На дворе происходила такая же точно суета, если еще не больше.
С лицевой стороны дома почти в каждом окне нижнего этажа сидя или стоя на подоконнике, торчала баба, вооруженная чашкой и мочалкой; человек в жилете, надетом сверх ситцевой рубашки, стоял на высокой лестнице, приставленной к стене, и, макая длинную кисть в ведро, висевшее на веревке, спешно замазывал те части, где проглядывал кирпич; на противоположном конце два мужика страшно стучали молотком, приколачивая ставень. По всем направлениям красного двора бродили растрепанным строем бабы, мужики и ребята с граблями, лопатами и метлами; телега, наполненная сором и щепками, показывала, что она не уступала в деятельности лицам, наполнявшим сад и внутренность дома. Словом, как двор, так и «хоромы» представляли самую оживленную картину, все двигалось и суетилось; работа кипела даже на самых границах двора; чинили плетни, подмазывали фундамент, красили ограду. Последняя работа подвигалась, надо сказать, несравненно медленнее других; сверх того, что ею занимался один только человек, но и этот человек работал с очевидным неудовольствием. Наружность маляра, одетого в истасканный халат и такие же башмаки, сохраняла во все время самый нахмуренный, несообщительный вид; он не столько действовал кистью, сколько ворчал, и не столько красил, сколько сердито тыкал кистью в места, требующие поправки. Это особенно случалось всякий раз, как поблизости раздавался голос управителя или сам он показывался на дворе. Тыканье маляра принимало тогда освирепелый характер, как будто он хотел сказать: «на же тебе! на, на, когда так!»
Нельзя сказать, однако, чтоб наружность управителя могла внушать враждебное, чувство или даже опасение. Это был маленький сухопарый старичок хлопотливого, озабоченного вида, с маленьким, красным лицом, выражавшим самую безвредную суетливость. Волосы его, обстриженные под гребенку, были белы, как снег; голову держал он несколько набок и носил сережку в левом ухе. Несмотря на глухую деревенскую жизнь, располагающую к распущенности, никто никогда не видал его иначе, как в синем чистом сюртуке, таком же жилете и галстуке, который он преимущественно носил всегда белого цвета. Никто не слыхал также, чтоб Герасим Афанасьевич[27]27
Так звали его.
[Закрыть] употреблял худые слова или вообще вел себя непристойно. Сейчас видно было, что он принадлежал к числу слуг истинно барского дома и был даже одним из самых приближенных. Испытывая на себе постоянно учтивое, ласковое обращение[28]28
Истинные господа всегда учтивы и ласковы с людьми.
[Закрыть], такого рода слуги сами невольно делаются учтивыми и приличными. Герасим Афанасьевич переживал уже второе поколение в семействе господ своих. Он представлял совершеннейший тип тех верных, преданных слуг, которые под старость делаются как бы членами барского семейства, добровольно превращаются в нянек, страшно балуют детей и пользуются, по всей справедливости, неограниченным доверием. Если Герасим Афанасьевич не остался в доме, это произошло единственно потому, что старый барин, отец нынешнего, уговорил его уехать на родину покоить старые свои кости.
Управление Марьинским не было сопряжено с большими хлопотами. Марьинское было на оброке; следовательно, дела управителя ограничивались собиранием оброка и отправкою денег в Петербург; с хлебопашенным хозяйством он бы и не справился. В полевых работах Герасим Афанасьевич ни до чего «не доходил», как выражались сами крестьяне. Вся работа его сосредоточивалась на доме; старания его устремлялись к тому только, чтоб дом сохранил по возможности барский вид: «по крайней мере, если спросит проезжий, чей дом, чтоб без стыда можно было сказать; пускай думает: вот, дескать, как настоящие-то господа живут!» Легко представить себе, в какое смущение приводили старика развалившиеся колонны и соломенные крыши; но хлопоты его о поправке всего этого оставались, как уже сказано, бесполезными. Нечего, конечно, и говорить, что старик не помышлял даже о каких-нибудь доходах для себя собственно; он не проживал даже получаемого жалованья – некуда было. Единственными расходами его были: свечка в церковь да семя на чижей и всяких птиц, до которых он был страстный охотник. Нельзя же старому холостяку, да еще деревенскому жителю, существовать без какой-нибудь привязанности! Вы непременно нашли бы в его комнате во всякое время года до десяти клеток. В настоящую минуту все, однако ж, было забыто – и пташки и клетки. С тех пор как Герасим Афанасьевич находился в Марьинском – этому скоро девять лет, – никто из помещиков ни разу туда не являлся. Теперь вдруг разом все собрались: и барин, и барыня, и дети. Из письма, полученного утром, значилось, что все ехали в деревню провести весну, лето и даже часть осени.
В это утро Герасим Афанасьевич сделал, конечно, более десяти верст, бегая по одному только двору. Седая голова его появлялась почти в одно время во всех окнах огромного дома, и голос его, ободрявший рабочих, неумолкаемо раздавался в саду, в комнатах и во всех концах двора. До приезда оставалось еще два дня, но старик торопился, боясь дождя, который грозил с минуты на минуту оборваться с неба. Появляясь на пороге дома, управитель всякий раз с беспокойством поглядывал на сивые облака и всякий раз, делая вид, будто не замечает крупных капель, которые падали ему на нос, с удвоенною суетливостью обращался к работникам:
– Ну-ка, братцы, не зевай, не зевай! половину уж дела сделали – молодцы!.. Софрон, вон там щепку забыл, подбери поди – нехорошо. Дружней, ребята, дружней! надо убраться до дождя; время и без того мало: дождик пойдет – не успеем.
– И без того уж давно каплет, Герасим Афанасьич, – заметил, осклабляясь, молодой парень.
– Где?.. разве идет? Это так! – подхватил управитель, торопливо снимая пальцем каплю с кончика носа, – а что за беда, если и идет? пускай его! Не сахарные, не растаем. Ну-ка, братцы, полно, полно! Надо так сделать, чтоб заслужить от господ благодарность. Видите, какую они нам честь делают, что к нам едут! Мало ли у них вотчин-то, а небось в Марьинское собрались: это значит, нас любят! Ну, живо! живо!
И Герасим Афанасьевич, чтоб не получить замечания о дожде, который не на шутку начинал падать, поспешно удалился в другую сторону, шел к скотному двору, обходил службу, появлялся в доме или направлялся к старому маляру, который тотчас же принимал мрачный вид и начинал тыкать своим помазком в решетку. Наконец дождь так усилился, что сам Герасим Афанасьевич убедился в невозможности продолжать работу.
– Ну, братцы, делать нечего; так, знать, богу угодно! – сказал он, снова появляясь на середине двора. – Вот что, ребята, погодите-ка на минуту: бабы пускай идут по домам, а вы постойте; надо нам кой о чем переговорить. Эй, сходи кто-нибудь за теми, которые в саду работают, зови сюда, скорее! – заключил старик, принимаясь почесывать переносицу и расхаживая с озабоченным видом мимо собравшихся в кучу мужиков.
Немного погодя из саду показалась другая толпа, также с граблями и скребками; все обступили полукругом управителя.
– Вот, братцы, – начал он, весело оглядывая присутствовавших, – господа делают нам великую честь, к нам едут. Смотрите же, братцы, держать себя как можно в аккурате: ни пьянства чтоб этого не было, ни шума, ни шалостей никаких; господа этого не любят, оборони помилуй! Вот еще о чем я вам хотел сказать: вот вы теперь молчите, а приедут господа, полезете к ним со всяким вздором – уж это беспременно… это нехорошо, и господам будет не в удовольствие. Так вот что, братцы: если у кого есть теперь просьбы какие, недостатки или жалобы, лучше теперь говорите, потому, главная причина, не надо этим господ беспокоить… Если в чем сам не смогу помочь, не в моей будет власти, скажите только, все равно я господам передам. Вы меня знаете: значит, веру можете дать; уж я этого никак не сделаю, чтоб, примерно, придет кто из вас да скажет: то-то и то-то, а я пошел бы, примерно, к господам да сказал другое… это уж на что хуже! Главная причина, не надо самим вам ходить, не надо господ беспокоить – вот что!
– Знамо не годится, на что ж ходить? Мы сами знаем! – послышалось с разных концов толпы.
– Ну, то-то же! об том и я говорю, братцы, что нехорошо, – подхватил Герасим Афанасьевич, поглаживая ладонью мокрую голову (дождик усиливался с каждой минутой), – так если у кого надобность есть, говорите теперь, – добавил он, отступая шаг и закидывая руки за спину.
С самого начала этой речи несколько мужиков протискались вперед; в числе их особенно бросался в глаза долговязый, желтоголовый Морей. С последними словами управителя он неожиданно замахал руками и заговорил скороговоркою:
– Вели крупу отдать, Герасим Афанасьич! Тимофей Лапша взял – не отдает! Я и то господам хотел жаловаться. Спроси у любого – сами нуждаемся; вели отдать.
– Да ты толком говори, не разберешь никак. Какая крупа?
– Лапша, то есть, так прозывается, Лапша взял… самим надобно, – подхватил было Морей, снова одушевляясь, но Герасим Афанасьевич не дослушал его и обратился к лысому Карпу Ивановичу, который в свою очередь выступил вперед:
– Тебе что?..
– Да вот тоже насчет денег, Герасим Афанасьич: взял – не отдает! говорит: «нетути!», о святой еще взял…
– Кто?
– Все тот же Лапша.
– Брат того, который бежал, тот самый! Они все в однова, весь ихний род такой! – вмешался вдруг кузнец Пантелей.
– Эх! ведь вот вы какие! сами дадите зря, без толку, потом жалуетесь! – произнес управитель, не обратив внимания на замечание кузнеца. – Эй, Лапша! поди-ка, брат, сюда! – промолвил он, отыскивая его глазами.
Из толпы послышался удушливый кашель и вслед за тем выставилась чахлая фигура Тимофея; под дождем она казалась еще плачевнее; с каждым шагом Лапша подгибал колени и с беспокойным ожиданием оглядывался назад; но так как жены его нигде не было и не было даже надежды, чтоб она явилась на выручку, потому что давно ушла домой с бабами, смущение, видимо, одолевало его все более и более; длинные костлявые руки его так сильно дрожали, что он два раза выронил метлу, прежде чем подошел к управителю. Увидя должника, Морей мгновенно пришел в неописанное раздражение и снова было замахал руками, но Герасим Афанасьевич остановил его.
– Как же это ты так, Тимофей? – снисходительно сказал старик, – дожил до того, что все на тебя жалуются? У этого крупу взял – не отдаешь, у этого – деньги…
Лапша прищурился и усиленно приподнял правую бровь.
– Власть ваша… – пробормотал он.
– Какая тут моя власть? Моя власть вот какая: коли взял, отдать надо – вот что! а не то чтоб доводить до таких неприятностей. Брал ты у них крупу и деньги?
– Брал, – произнес Лапша, роняя метлу в третий раз.
– Ну, так чтоб завтра же было отдано – слышь? Чтоб господа и не слыхали об этом деле – слышь?
– Рады бы… не осилим, Герасим Афанасьич! взять неоткуда! – сказал Лапша, совсем растерявшись.
– Ну, как знаешь, а чтоб долг отдан был до приезда господ! – вымолвил с некоторою досадой старик. – Отчего же другие ведут дела свои исправно, как следует? Отчего же ты один разорился? Оттого, что на печке любишь обжигаться, – вот что! Плохой ты мужик, как погляжу я. Эх! хуже тебя нет во всей вотчине – срам, просто срам – да… лень, да! В тебе все такое-этакое[29]29
Герасим Афанасьевич подогнул колени и скорчил жалкую физиономию.
[Закрыть] – да, такое-этакое… Ничего нет такого-этакого![30]30
Он выпрямился молодцом и закинул назад голову.
[Закрыть] Дрянной ты мужичок – вот что! А долги чтоб были отданы до господ – это беспременно!.. Ну, братцы, дождик-то, видно, зарядил не на шутку, – подхватил управитель, обратившись к мужикам, обступившим его с просьбами, – если кому что нужно, приходите завтра утром в контору; теперь сами видите: так и льет. Ступайте домой! А вы куда, голубушки? вы куда собрались? – Крикнул он поспешно, направляясь к бабам, которые повалили из дому, как только увидели, что мужики пошли к воротам.
– Мы думали, ты нас отпустил по домам, – бойко сказала востроглазая бабенка, та самая, что так много хлопотала об устройстве хоровода.
– Это ты с чево взяла, голубушка? – возразил Герасим Афанасьевич, – мужики пошли потому, что дождь; а вам разве в доме дождь-то мешает? Ступай-ка, ступай назад!
– Что ж это такое, бабы? Мужиков отпустили, нас нет; чем мы хуже?.. Знамо, дождя нет, а все одно: работа, чай, та же! – запальчиво крикнула бабенка, размахивая руками.
– Ступай, ступай без разговоров, когда велят! – закричал в свою очередь Герасим Афанасьевич, спеша к подъезду. – Экая эта скверная бабенка! Я вот тебя до завтра заставлю полы мыть, когда так. Всего первая затейница! Эка заноза, право! И для господ-то, и то потрудить себя не хочет!
Сказав это, старик приподнял воротник синего сюртука и поспешил войти с бабами в дом. Дождь полил как из ведра.
Первым делом Лапши, когда он вернулся в избу, было, конечно, рассказать жене обо всем случившемся. Катерина ничего еще не знала о новых жалобах и решении управителя. Беспечность Лапши, который наполнил избу охами и стонами, начал жаловаться на лом в пояснице и кончил тем, что завалился на печку, – окончательно раздражила ее. Никогда не случалось, чтоб она жаловалась на мужа при посторонних; ее удерживало, вероятно, самолюбие, чувство, которое так же сильно у жен крестьянских, как и у всяких других, и заставляет их иногда, наперекор внутреннему убеждению, вступаться и горячо стоять за мужей, вовсе этого не стоящих. Но теперь ничто ее не стесняло: в избе, кроме детей и сумасшедшей Дуни, никого не было; она принялась осыпать его упреками.
– Всякий добрый человек то же скажет! – говорила она, делая очевидные усилия, чтобы не дать волю вскипевшей досаде, – чем охать да жаловаться без толку, шел бы лучше да дело делал! Кто просил денег у Карпа Иваныча? кто ходил за крупою? Разве мы тебя посылали? Сам хотел; сам просил! Лень было у них работы просить! Вот теперь хоть бы у Карпа брат пролежал всю пахоту: что ж ты не сходил к нему, не нанялся?.. Верно, не стал бы он тогда на тебя жаловаться! Всякий человек, в ком совесть есть, заботу о себе имеет, о своей семье; видали ль мы через тебя пользу какую? Вот навяжется этакой, прости господи! весь век с ним бейся да мучься! Точно сердце мое чуяло, когда неволей шла за тебя, точно сердце чуяло, какая моя жизнь будет… Двадцать лет колочусь, как окаянная какая-нибудь, а за что? От одного брата твово вся высохла… Шел бы уж лучше, когда так, оставил бы меня однуё с ребятами… Наказал меня господь, наказал за тяжкие мои прегрешения!..
На все это Тимофей не отвечал ни слова; он недвижно лежал на печке и только жалобами на усиливающуюся боль в пояснице давал иногда знать о своем присутствии. Ребятишки также были очень смирны, зная по опыту, как опасно шутить с матерью, когда она в сердцах. Они тихонько играли у двери и исчезали в сени всякий раз, как требовалось решить спор или начать ссору. Маша, Старшая дочь, молча подсобляла матери в работе и казалась скорее задумчивою, чем веселою; даже безумная Дуня как будто донимала всеобщее расстройство; она просидела в углу и, закрыв голову платком, уткнув подбородок в колени, ни разу не подала голоса.
К вечеру только, когда Маша зажгла лучину, а Катерина собрала ужин, изба немножко оживилась. Но и это произошло скорее случайно и притом благодаря совершенно посторонней причине. Ужин приближался уже к концу[31]31
Что, мимоходом сказать, было очень близко к его началу.
[Закрыть], когда со стороны околицы неожиданно раздался пронзительный лай собаки. В одно мгновение ока лай подхвачен был всеми собаками Марьинского. Несмотря на шум дождя и глухое завыванье ветра, который усилился к вечеру, слышалось, как вся эта разношерстная стая стремительно бросилась к околице. Улица, погруженная до того времени в тишину невозмутимую, наполнилась вдруг из конца в конец неистовым, освирепелым визгом и воем. Казалось, собаки разрывали кого-то на части.
– Чего они так?!.. уж не волка ли почуяли?.. – сказал, покашливая, Лапша.
При таком неожиданном предположении, сделанном Лапшою с тем лишь, чтоб сказать что-нибудь[32]32
Он не раз уж покушался вызвать жену на разговор.
[Закрыть], один из маленьких сыновей его и за ним пучеглазый Костюшка быстро ухватились за поняву матери, которая готовилась поставить на стол чашку с квасом; третий мальчик, самый младший, сидевший поодаль от братьев, выпустил из рук ложку, зажмурил глаза, раскрыл рот, затрясся всем телом и вдруг залился воплем.
– Полно, Вася! не плачь! батя так только постращал… это не волк… волки ходят только зимою, – сказал Петя, старший сын, подвигаясь к маленькому брату, чтоб взять его на руки.
– Умник, батюшка, умник! Какие тут волки! Слышь, что Петя-то говорит… Ну, пусти же, пусти! – заговорила Катерина, стараясь высвободить свою юбку, но вместе с тем боясь пошевелить руками, из опасения опрокинуть чашку на стол, – пусти, говорю, оставь! никакого нет волка… Маша, отыми ты их от меня… того и смотри тюрю всю расплескаешь… Придет же ведь этакое в голову! – заключила она, не взглянув даже на мужа.
– Должно быть, вор… на мельницу пробирается… – произнес Лапша, думая этим поправить свою ошибку.
Но и это предположение оказалось неверным. Посреди визга и лая собак послышалась вдруг глухая, заунывная песня, которую тянули несколько голосов.
– Это нищенки! побирушки! – воскликнул Петя, смеясь и оглядывая братьев своих, которые тотчас же умолкли.
Угрюмый, мерный напев делался слышнее и слышнее; вскоре можно даже было различать отрывистые слова песни. Нищие приближались; вместе с ними приближалась и собачья стая. Иногда хор как будто ослабевал и обрывался. Разъяренный визг собак показывал, что певцы принуждены были переносить внимание от голоса к собственным ногам, которые следовало защищать от нападений; немного погодя, однако ж, басистый голос запевалы, гудевший как исполинский шмель, подхватывал с новою силой:
Жил себе сла-а-вен богат человек, Пил, ел сладко, кормил хорошо.
К нему тотчас же приставали три другие голоса, в числе которых особенно заливался один, дребезжащий, как у козла, и песня шла своим чередом:
Лежит Лазарь, ле-ежит весь изра-а-нен. С убожеством, с немочью…
Обойдя таким образом большую половину деревни, нищие остановились перед избою Лапши; но тут, волей-неволей, они должны были замолкнуть. Волчок, сидевший до тех пор на завалинке, ждавший, вероятно, своей очереди и изредка, только присоединявший свой голос к голосам товарищей, которые преследовали нищих, ринулся вдруг со всех ног, и если б который-нибудь из них зазевался, он, без сомнения, вцепился бы ему в икру.
– Эка злющая эта собачонка! – проговорил Лапша, между тем как за окном слышалась брань и яростное хрипенье Волчка, который цеплялся зубами за палки, подставляемые нищими.
Секунду спустя в окне раздался стук, и жалобный слезливый голос прокричал:
– Отцы-милостивцы, подайте милостинку во имя Христово!..
– Вот нашли у кого просить! самим есть нечего! – с горечью произнесла Катерина.
Она собрала, однако ж, со стола несколько корок и подошла к окну.
Заслышав чужой голос, Дуня, продолжавшая сидеть в углу, сорвала платок, который покрывал ее голову, и насторожила слух; но едва только Катерина подняла окно и безумная увидела постороннее, незнакомое лицо, она быстро поднялась с места и спряталась за печку.
– Не взыщите, касатики; больше нетути! – сказала Катерина, подавая корки нищему, который жадно за них ухватился, – сами нуждаемся… Бог подаст!..
– Наши плачут, стало, и ваши не радуются! – заметил козлячий голос.
Катерина готовилась уже захлопнуть окно, как вдруг перед нею выставилось широкое багровое лицо Верстана.
– Чего тебе еще?.. Ведь дали!.. Ступай в другое место; больше у нас нет ничего, – сказала Катерина.
– Пусти, касатка, переночевать; вымокли все! – забасил Верстан, оглядывая быстрыми глазами внутренность избы.
– Где тут с вами возиться! самим тесно!
– Пусти, родная, – пристал Верстан, – мы, пожалуй, не даром: по копеечке с человека положим; нас четверо; пусти только… хлеб свой… деньги хошь сейчас отдадим, коли не веришь…
– Пусти, тетенька, – подхватил козлячий голос, – четыре человека, стало, два гроша-куча хороша!
Тимофей дернул жену за рукав и отвел ее в сторону.
– Вот ведь ты какая! – шепнул он тоном упрека и как бы поддразнивая ее, – сама ругаешься, говоришь: такой я сякой, а сама что делаешь?.. Все через тебя выходит… Четыре копейки дают – не пущаешь… Завтра бы деньги-то Карпу отдал… А все я во всем виноват… То-то же вот и есть! – добавил он с выражением, которое ясно показывало, что он верил в дельность слов своих.
Катерина только плюнула и пошла убирать со стола. Но Лапша не обратил на это внимания. Чтоб окончательно доказать жене несправедливость ее обвинений и показать себя перед нею деловым, заботливым хозяином, он направился к окну и начал даже торговаться с нищими; но так как ему не уступали, и, в сущности, его не столько занимала прибыль, сколько появление новых лиц, беседа с ними и сладкая перспектива высказать им несправедливые гонения судьбы и людей, он тотчас же согласился на все.
– Ну, да полно вам тут, о чем говорить! словами воздуха не наполнишь! Коли пущать, так пущай!.. Дождик идет!.. – нетерпеливо крикнул козлячий голос, и лицо Фуфаева, вымоченное дождем, показалось за плечами Верстана.
– Отгони-ка поди собаку-то… так и рвет, проклятая! – сказал Верстан.
– Сейчас; ступайте к воротам! – возразил Лапша, захлопывая окно.
– Вот ведь всегда так: во всем я помеха, – подхватил он, останавливаясь перед женою и высоко приподымая брови, – и такой я и сякой… а что, кабы не я теперь?..
– Ну, хорошо, хорошо! – с досадою перебила Катерина, поворачиваясь к нему спиной.
– Да, теперь хорошо; то-то же вот и есть! – произнес Лапша с выражением полного сознания собственной правоты своей.
Но в эту самую минуту в воротах раздался страшный стук, и Лапша торопливо заковылял к двери. Минуты три спустя в сенях послышались голоса, шум шагов, и нищие, предводительствуемые хозяином, вошли в избу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.