Текст книги "Приваловские миллионы. Золото (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 45 (всего у книги 46 страниц)
– Везде золота много, только домой не носят. Супротив Богоданки все протчие места наплевать… Тем и живут, што друг у дружки золото воруют.
Между прочим, Петр Васильич заманил на Сиротку и тем, что здесь удобно было скупать всякое золото – и с Богоданки и компанейское. Но и это не выгорело, потому что Петр Васильич влетел в историю с Ястребовым и остался без гроша денег, а на скупку нужны наличные. До поры до времени Матюшка ничего не говорил Петру Васильичу, принимая во внимание его злоключение, а теперь хотел все выяснить, потому что денег оставалось совсем мало. Рассчитывать рабочих приходилось в обрез. Хорошо, что свой брат, – потерпят, если и «недостача» случится. Даже даром будут робить, ежели в пай принять. Все промысловые на одну колодку: ничего не жаль.
Выждав время, когда никого не было около избушки, Матюшка приступил к Петру Васильичу с серьезным разговором.
– Нету денег-то, Петр Васильич… – начал Матюшка издали.
– Ненастье перед вёдром бывает.
– Людей рассчитывать нечем. Кабы ты тогда не захвалился, так я ни в жисть бы не стал робить на Сиротке…
– За волосы тебя никто не тащил! Свои глаза были… Да ты что пристал-то ко мне, смола? Своего ума к чужой коже не пришьешь… Кабы у тебя ум… што я тебе наказывал-то, оболтусу? Сам знаешь, что мне на Богоданку дорога заказана…
Матюшка привык слышать, как ругается Петр Васильич, и не обратил никакого внимания на его слова, а только подсел ближе и рассказал подробно о своих подходах.
– Захаживал я не одинова на Богоданку-то, Петр Васильич… Заделье прикину, да и заверну. Ну, конечно, к Марье – тоже не чужая, значит, мне будет, тетка Оксе-то.
– Вся сила в Марье…
– Дура она, вот што надо сказать! Имела и силу над Кишкиным, да толку не хватило… Известно, баба-дура. Старичонка-то подсыпался к ней и так и этак, а она тут себя и оказала дурой вполне. Ну, много ли старику нужно? Одно любопытство осталось, а вреда никакого… Так нет, Марья сейчас на дыбы: да у меня муж, да я в законе, а не какая-нибудь приисковая гулеванка.
– Да уж речистая баба: точно стреляет словами-то. Только и ты, Матюшка, дурак, ежели разобрать: Марья свое толмит, а ты ей свое. Этакому мужику да не обломать бабенки?.. Семеныч-то у машины ходит, а ты ходил бы около Марьи… Поломается для порядку, а потом вся чужая и сделается: известная бабья вера.
– Было и это… – сумрачно ответил Матюшка, а потом рассмеялся. – Моя-то Оксюха ведь учуяла, што я около Марьи обихаживаю, и тоже на дыбы. Да ведь какую прыть оказала: чуть-чуть не зашибла меня. Вот как расстервенилась, окаянная!.. Ну, я ее поучил малым делом, а она ночью-то на Богоданку как стрелит да прямо к Семенычу… Тот на дыбы, Марью сейчас избил, а меня пообещал застрелить, как только я нос покажу на Богоданку.
– Ну, теперь твоя вся Марья, – решил Петр Васильич. – Тоже умеючи надо и баб учить. Марья-то со злости што хошь сделает.
– И то сделает… Подсылала уж ко мне, – тихо проговорил Матюшка, оглядываясь. – А только мне-то она, Марья-то, совсем не надобна, окромя того, чтобы вызнать, где ключи прячет Шишка… Каждый день, слышь, на новом месте. Потом Марья же сказывала мне, што он теперь зачастил больше к баушке Лукерье и Наташку сватает.
– Так, дурит… Комариное-то сало разыгралось.
– Марья и говорит, что иначе нельзя, как через Наташку…
После короткой паузы Матюшка опять засмеялся и прибавил:
– Окся ужо до тебя доберется, Петр Васильич… Она и то обещает рассчитаться с тобой мелкими. «Это, грит, он, кривой черт, настроил тебя…» То-то дура… Я и боялся к тебе подойти все время: пожалуй, как раз вцепится… Ей бы только в башку попало. Тебя да Марью хочет руками задавить.
Дальше разговор пошел уже совсем шепотом. Матюшка сидел, опустив в раздумьи свою кудрявую голову, а Петр Васильич говорил:
– Чего ждать-то?.. Все одно пропадать… а старичонке много ли надо: двинул одинова, и не дыхнет…
Голова Матюшки сделала отрицательное движение, а его могучее громадное тело отодвинулось от змея-искусителя. Землянка почти зашевелилась. «Ну нет, брат, я на это не согласен», – без слов ответила голова Матюшки новым, еще более энергичным движением. Петр Васильич тяжело дышал. Он сейчас ненавидел этого дурака Матюшку всей душой. Так бы и ударил его по пустой башке чем попадя…
– Эй, кто жив человек в землянке? – послышался веселый голос.
Петр Васильич вздрогнул, узнав по голосу Мыльникова. Матюшка отскочил от него и сделал вид, что поправляет каменку. А Мыльников был не один: с ним рядом стоял Ганька.
– Здесь… – шептал Ганька, показывая головой на землянку. – Третий день пластом лежит.
Ганька только что узнал от Мыльникова пикантную новость и сгорал от нетерпения видеть своими глазами драного Петра Васильича. Это было жадное лакейское любопытство. Мыльников тоже был счастлив, что первым принес на Сиротку любопытную весточку.
– Кого там черт принес? – отозвался Матюшка с деланной грубостью.
– Так богоданных родителев принимают? – обиделся Мыльников, просовывая свою голову в дверь. – В гости пришел, зятек…
– Милости просим… Проходите почаще мимо-то, тестюшка…
Мыльников уставился на Петра Васильича, который лежал неподвижно на нарах.
– Чего ощерился, как свинья на мерзлую кочку? – предупредил его Петр Васильич с глухой злобой. – Я самый и есть… Ты ведь за тридцать верст прибежал, штобы рассказать, как меня в волости драли. Ну, драли! Вот и гляди: я самый… Ты ведь за этим пришел?
Петр Васильич дико захохотал, а голова Мыльникова мгновенно скрылась. Матюшка торопливо вышел из землянки и накинулся на незваного гостя.
– Што тебе здесь понадобилось, Тарас? Уходи добром, пока цел…
– Мне бы Оксю повидать… – бормотал виновато Мыльников. – Больно я по ней соскучился… Сказывают, брюхатая она.
– Не твое дело… Проваливай. А ты, Ганька, тоже с ним можешь идти, коли глянется.
К общему удивлению, показался Петр Васильич и проговорил:
– Матюшка, не тронь в сам деле Тараса… Его причины тут нет. Так он, по своему малодушеству…
– Да я тебя-то жалеючи, Петр Васильич! – заговорил Мыльников, набираясь храбрости. – Какое такое полное право волостные старики имеют, напримерно, драть тебя?.. Да я их вот как распатроню… Прямо губернатору бумагу подать, а то в правительственный синод. Найдем дорогу, не беспокойся…
Эта болтовня не встретила никакого ответа. Матюшка упорно отворачивался от дорогого тестюшки, Ганька шмыгал глазами, подыскивая предлог, чтобы удрать, а Петр Васильич вызывающе смотрел на Мыльникова своим единственным оком, точно хотел его съесть.
– Что же, я и уйду, – решил вдруг Мыльников. – Нахлебался у зятя щей через забор шляпой… эх, роденька!..
Он прошел на прииск и разыскал Оксю, которая действительно находилась в интересном положении. Она, видимо, обрадовалась отцу, чем и удивила и тронула его. Грядущее материнство сгладило прежнюю мужиковатость Окси, хотя красивей она не сделалась. Усадив отца на пустые вымостки, Окся расспрашивала про мать, про родных, а потом спокойно проговорила:
– Помру скоро, тятя…
– Перестань молоть!.. Это для первого разу страшно, а бабы живущи…
– Нет, помру… Кланяйся мамыньке. Так и скажи ей.
Петр Васильич и Матюшка ушли с Сиротки вместе и так шли до самой Богоданки. В виду самого прииска Петр Васильич остановился и тяжело вздохнул.
– Вот как поворачивает Кишкин, братец ты мой!.. Красота… Помирать не надо. А прежнего места и званья не осталось…
Промысловые волки долго любовались работавшим богатым прииском, как настоящие артисты. Эти громадные отвалы и свалка верховика и перемывок, правильные квадраты глубоких выемок, где добывался золотоносный песок, бутара, приводимая в движение паровой машиной, новенькая контора на взгорье, а там, в глубине, дымки старательских огней, кучи свежего хвороста и движущиеся тачки рабочих – все это было до того близкое, родное, кровное, что от немого восторга дух захватывало. Это настоящая работа, настоящее золото, недосягаемая мечта, высший идеал, до которого только в состоянии подняться промысловое воображение. Дух захватывает, глядя на такую работу, не то, что на Сиротке, где копнуто там, копнуто в другом месте, копнуто в третьем, а настоящего ничего.
Петр Васильич остался, а Матюшка пошел к конторе. Он шел медленно, развалистым мужицким шагом, приглядывая новые работы. Семеныч теперь у своей машины руководствует, а Марья управляется в конторе бабьим делом одна. Самое подходящее время, если бы еще старый черт не вернулся. Под новеньким навесом у самой конторы стоял новенький тарантас, в котором ездил Кишкин в город сдавать золото, рядом новенькие конюшни, новенький амбар – все с иголочки, все как только что облупленное яичко.
А Марья уже завидела гостя, и ее улыбающееся лицо мелькает в окне.
– Наше вам, Марья Родивоновна… Легко ли прыгаете?..
– Не до прыганья, Матюшка; извелась вконец.
– Какая такая причина случилась?
– По одном подлом человеке сохну… Я-то сохну, а ему, кудрявому, и горюшка мало.
– Тоже навяжется лихо…
Марья болтает, а сама смеется и глазами в Матюшку так упирается, что ему даже жутко делается. Впрочем, он встряхивает своими кудрями и подсаживается на завалинку, чтобы выкурить цигарку, а потом уж идет в Марьину горенку; Марья вдруг стихает, мешается и смотрит на Матюшку какими-то радостно-испуганными глазами. Какой он большой в этой горенке, – Семеныч перед ним цыпленок.
– Ну так как же, Марья Родивоновна?
– Да все то же, Матюшка… Давно не видались, а пришел – и сказать нечего. Я уж за упокой собиралась тебя поминать… Жена у тебя, сказывают, на тех порах, так об ней заботишься?..
– Экий у тебя язык, Марья…
Марья наклонилась, чтобы достать какое-то угощенье из-за лавки, как две сильных волосатых руки схватили ее и подняли, как перышко. Она только жалобно пискнула и замерла.
– Черт, отстань…
– Выходи ужо в лес… Выдешь?..
– Да ты ошалел никак? Ступай к своей-то Оксе и спроси ее, куда мне приходить… Отпусти, медведь!
Марья плохо помнила, как ушел Матюшка. У нее сладко кружилась голова, дрожали ноги, опускались руки… Хотела плакать и смеяться, а тут еще свой бабий страх. Вот сейчас она честная мужняя жена, а выйдет в лес – и пропала… Вспомнив про объятия Матюшки, она сердито отплюнулась. Вот охальник! Потом Марья вдруг расплакалась. Присела к окну, облокотилась и залилась рекой. Семеныч, завернувший вечерком напиться чаю, нашел жену с заплаканным лицом.
– Ты это што? – спросил он участливо.
– Да так… голова болит… скушно.
Семеныч был добрый и обходительный муж. Никогда слова поперечного не скажет. Марье сделалось ужасно стыдно, и она чуть удержалась, чтобы не рассказать про охальство Матюшки. Но, взглянув на Семеныча и мысленно сравнивая его с могучим Матюшкой, она промолчала: зачем напрасно тревожить мужа? Полезет он на Матюшку с дракой, а Матюшка его одним пальцем раздавит. Сама виновата, ежели разобрать. Доигралась… Нет, вперед этого уж не будет. «Выходи в лес», – говорит. Тоже нашел дуру! Так и побежала, как собачка… Да как он смеет, вахлак, такие речи говорить?..
До самого вечера Марья проходила в каком-то тумане, и все ее злость разбирала сильнее. То-то охальник: и место назначил – на росстани, где от дороги в Фотьянку отделяется тропа на Сиротку. Семеныч улегся спать рано, потому что за день у машины намаялся, да и встать утром на брезгу. Лежит Марья рядом с мужем, а мысли бегут по дороге в Фотьянку, к росстани.
«Поди, думает леший, што я его испугалась, – подумала она и улыбнулась. – Ах, дурак, дурак… Нет, я еще ему покажу, как мужнюю жену своими граблями царапать!.. Небо с овчинку покажется… Не на таковскую напал. Напугал… ха-ха!..»
Марья поднялась, прислушалась к тяжелому дыханию мужа и тихонько скользнула с постели. Накинув сарафан и старое пальтишко, она, как тень, вышла из горенки, постояла на крылечке, прислушалась и торопливо пошла к лесу.
IV
Раз вечером баушка Лукерья была до того удивлена, что даже не могла слова сказать, а только отмахивалась обеими руками, точно перед ней явилось привидение. Она только что вывернулась из передней избы в погребушку, пересчитала там утренний удой по кринкам, поднялась на крылечко и остановилась как вкопанная: перед ней стоял Родион Потапыч.
– Да ты давно онемела, што ли? – сердито проговорил старик и, повернувшись, пошел в переднюю избу.
Наташка, завидевшая сердитого деда в окно, спряталась куда-то, как мышь. Да и сама баушка Лукерья трухнула: ничего худого не сделала, а страшно. «Пожалуй, за дочерей пришел отчитывать», – мелькнуло у ней в голове. По дороге она даже подумала, какой ответ дать. Родион Потапыч зашел в избу, помолился в передний угол и присел на лавку.
– Случай вышел к тебе… – заговорил старик, добывая из кармана окровавленный платок. – Вот погляди, старуха.
В платке лежали бережно завернутые четыре передних зуба. Баушка Лукерья «ужахнулась» бабьим делом, но ничего не могла понять.
– Где взял-то? – спросила она, чувствуя, что говорит совсем не то.
– Не украл, а свои собственные…
В подтверждение своих слов старик раскрыл рот и показал окровавленные десны. Теперь баушка ахнула уже от чистого сердца.
– Где это тебя угораздило-то?
– В шахте… Заложил четыре патрона, поджег фитиля: раз ударило, два ударило, три, а четвертого нет. Што такое, думаю, случилось?.. Выждал с минуту и пошел поглядеть. Фитиль-то догорел, почитай, до самого патрона, да и заглох, ну, я добыл спичку, подпалил его, а он опять гаснет. Ну, я наклонился и начал раздувать, а тут ка-ак чебурахнет… Опомнился я уже наверху, куда меня замертво выволокли. Сам цел остался, а зубы повредило, сам их добыл…
– Ах, батюшки… да как это тебя угораздило-то?
– Вот и пришел… Нет ли у тебя какого средствия кровь унять да против опуха: щеку дует. К фершалу стыдно ехать, а вы, бабы, все знаете… Может, и зубы на старое место можно будет вставить?
– Нет, этого нельзя, а кровь уймем… Есть такая травка.
К особенностям Родиона Потапыча принадлежало и то, что он сам никогда не хворал и в других не признавал болезней, считая их притворством, то есть такие болезни, как головная боль, лихоманка, горячка, «сердце схватило», «весь немогу» и т. д. Всякая болезнь в его глазах являлась только предлогом не работать. Из-за этого происходили часто трагикомические случаи. Еще при покойном Карачунском одному рабочему придавило в шахте ногу. Его отправили в больницу. Это до того возмутило старика, что он сейчас же заявился к Карачунскому с формальной жалобой:
– Это он нарошно, Степан Романыч.
– Как нарошно? Фельдшер говорит, что кости повреждены и, может быть, придется даже отнять ногу…
– Нарочно, Степан Романыч, ногу подставил, штобы в больнице полежать, а потом пенсию будет клянчить… Известно, какой наш народ.
В восемьдесят лет у Родиона Потапыча сохранились все зубы до одного, и он теперь искренне удивлялся, как это могло случиться, что вышибло «диомидом» сразу четыре зуба. На лице не было ни одной царапины. Другого разнесло бы в крохи, а старик поплатился только передними зубами. «Все на счастливого», как говорили рабочие.
Старуха сбегала в заднюю избу, порылась в сундуках и натащила разного старушечьего снадобья: и коренья, и травы, и наговоренной соли, и еще какого-то мудреного зелья, завернутого в тряпочку. Родион Потапыч принимал все с какой-то детской покорностью, точно удивился самому себе, что дошел до такого ничтожества.
– А вот это к ночи прими, – наставительно повторяла старуха, – кровь разбивает… Хорошее пособие от бессонницы, али кто нехорошо задумываться начинает.
Родион Потапыч улыбнулся.
– И то меня за сумасшедшего принимают, – заговорил он, покачав головой. – Еще покойничек Степан Романыч так-то надумал… Для него-то я и был, пожалуй, сумасшедший с этой Рублихой, а для Оникова и за умного сойду. Одним словом, пустой колос кверху голову носит… Тошно смотреть-то.
– Все жалятся на него… – заметила баушка Лукерья. – Затеснил совсем старателей-то… Тоже ведь живые люди: пить-есть хотят…
– И старателей зря теснит, и своего поведения не понимает.
Оглядевшись и понизив тон, старик прибавил:
– А у меня уж скоро Рублиха-то подастся… да. Легкое место сказать, два года около нее бьемся, и больших тысяч это самое дело стоит. Как подумаю, что при Оникове все дело оправдается, так даже жутко сделается. Не для его глупой головы удумана штука… Он-то теперь льнет ко мне, да мне-то его даром не надо.
Еще более понизив голос, старик прошептал на ухо баушке Лукерье:
– Приходил ведь ко мне Степан-то Романыч…
– С нами крестная сила!..
– Верно тебе говорю… Спустился я ночью в шахту, пошел посмотреть штольню и слышу, как он идет за мной. Уж я ли его шаги не знал!..
– А-ах, ба-атюшки… Да я бы на месте померла.
– Ну, раньше смерти не помрешь. Только не надо оборачиваться в таких делах… Ну, иду я, он за мной, повернул я в штрек, и он в штрек. В одном месте надо на четвереньках проползти, чтобы в рассечку выйти, – я прополз и слушаю. И он за мной ползет… Слышно, как по хрящу шуршит и как под ним хрящ-то осыпается. Ну, тут уж, признаться, и я струхнул. Главная причина, что без покаяния кончился Степан-то Романыч, ну, и бродит теперь…
– Почему же около шахты ему бродить?
– А почему он порешил себя около шахты?.. Неприкаянная кровь пролилась в землю.
– Ну, так што дальше-то было? – спрашивала баушка Лукерья, сгорая от любопытства. – Слушать-то страсти…
– Дальше-то вот и было… Повернулся я, а он из штрека-то и вылезает на меня.
– Батюшки!.. Угодники… Ой, смертынька!
– А я опять знаю, что двигаться нельзя в таких делах. Стою и не шевелюсь. Вылез он и прямо на меня… бледный такой… глаза опущены, будто что по земле ищет. Признаться тебе сказать, у меня по спине мурашки побежали, когда он мимо прошел совсем близко, чуть локтем не задел.
Родион Потапыч перевел дух. Баушка Лукерья вся дрожала со страху и даже перекрестилась несколько раз.
– Ну и бесстрашный ты человек, Родион Потапыч!
– Ты слушай дальше-то: он от меня, а я за ним… Страшновато, а я уж пошел на отчаянность: што будет. Завел он меня в одну рассечку да прямо в стену и ушел в забой. Теперь понимаешь?
– Ничего я не понимаю, голубчик. Обмерла, слушавши-то тебя…
– А я понял: он мне показал, где жила спряталась.
– А ведь и то… Ах, глупая я какая!..
– Ну, я тут на другой день и поставил работы, а мне по первому разу зубы и вышибло, потому как не совсем чистое дело-то…
– А что ты думаешь, ведь правильно!.. Надо бы попа позвать да отчитать хорошенько…
В этот момент под окнами загремел колокольчик, и остановилась взмыленная тройка. Баушка Лукерья даже вздрогнула, а потом проговорила:
– Погляди-ка, как наш Кишкин отличается… Прежде Ястребов так-то ездил, голубчик наш.
Родион Потапыч только нахмурился, но не двинулся с места. Старуха всполошилась: как бы еще чего не вышло. Кишкин вошел в избу совсем веселый. Он ехал с обеда от горного секретаря.
– Передохнуть завернул, баушка, – весело говорил он, не снимая картуза. – Да и лошадям надо подобрать мыло. Запозднился малым делом… Дорога лесная, пожалуй, засветло не доберусь до своей Богоданки.
– Здравствуй, Андрон Евстратыч… Разбогател, так и узнавать не хочешь, – заговорил Зыков, поднимаясь с лавки.
– Ах, Родион Потапыч! – обрадовался Кишкин. – А я-то и не узнал тебя. Давненько не видались… Когда в последний-то раз мы с тобой встретились? Ах, да, вот здесь-то, у следователя. Еще ты меня страмил…
– Мало страмил-то, Андрон Евстратыч, потому как по твоему малодушеству не так бы следовало…
– Правильно, Родион Потапыч, кабы знал да ведал, разе бы довел себя до этого, а теперь уже поздно… Голодный-то и архирей украдет.
– Претит, значит, совесть-то? Ах, Андрон Евстратыч, Андрон Евстратыч…
– От бедноты это приключилось, – объяснила баушка Лукерья, чтобы прекратить неприятный разговор. – Все мы так-то: в чужом рту кусок велик…
– Через тебя в землю-то ушел Степан Романыч, – наступал старый штейгер. – Истинно через тебя… Метил ты в других, а попал в него.
– Так уж случилось… – смущенно повторял Кишкин. – Разе я теперь рад этому?.. И то он, Степан-то Романыч, как-то привиделся мне во сне, так я напринялся страху. Панихиду отслужил по нем, так будто полегче стало…
Родион Потапыч и баушка Лукерья переглянулись, а потом старик проговорил:
– Старинные люди, Андрон Евстратыч, так сказывали: покойник у ворот не стоит, а свое возьмет… А между прочим, твое дело, тебе ближе знать.
Наступило неловкое молчание. Кишкин жалел, что не вовремя попал к баушке Лукерье, и тянул время отъезда, – пожалуй, подумают, что он бежит.
– Ты бы переночевал? – предлагала баушка Лукерья. – Куда, на ночь глядя, поедешь-то?
– А мне пора в сам деле!.. – поднялся Кишкин. – Только-только поспею засветло-то… Баушка, посылай поклончик любезному сынку Петру Васильичу. Он на Сиротке теперь околачивается… Шабаш, брат: и узду забыл, и весы – все ремесло.
– Ох, и не говори, – застонала баушка Лукерья. – Домой-то и глаз не кажет. Не знаю, што уж теперь и будет.
– Ничего, обмякнет, дай время, – успокаивал Кишкин. – До свежих веников не забудет…
– А ты напрасно, баушка, острамила своего Петра Васильича, – вступился Родион Потапыч. – Поучить следовало, это верно, а только опять не на людях… В сам-то деле, мужику теперь ни взад ни вперед ходу нет. За рукомесло за его похвалить тоже нельзя, да ведь все вы тут ополоумели и последнего ума решились… Нет, не ладно. Хоть бы со мной посоветовались: вместе бы и поучили.
Когда Кишкин вышел за ворота, то увидел на завалинке Наташку, которая сидела здесь вместе с братишкой, – она выжидала, когда сердитый дедушка уйдет.
– Ты это што, птаха, по заугольям прячешься? – спрашивал Кишкин, усаживаясь в тарантас.
– Дедушки боюсь… – откровенно призналась Наташка, краснея детским румянцем.
– Ну, страшен сон, да милостив Бог… Поедем ко мне в гости!..
Когда лошади тронулись и дрогнули колокольчики под дугой, торопливо выскочила за ворота баушка Лукерья.
– Постой-ка, Андрон Евстратыч!.. – кричала она задыхавшимся голосом. – Возьми ужо деньги-то от меня…
– Ага… a где ты раньше-то была? Нет, теперь ты походи за мной, а мне твоих денег не надо…
Тарантас укатил, заливаясь колокольчиками, а баушка Лукерья осталась со своими деньгами, завязанными в старенький платок. Она постояла на месте, что-то пробормотала и, пошатываясь, побрела назад. Заметив Наташку, она ее обругала и дала тычка.
– Вот дармоеды навязались!.. – ворчала раздосадованная старуха. – Богадельня у меня, што ли?..
Родион Потапыч против обыкновения засиделся у баушки Лукерьи. Это даже удивило старуху: не таковский человек, чтобы задарма время проводить.
– И впрямь, надо полагать, с ума схожу, – печально проговорил старик, разглаживая бороду. – Никак даже не пойму, што к чему… Прежнее-то все понимаю, а нынешнее в ум не возьму. Измотыжился народ вконец…
– Ох, и не говори!..
– Што мужики, што бабы – все точно очумелые ходят. Недалеко ходить, хоть тебя взять, баушка. Обжаднела и ты на старости лет… От жадности и с сыном вздорила, а теперь оба плакать будете. И все так-то… Раздумаешься этак-то, и сделается тошно… Ушел бы куда глаза глядят, только бы не видать и не слыхать про ваши-то художества.
Баушка Лукерья угнетенно молчала. В лице Родиона Потапыча перед ней встал позабытый старый мир, где все было так строго, ясно и просто и где баба чувствовала себя только бабой. Сказалась старая «расейка», несшая на своих бабьих плечах всяческую тяготу. Разве можно применить нонешнюю бабу, особенно промысловую? Их точно ветром дует в разные стороны. Настоящая беспастушная скотина… Не стало, главное, строгости никакой, а мужик измалодушествовался. Правильно говорит Родион-то Потапыч.
Старики разговорились про старину и на время забыли про настоящее, чреватое непонятными для них интересами, заботами и пакостями. Теперь только поняла баушка Лукерья, зачем приходил Родион Потапыч: тошно ему, а отвести душу не с кем.
Родион Потапыч ушел уже в сумерках. Ему не хотелось идти через Фотьянку при дневном свете, чтобы не встречаться с галдевшим у кабака народом. Фотьянка вечером заживала лихорадочной жизнью. Из ближайших промыслов съезжались все рабочие, и около кабака была настоящая давка. Родион Потапыч обошел подальше проклятое место, гудевшее пьяными голосами, звуками гармоний, песнями и ораньем, спустился к Балчуговке и только ступил на мост, как Ульянов кряж весь заалелся от зарева. Оглянувшись, он подумал, что горит кабак… Вечер был тихий, и пламя поднималось столбом.
– Да ведь это баушка Лукерья горит! – вскрикнул старик, бегом бросаясь назад.
Действительно, горел дом Петра Васильича, занявшийся с задней избы. Громадное пламя так и пожирало старую стройку из кондового леса, только треск стоял, точно кто зубами отдирал бревна. Вся Фотьянка была уже на месте действия. Крик, гвалт, суматоха и никакой помощи. У волостного правления стояли четыре бочки и пожарная машина, но бочки рассохлись, а у машины не могли найти кишки. Да и бесполезно было: слишком уж сильно занялся пожар, и все равно сгорит дотла весь дом.
– Сам поджег свой-то дом!.. – галдел народ, запрудивший улицу и мешавший работавшим на пожарище. – Недаром тогда грозился в волости выжечь всю Фотьянку. В огонь бы его, кривого пса!..
– Сказывают, девчонка его видела!.. Он с огородов подкрался и карасином облил заднюю-то избу.
Родион Потапыч никак не мог найти в толпе баушку Лукерью.
– Да она, надо полагать, того… – объяснил неизвестный мужик. – В самое пальмо попала. Бросилась, слышь, за деньгами, да и задохлась.
Старик в ужасе перекрестился.
V
На другой же день после пожара в Фотьянку приехала Марья. Она первым делом разыскала Наташку с Петрунькой, приютившихся у соседей. Дети обрадовались тетке после ночного переполоха, как радуются своему и близкому человеку только при таких обстоятельствах. Наташка даже расплакалась с радости.
– Тетя, родная, что только и было, – рассказывала она, припадая к Марье. – И рассказывать-то – так одна страсть…
– Дедушка-то зачем был?
– А так навернулся… До сумерек сидел и все с баушкой разговаривал. Я с Петрунькой на завалинке все сидела: боялась ему на глаза попасть. А тут Петрунька спать захотел… Я его в сенки потихоньку и свела. Укладываю, а в оконце – отдушинка у нас махонькая в стене проделана, – в оконце-то и вижу, как через огород человек крадется. И вижу, несет он в руках бурак берестяной и прямо к задней избе, да из бурака на стенку и плещет. Испугалась я, хотела крикнуть, а гляжу: это дядя Петр Васильич… ей-богу, тетя, он!..
– Уж это ты врешь, Наташка. Тебе со страху показалось… Да и как ты в сумерки могла разглядеть?.. Петр Васильич на прииске был в это время… Ну, потом-то што было?
– А потом я хотела позвать баушку, да побоялась. Ну, как дедушка ушел, я только к баушке, а она как на меня зыкнет… Целый день она сердилась на меня за Петруньку. Ну, я со страху и замолчала. А тут баушка погнала в погреб… Выскочила я из погреба-то, а на дворе дым и огонь в задней избе… Я забежала в сенки, схватила Петруньку и не помню, как выволокла на улицу сонного… А баушки нет… Я опять в сенки, а баушка на моих глазах в заднюю избу бросилась прямо в огонь. Она за сундуком это… Там ее и нашли, около сундука… Обгорела вся… ничего не узнать…
Наташка в заключение так разрыдалась, что Марье пришлось отваживаться с ней.
– Народ-то все Петра Васильича искал, – продолжала Наташка, – все хотели его в огонь бросить.
– А ты бы еще больше болтала, глупая!.. Все из-за тебя… Ежели будут спрашивать, так и говори, что никого не видала, а наболтала со страху.
– Да я видела…
– Молчи, дура!.. Из-за твоих-то слов ведь в Сибирь сошлют Петра Васильича. Теперь поняла?.. И спрашивать будут, говори одно: ничего не знаю.
Пожарище представляло собой страшную картину. За ночь точно языком слизнуло целых три дома. Торчали печные трубы да обгорелые столбы. Около места, где стояла задняя изба баушки Лукерьи, толкался народ. Там, среди обгорелых бревен, лежало обуглившееся, неузнаваемое «мертвое тело» самой баушки Лукерьи. Чья-то добрая рука прикрыла ее белым половиком. От волости был наряжен сотский, который сторожил мертвое тело до приезда станового. От этой картины даже у Марьи сердце сжалось, особенно когда она узнала валявшиеся около баушки Лукерьи железные скобы от ее заветного сундука… Вероятно, старуха так и задохлась на своем сокровище. Народ усиленно галдел. Все ругали Петра Васильича. Марья попробовала было заступиться за него, но ее чуть не прибили.
– Мы его, пса, еще утихомирим!.. Его работа… Сам грозился в волости выжечь всю Фотьянку.
Вообще, народ был взбудоражен. Погоревшие соседи еще больше разжигали общее озлобление. Ревели и голосили бабы, погоревшие мужики мрачно молчали, а общественное мнение продолжало свое дело.
– Надо его своим судом, кривого черта!.. А становой что поделает… Поджег, а руки-ноги не оставил. Удавить его мало, вот это какое дело!..
Таким образом, Петр Васильич был объявлен вне закона. Даже не собирали улик, не допрашивали больше Наташки: дело было ясно, как день.
На пожарище Марья столкнулась носом к носу с Ермошкой, который нарочно пришел из Балчуговского завода, чтобы посмотреть на пожарище и на сгоревшую старуху…
– Приказала баушка Лукерья долго жить, – заметил он, здороваясь с Марьей. – Главная причина – без покаяния старушка окончание приняла. Весьма жаль… А промежду протчим, очень древняя старушка была, пора костям и на покой, кабы только по всей форме это самое дело вышло.
– Все под Богом ходим, Ермолай Семеныч… Кому уж где Господь кончину пошлет.
– Это точно-с. Все мы люди-человеки, Марья Родивоновна, и все мы помрем… Сказывают, старушка на сундучке так и сгорела? Ах, неправильно это вышло…
– Мало ли что зря болтают! Просто опахнуло старушку дымом, ну и обеспамятела… Много ли старому человеку нужно! А про сундучок это зря болтают.
– Конечно, зря, а я только к слову. До свиданья, Марья Родивоновна… Поклон Андрону Евстратычу. Скоро в гости к нему приеду.
– Милости просим…
Ермошка отошел, но вернулся и, оглядываясь, проговорил:
– А моя-то Дарья пласт-пластом лежит… Не сегодня-завтра кончится. Уж так-то она рада этому самому…
Поймав улыбку Марьи, он смущенно прибавил:
– Вы не подумайте, чтобы через мои руки она помирала… Пальцем не тронул. Прежде случалось, а теперь ни боже мой…
– Жениться будете?
– Как сорочины минуют, подумываю… Вот вы-то меня не дождались, Марья Родивоновна!..
– Сватайте Наташку: она лицом-то вся в Феню. Я ее к себе на Богоданку увезу погостить…
– А ведь оно тово, действительно, Марья Родивоновна, статья подходящая… ей-богу!.. Так уж вы, тово, не оставьте нас своею милостью… Ужо подарочек привезу. Только вот Дарья бы померла, а там живой рукой все оборудуем. Федосья-то Родивоновна в город переехала… Я как-то ее встретил. Бледная такая стала да худенькая…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.