Текст книги "Люди золота"
Автор книги: Дмитрий Могилевцев
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
– Соголон. Меня зовут Соголон, господин Ндомаири.
Инги встал, глядя на распростёртую в пыли горбунью. Она пошевелилась, застонала. И поднялась, пошатываясь, прижала к груди искалеченную руку.
Соголон оказалась девственницей. И едва не выбила Инги челюсть, когда он покусился взять девственность. Инги пришлось защемить больную руку уродке и совокупиться с нею, вопящей, стонущей от боли, обливающейся слезами.
А назавтра у статуи Одноглазого нашли мёртвую уродливую буйволицу. В её шее застрял обломок копья, загноившаяся рана поразила тело буйволицы чёрной гнилью. Труп рабы рассекли на части и скормили собакам, а кости обожгли на костре и закопали на перекрёстке. Соголон же, потеряв невинность, сделалась на удивление покладиста и добродушна с Инги. Рука её полностью не исцелилась, но сделалась сильнее прежнего, и все обитатели усадьбы колдуна-кузнеца Ндомаири шарахались с дороги любимой, но донельзя уродливой и гневливой жены повелителя.
А он на долгие месяцы впал в сладкую дрёму плотской радости – как давным-давно, много морей и зим назад. Забывшись в острой, пьянящей радости соития, говорил с горбуньей на языке полночи и называл её чужим именем – Вирка. Соголон улыбалась, гладя неуклюже спину хозяина. Инги, покинув её лоно, поедал мясо и сыворотку, сладкий кус-кус с пряным соусом и варёные клубни ямса, просяную кашу и речную рыбу, обпивался пальмовым вином. После спал в тени, а рабы махали над ним страусовыми перьями, отгоняя кровожадных мух.
Года не прошло, как Соголон родила сына – сильного, тяжёлого, с уродливыми кривыми ногами. Инги любил играть с ним. Подставлял мизинец, а младенец, сопя, хватал сильной ладошкой и стискивал, норовя выдрать из сустава. Крошечные груди Соголон неожиданно разбухли, разрослись тыквами, тяжёлые, круглые, налитые жирным молоком. Младенец высасывал их обе. Соголон смеялась и называла сына львом, Мари-Дьятой. В год малыш стал больше трёхлетних сверстников, но так и не встал на ноги. Проворно ползал, отталкиваясь сильными руками, но ножки его, кривенькие и слабые, не держали вес большого тела. Соголон смеялась всё реже, и в соитии с ней уже не было прежней радости.
А однажды утром, когда, по обычаю, жёны показывали Инги детей, он не увидел Соголон. Жёны перешёптывались, подпихивали дочерей к отцу. Растерянный раб игбо прибежал, ткнулся лбом в глину пола:
– Господин, хозяйки Соголон нет! Вместе с ней исчезли её рабыни и слуги и половина коней с вашей конюшни! Господин, мы готовы в погоню, только прикажите!
– Нет, – сказал Инги, усмехнувшись. – Я обещал ей месть и свободу идти куда угодно с её сыном. Не нужно гнаться.
Снова он увидел своего сына лишь через двадцать лет.
13. Мари-Дьята
Годы летели, как ветер. Инги не считал и не замечал их. Жизнь сделалась блёклой и ровной, будто засыпанное снегом поле под низкими, брюхатыми тучами. Инги часто видел это поле во сне. Через него он убегал когда-то, впервые пролив человечью кровь. На этом поле среди метели впервые увидел бронзовое лицо Одноглазого, услышал его слова, пошёл за ним. И пришёл сюда – к солнцу, и траве, и пустому, бессмысленному однообразию. После ухода Соголон Одноглазый больше не приходил. Инги видел его тень в лицах танцующих у костров, в лицах воинов, чей клинок попробовал крови. И в лицах казнимых – когда мука лишала человека рассудка, сквозь безумие и боль проступала гримаса смерти, бронзовая маска покоя.
Теперь Инги был уверен – Одноглазый наконец предал его. Дарил удачу, пока Инги был нужен, а теперь оставил догнивать в стенах из смешанной с навозом глины. Сотни джеле теперь научились вызывать Олоруна, или До, или Тору. У Одноглазого и здесь много имён. Он собирает их, как людские души. Научились они вызывать и Холоднолицую, Циссе, и упрямца Рыжебородого, могучего Махамана Сургу. Джеле не лгали. Инги многажды сиживал у их костров, глядя в лица танцующих, и видел, как бог входит в человеческое тело. Видел и то, как, повинуясь ритму барабанов, принимали дух Одноглазого десятки воинов, и хохотали, убивая и умирая, не чувствуя боли, пьяные дикой радостью резни.
Старым богам хорошо было в земле людей, простых как дети, но сильных, как самые могучие из диких зверей. Старые боги и жили, будя бессловесное, невнятное, звериное в человечьих душах, и слова их мутили разум, зажигали кровь. В земле золота сила текла могучей рекой, и боги купались в ней.
Перестав их слышать, Инги наконец понял их, и понимание было горьким. Они были слабыми, старые боги. Потому и не прощали слабости, потому были жестоки, и злопамятны, и жадны. Даже мудрость их была не от рассуждения, но от памяти, знанием о прошедшем и потому способностью предугадать похожее в грядущем. Такая мудрость бессильна перед новым. В меняющемся мире она – камень на душе и шее.
Инги летел за силой золота, будто пчела на мёд. Но понимал ли её? Всплыло ли из кладезя памяти, из наследства богов, внятное объяснение? Попросту хотелось сделать то или другое, и удавалось подойти ближе к золоту, больше принять его в руки и пойти дальше, сделавшись сильнее. Ни дать ни взять голоногий мальчишка, которого подпихивает родитель, отгибая перед ним ветки и убирая коряги. Почему – не мог объяснить и себе, не то что другим. Может, боги и сами понимали не более, чем вызывающие их джеле, с головы до ног увешанные перьями и золотыми побрякушками?
Суть силы золота в человечьем мире Инги по-настоящему уразумел лишь из книг тех, кто верил в бога пустыни. Из книг Инги узнал о срединном мире намного больше, чем сказала кровь, узнал внятное, разумное и непротиворечивое. Конечно, в людских книгах встречалось много откровенной лжи, пустословия, нелепых фантазий и неверных истолкований. Но вычленить правду из них оказывалось не труднее, чем из слов юлящего воришки, пойманного по подсказке соседей. Если прочитать достаточно книг, то их неправда и ложь гасят друг друга, оставляя лишь истину прочитанного. Из книг Инги узнал о прошлом земли золота куда больше, чем из песен джеле, не различающих, что произошло полвека, а что триста лет назад. Узнал, сколь огромна и богата была страна Уагаду, чью запустелую столицу теперь обжил Леинуй. Прочёл и о том, как впервые пришли на берег Сахары люди, несущие закон бога пустыни, как железом и огнём утверждали его, изгоняя старых богов и духов – невнятных, бессильных, не способных выглянуть за свои долины и плоскогорья. И почти таких же жестоких, как Одноглазый.
А если Одноглазый попросту удрал вместе с Инги от полночи в землю чёрных, улизнул от жрецов и веры нового бога? Если Одноглазый только и хотел, что вселяться в опьянелые души, быть может, он и угнездился в душе, как личинка в подгнившем мясе, и не давал покоя, и гнал вперёд? Может, сам Инги и есть – спаситель богов, и не за своей силой он шёл, а лишь для того, чтобы дать новую жизнь уже отжившему, уберечь и напитать своей силой ничтожных?
Но с другой стороны – разве сила золота и богов не прорастает через человеческое? Пусть бог нашлёт дождь или камнепад – но кто и как узнает наславшего, назовёт по имени? Кто истолкует его волю? Если бы не люди, узнавшие и произнесшие имена богов, те были бы бессильны в срединном мире. Сила золота выросла в людях, как плод во чреве. В лесу Акан есть племена чёрных, ценящих золотые слитки лишь за тяжесть, швыряющих ими в диких зверей. На россыпях Вангара, где несчастные, невежественные лам-лам, умирая от жидкого серебра, выковыривают золото из земли, за него не купишь ни дома, ни раба – но лишь то, что дают в обмен на золото чужаки: соль, железо, стеклянные безделушки, куски полотна. В земле мансы за золото можно купить всё съедобное и четвероногое – а на северном берегу Сахары золотом уже мерят людские души, определяя уважение и достоинство по достатку. За морем же, в землях, подвластных новому богу, золото даёт и власть, и земли. Лишь право крови не купить за него, но и право крови в глазах людей нового бога не стоит ничего, если за ним не стоят сталь и золото. Люди протянули по всему срединному миру паутину золотоносных вен, и самое имя того места, откуда везли они золото, стало для них знаком благодати и земного счастья. Старые боги всего лишь учуяли, где струится кровь людских дел, и нашли того, кто смог отвезти их туда.
Сомнения разъедают рассудок и тревожат душу. Когда жизнь пустеет, её заполняют сомнения. Спасение – война, сталь и книги. Но с тех пор, как Хуан встал на берегу океана и объявил его побережье владением мансы, настоящих войн не было. Мятежи, стычки на границах, унылая распря с Канемом и тревожный мир с людьми пустыни – разбойными, презирающими всякий договор с чёрными, уважающими силу, но ежегодно пробующими её на крепость, – не война, но унылые хлопоты по поддержанию порядка. Под копьями Леинуевой ватаги обещали покорность и Валата, и Аудагост – ворота дорог через пустыню, – к вящей радости купцов и караванщиков. Нумайр, разжиревший как выхолощенный кот, но по-прежнему хищный, всё богатеющий, но не упускающий ни малейшей выгоды и возможности богатеть быстрее, прислал мансе и Инги ворох подарков: узорчатого тканья, разноцветных прозрачных камешков, брызжущих светом, чаш переливчатого стекла, книг и свитков. И, отдельно, завёрнутую в тройную промасленную холстину, разрубленную пополам лепёшку серой стали.
Нумайр знал, чем обрадовать и чем ранить того, кто лишил его дома и богатства, пусть и снабдив взамен домом куда роскошнее и богатством куда большим. Инги проводил у горна и наковален недели напролёт, радуясь и ярясь, забывая и о пустых годах, и о богах, и о куске хлеба. Чёрные шарахались от его ярости, когда разбитая глина тигля открывала ноздреватый, шлачный, погубленный слиток, и приплясывали от радости, когда их учитель и господин, великий Ндомаири, поднимал остывающий клинок, змеистый и яркий, и пел на языке полночи, желая клинку силы. Чёрные устраивали состязания в мастерстве, определяя лучших в ученики к великому, несли ему всё новое и необычное. Знали: стали и рождающим её он всегда рад, и ни в каком горе не отстранится от того, чтобы глянуть на плавку, на новый звонкий металл, упругий и ковкий, и любым новостям предпочтёт известие о новой руде или умении закалить остриё.
А Нумайр сумел украсть у Инги радость работы. Его серая сталь оказалась проклятым чудом. Инги сотни раз пробовал повторить свою первую сталь, рождённую зимой и ветром. Короткий клинок из той стали носил до сих пор, и до сих пор ни единой трещины, выбоинки, скола не явилось на нём – после драк и свальной резни, когда пластают чуть не вслепую, не глядя, плоть ли встретит лезвие или чужое железо. И точить его почти не приходилось – клинок оставался волшебно острым. Лишь чуть подправить, самую малость. Потому и не снашивался почти – удивительное, несравненное оружие. Плоть сама расступалась перед ним.
Но сталь зимы была лишь бледным, слабым подобием присланной купцом. На серой глади слитка переплетались ветви и листья, сгибались коленчато, множились и сливались, вились арабским письмом. Слиток был книгой, ключом к тайне. Инги три дня и три ночи просидел, вглядываясь в узор тёмных нитей, и глаза его плакали от усталости и бессилия. Затем разжёг горн и за две недели сковал из половины привезённого удивительный клинок – гибкий, но твёрдый, будто сплетенный из тысяч волокон, но на самом деле – единое целое. Все прежние способы пустить змей по клинку: десятки проковок и перегибов, пучки проволок, чередованье рыхлого железа и хрупкой, пересыщенной стали – были жалким подражанием, попыткой дикарей повторить непонятное.
Инги не украшал клинок, лишь протравил, открыв удивительное сплетение: переливчатое, сизо-чёрное, серое, синее – замерший в стали узел тёмных змей. И жалил клинок по-змеиному, чуть касаясь, – разделял надвое.
Когда вышел во двор с новым мечом в руке, чёрные высыпали, замерли вокруг. Все две недели по кузнечному городку ползли слухи, множась и противореча сами себе. Теперь сбежались все, бросив работу и жён. Инги велел привести быка – большого, здорового трёхлетку. Бык сопел, косился испуганно – его дёргали за продетую в ноздри верёвку, толкали сзади. Звери лучше людей чуют смерть.
Но бык не успел её ощутить. Инги даже не приказал державшим его отойти. Чуть махнул рукой – и бычья шея разделилась, раскрылась, показав правильный, на яйцо похожий кругляш рассеченного хребта, отверстия жил, узорочье сухожилий и гладкое, бурое поле ровно разделённой плоти. Почему-то не пролилось и капли крови, будто она, испугавшись, отступила в разделённые тела – и через мгновение хлынула вся сразу. Чёрные, завопив, шарахнулись прочь. Безголовый бык постоял немного, выливаясь, затем опустился на колени и лишь тогда завалился на бок, мелко подрагивая.
Лезвие же осталось чистым – без капли влаги, без налипшей шерстинки. Оно и не заметило, через что прошло.
Инги приказал строить большую печь. Тогда был конец сухого времени, зной палил нещадно, крал влагу из-под век. Быть может, жара способна совершить то, что когда-то сделал мороз? Нумайр писал, что лепёшки серой стали варят люди земель, лежащих далеко за пределом арабского Машрика, там, где горы полны огня.
Месили глину и клали печь все мастера городка. Инги стоял над ними день и ночь. Сам отбирал руду, перебирал уголь, сам с тремя вернейшими, искуснейшими мастерами закладывал в печь – и запел, видя, как льётся в изложницу мать стали, брызжет огнём. Застывшие серые куски совал в тигель, перекладывал углём, присыпал окалиной, толчёным известковым камнем, сам закупоривал плотно, промазывал – нельзя ни единой щели оставить! И – в печь, на самое дно, а поверх уложить слоями уголь, чтоб постепенно прогорал, давая ровный жар.
С утра поднялся ветер – обжигающий, едкий, щиплющий веки. Печь вздрагивала, и с краёв её, поднимавшихся выше городских стен, сыпалось глиняное крошево. К полудню ветер пригнал жёлтую муть, взбитый мелкий песок, раздирающий лица, забивающий глотки и ноздри. Чёрные попрятались в дома, а Инги остался у печи, слушая её дрожь, чувствуя, как колотится внутри огонь. К сумеркам, когда ветер улёгся, оставив сугробки песка у стен, Инги ободрал корку с ладоней и губ и разбил молотом бок отгоревшей печи. Щипцами выволок наружу почернелый тигель, расколол – и, глянув на серый ком в пятнах приставшего шлака, сказал выбравшимся из-за стен чёрным: «Берите и делайте из него мечи. Это хорошая сталь. Не хуже вашей».
Всю ночь просидел в кузне, глядя на тлеющие в горне угли, а на рассвете вышел во двор с мечами в руках, старым и новым. Старый сунул рукоятью в плаху, зажал. Новым размахнулся – и ударил клинком в клинок!
Конец старого клинка глухо брякнул о глину. Инги подобрал его, поглядел на ровный гладкий скол. Глянул на острие нового меча – там не осталось даже крохотной выщербины, лишь чуть заметная грубинка. И сказал: «Такую удачу дал ты мне, Всеотец. Удачу тех, кто ещё не встретился с настоящей силой».
Горечь бессилия не родила злобы. Инги не разгневался на Нумайра и не захотел отомстить. К чему? Он всего лишь открыл правду. Гневаться за это – слабость. К тому же книги, присланные им, заняли большую часть времени, отнятого правдой Нумайра у стали и кузнечного молота.
Из этих книг Инги многое узнал о старых богах. Писавшие книги не слишком вглядывались в них. Рассказывали лишь о победе над ними, о том, как люди отрекались от них, бросали, забывали. Но и это говорило о многом. Старые боги были невнятны и слепы. Удивительно: люди пустыни, принесшие закон своего бога, никому веры в него не навязывали. Больше того, обращать в веру насильно считалось у них преступлением. Побеждённые приходили сами и клялись богу пустыни – чтобы встать вровень с победителями. А со старыми богами становилось то же, что и на далёкой полночи: те из них, кто говорил с вождями, знахарями и воинами, умалялись и исчезали вовсе, а те, кто давал плодородие земле, следил за детьми, не давал растрескаться вымени коз, – оставались, гнездясь под пятой нового бога, на такие мелочи внимания почти не обращавшего.
Закон бога пустыни пришёл к людям недавно – известен был и год, и срок его, и сохранилась живая память о человеке, возвестившем закон. По сравнению с новым богом бог пустыни был сущий младенец. Но в книгах о нём неизменно утверждалось, что этот бог-то на самом деле древний, древнее и исконнее прочих, и что человек, возвестивший его закон, попросту сделал это правильнее других. И до него возвещали закон – но неправильно, искажённо, неполно, а человек пустыни по имени Мухаммад услышал вернее прочих и правильнее передал другим – хотя и не был, насколько понял Инги, грамотным. Так или иначе, закон его показал себя сильным – посильнее даже, чем закон нового бога.
Что же касается древности бога пустыни – странным образом, Инги и сам друг понял: да, этот бог древнее. Голос его поднимался из самой глубины, из самой плотной, слежавшейся, бессловесной мути, почти и не внятный рассудку, но мощный, как голос самой земли, вдруг забывшей о своей тверди и закачавшейся под ногами. Инги читал и книги людей нового бога, записанные арабскими буквами. Они были сложны для понимания – богов там было почему-то три, но эти трое оказывались лишь разными именами, но не совсем именами, а скорее различными телами и одинаковой сутью, хотя и о теле нового бога говорить оказывалось неправильно… Но под завитушками слов проступал один бог, безжалостный, немыслимо древний, могучий, едва понятный людям. Он создал мир и людей в нём, создал слова и свет.
Инги всегда посмеивался над преданием о сотворении мира и участием старых богов в нём. Поделили великана, из пота сделали то, из ляжек – это. Детские пересуды над подслушанным у взрослых. Попытки слабого рассудка описать неописуемое, непостижимую волю того, кого не уместить в человеческий разум. А может, старые боги и есть – дети? Капризные, непослушные, глуповатые дети Великого бога, удравшие, чтобы порезвиться с живыми игрушками, и за то наказанные забвением всех их дел?
В одной из книг, написанной не по-арабски, а на языке, смысл которого с трудом складывался в голове Инги, о том и говорилось. Рассказывалось, что дети Бога захотели соединиться с дочерьми человеков, влить в их потомство свою кровь и силу, и за то были наказаны, низвергнуты с неба. Людей, молящихся на этом языке, Инги встречал в ал-Андалусе и Тимбукту. Они торговали, лечили, писали книги, держали мастерские и владели мельницами – искусное, разумное, хитрое племя, ненавидимое и презираемое и людьми нового бога, и мусульманами. Учёность племени мёртвого языка была древнейшей на вкус. Инги написал Нумайру, прося прислать больше их книг, и получил целый вьюк ветхих и новых – но прочесть их не успел.
В опустевшую его жизнь снова вошли сталь и война – чтоб уже никогда не отпускать.
Инги не приказывал следить за Соголон и её сыном – но всегда находились те, кто старался угодить владетельному Ндомаири, принося вести. Да и старый Балла, должно быть, не упускал из виду братнюю кровь. Соголон нигде не могла осесть надолго, пока не окреп Мари-Дьята. Сперва она отправилась в Ниани, и вождь Наре Махан, считавший себя великим колдуном и воином, взял её в жёны и усыновил Мари-Дьяту, объявив его львом рода Кейта. Родной сын главного джеле Ниани, Балла Фассеке, примчался в город кузнецов соссо и, дрожа, выболтал страшному Ндомаири, что именно пообещала Соголон властолюбивому Наре Махану. Инги рассмеялся. Наре Махан был самонадеянный глупец, всё время задиравший соседей и уже дважды прогневивший Балла Канте. Третий раз стал последним. Пообещав соседям, что теперь у него – знание сокровенных тайн колдовства соссо, Наре Махан собрал изрядное войско, объявил себя великим мансой и принялся сводить старые счёты, обещая вот-вот двинуться на старого Балла Канте. Свести старые счёты Балла ему позволил. А после двинул полк кузнецов. Инги не захотел пойти с полком, предчувствуя очередную унылую резню, но позволил идти Мятеще, с годами ничуть не убавившему в кровожадности.
Наверное, колдовству Наре Махан был всё же не чужд, потому что умудрился умереть прежде, чем Мятеща наложил на него руки. И кровопролития особого не случилось. Разноцветная конница мандинго с воплями бросилась прямо на ощерившийся копьями строй – и кинулась врассыпную, оставив перед ним кучу корчащихся тел. Мятеща во главе сотни союзной конницы загнал Наре Махана в болото – и немало удивился, когда родичи неудачливого мансы, торопясь сдаться, приволокли того мёртвым, но без единой раны на теле. Мятеща присел на корточки у трупа, потыкал его заскорузлым пальцем и фыркнул – не любил мертвечины, да ещё просмердевшей страхом.
После смерти мужа для Соголон настали тяжёлые дни. Наре Махан успел объявить Мари-Дьяту наследником – вопреки родичам и старшей жене, от которой уже имел сына. Само собой, вождём объявили именно этого сына, а старшая жена, Сассума Берете, вдоволь отыгралась на уродливой сопернице. К тому же Мари-Дьята, хотя и необыкновенно сильный, никак не мог встать на ноги. Удивительна женская вражда – она может тлеть годами, каждодневно оборачиваясь унижениями и болью, но никак не разрешится ни дракой, ни гибелью. Старейшины Ниани посчитали, что именно колдовство Соголон спасло город от разорения и цвет воинов мандинго – от гибели. И потому Соголон с детьми, – а она родила Наре Махану ещё дочь и сына, – каждодневно переругиваясь со старшей женой, всё же осталась в Ниани. Кузнецы Ниани взялись присматривать за Мари-Дьятой – ведь он был сыном великого Ндомаири, воплощённого духа кузнечного мастерства. Они же сковали ему костыли, чтобы, перебирая сильными руками, он смог ходить и укрепить ноги. Сын Соголон любил огонь и жарко искрящее железо и, хохоча, гнул пальцами гвозди.
В семь лет он всё-таки встал на ноги, и на диво крепко. Хотя он до конца дней предпочитал земле лошадиную спину, но кривоватые его ноги двигались проворно и уверенно несли хозяина по зарослям и болотам. Состязаний в беге сын Соголон не выигрывал, но бороться с ним не осмеливался никто из сверстников и даже старших юношей. В восемь лет он натянул лук взрослого мужчины, а в девять убил леопарда.
Вот тогда Сассума Берете встревожилась по-настоящему. Её сын Данкаран Тоуман, послушный мамин подголосок, смотрел на младшего брата с восхищением. Сассума попыталась извести горбунью и её сына колдовством и ядом. А после неудачи, видя, что кривоногий юнец становится первым среди охотников, она потребовала у старейшин выгнать Мари-Дьяту или убить. Те послали гонцов к Балла Канте и, не получив ответа, – вернее, даже не удостоившись разговора с мансой, – согласились. Для Соголон и её детей настали годы скитаний. Им охотно давали убежище – на неделю или месяц и непременно отправляли гонцов к Балла Канте и его кузнецу. Старый Балла посмеивался, глядя в огонь. Это ли не высшая власть – повелевать даже мыслями побеждённых?
Дорога скитаний привела Соголон с детьми и в Кумби-Салех, запущенную столицу Уагаду и дом Леинуя. Тот не стал доносить, но написал письмо Инги, прося приехать. Написал, выцарапав на куске кожи славянские буквы, – но записал ими слова родного языка. Инги встревожился, глядя на них, – и выехал в тот же день. Леинуя застал ещё живым – но в том, что ещё жило, оставалось очень мало от широкоплечего великана, годами сражавшегося бок о бок с Инги и понимавшего его страхи и сомнения лучше, чем он сам. В дворцовом саду под ветвями огромного шелковичного дерева он построил бревенчатый дом с крышей из дранки – настоящее сокровище на краю пустыни. А в доме была беленая печь, лавки и полати. Только у порога лежал рыжий песок, и дерево стен сочилось пылью, принесённой зимними ветрами.
Леинуй лежал на лавке, укрытый овчиной. На заострившемся его жёлтом лице блестел пот. От него пахло смертью – застоявшейся, давно угнездившейся в теле и неспешно доделывающей свою работу.
– Наконец ты приехал, – выговорил Леинуй, медленно шевеля губами. – Я уже не чаял увидеть тебя.
– Прости, брат, – сказал Инги. – Я перестал считать годы и привык думать, что мы расстались только вчера.
– Только вчера. – Леинуй растянул в улыбке губы. – А у меня уже внуки. Не поверишь – целых шестеро. Один вовсе беленький, и волосы золотые. Я зачем видеть тебя хотел… видишь, пустыня забирает меня. Она многих так – сушит изнутри. Будто червяк поселился и гложет, гложет.
– Тебе б лучше на берег реки, – сказал Инги. – К воде и зелени.
– Правда? Может, оно и лучше. Только незачем. Я пожил своё. Хорошо пожил. Хоть и тоскливо, и хочется увидеть перед смертью стены свои, свояков – ну да не судьба. Знаешь, тут про меня песни поют. Я всю жизнь мечтал, чтоб про меня песни складывали, – а тут на тебе. Даже и жить дольше не по себе – столько подвигов, прямо великан какой-то, и ещё живой, оказывается. За это спасибо тебе. Чего греха таить, многажды я в тебе усомнился. И теперь думаю – без толку ты шёл, вёл тебя пустой морок. Разве ж я не вижу, что тебе жизнь не мила? Но я с тобой куда большим стал. Хорошо прожил. И умираю довольным. Ябме-Акка стоит у моего изголовья, я её вижу ясней, чем тебя. И – веришь? – улыбается мне. Лицо у неё тёплое, как огонёк в ночном холоде.
– Я рад за тебя, – сказал Инги.
– И ты ведь не напрасно пожил. Я сынка твоего видел и потому точно скажу – не зря ты шёл сюда. Крепкий, ладный парнишка. Для седла родился. Даром что смугловат – а лицо точно твоё, и ростом в тебя, хотя ноги-то кривенькие. Но так ему на коне-то и сподручнее. А как стрелы мечет, как рубится! Я ему твой меч дал. Тот, что ты мне на состязании отдал, помнишь? Хороший меч, господину впору. А твой отпрыск настоящим хозяином станет. Послушать только, как говорит, посмотреть, как себя держит, – хозяин. Как ты когда-то. Я б его дольше у себя подержал, полюбился он мне. Да только чего ему смотреть, как дядька подыхает. Пусть уж лучше свои и видят. Баб соберу, пусть поголосят. Ты, я знаю, мечтал с мечом в руке кончиться, чтоб тебя Одноглазый твой забрал. А я, вишь, доволен, что спокойно помираю. Шиш ему, чтоб ещё и сдохнувши за него драться. Ты вот что, господин мой Ингвар, побудь со мной, прошу. Но – не до конца. Как мне худо совсем станет – уезжай, не смотри, как помирать буду. Лады?
– Да, брат мой Леинуй, – ответил Инги. – Будь по-твоему. Не ты первый, кто перед смертью отказывается от старых богов. А твой новый бог – он сильный бог. Он от камня и солнца. Он тоже – бог воинов.
– Не знай я тебя, так и подумал бы – кто-то уже растрепал из моих. Но я ж знаю, тебе полслова скажи, а дальше ты уже и сам всё понял, – пробурчал Леинуй и вдруг улыбнулся.
– Да, брат, – согласился Инги.
– Ты вот ещё с чем согласись, – попросил Леинуй. – Ты уходи отсюда. Я знаю, ты тоже прижился, как и я. Но я подчинился здешней жизни, ну, приладился. Снаружи, видишь, я вроде как по старинке, по-своему, а внутри, на самом-то деле, я давно сделался как песчаный народишко, и думаю как они, и говорю. А ты ведь остался ровно такой, каким в наших краях был, и в ал-Андалусе воевал, и здесь в походы ходил. Сверху вроде меняешься легко – а нутром-то такой же. Чужой ты земле этой. Больно она тебя жевать будет. А никто уже рядом с тобой не встанет – ты ведь сам уже ничего не хочешь и повести за собой не сможешь. Уходи отсюда, брат.
– Я подумаю над твоими словами, – пообещал Инги.
Он погостил у Леинуя ещё неделю. И держал ему стремя, когда тот решил в последний раз взяться за удила и копьё. Перед смертью Ябме-Акка, – или новый бог Леинуя? – вернула силы хозяину полдневного берега Сахары.
После смерти ему насыпали курган на холме за Кумби-Салехом и водрузили камень с надписью по-арабски. Половину сокровищ Леинуй разделил между детьми, четверть завещал мечетям Уагаду и Тимбукту. А ещё четверть, – узнав об этом, Инги встревожился, – отдал Соголон и её детям. Их приютил Моусса Тункара, вождь города Мема, крепости на берегу Нила, державший северо-восточное пограничье. Моусса Тункара не скрывал приверженности богу пустыни. Мари-Дьята из рода Кейта быстро сделался первейшим из полководцев Мема, и старый вождь, уставший от непрерывных набегов, охотно отдал ему начальство над самой буйной и молодой частью войска, над конницей охотников, собранной из сыновей знати, и дня не способных усидеть на месте. Соголон ликовала и прилюдно клялась отомстить.
А затем судьба отвернулась от соссо. Случилось это ровно через месяц и день после смерти Леинуя. В этот день на площади перед башней дряхлеющего Балла Канте его старший сын Сумаоро обнажил меч против начальника своей конницы и своего побратима Хуана и прилюдно обвинил его в клятвопреступлении. А Хуан прилюдно же обвинил Одноглазого бога в глупости и бессилии и сказал, что клятвы ему не стоят ничего, даже звука их слов. Аллах велик, и Он один блюститель клятв на этой земле. Ему мерзко смотреть, как Сумаоро убивает людей за слова и радуется, глядя на их кровь. Купцы не сделали Сумаоро ничего скверного. Никого не пытались обратить в свою веру – просто молились. За что было заживо обдирать их? Кто такой Сумаоро, чтобы одеваться в человеческую кожу и хвастаться тем, скольких убил? Если он такой воин, попробуй выйди против меня! Что, боишься? Ты же вдвое больше меня!
Сумаоро, серея, ответил, что не прольёт крови побратима – даже если он забыл клятву побратимства ради чужих. Хуан, сплюнув, закричал, что не ради чужих, а ради всех тех, кого Сумаоро убил из пустой прихоти, из похоти. А раз он не хочет драться, что ж – значит, не сумеет и помешать уйти всем тем, кому надоела кровь и бессмысленная жестокость. Братья, во имя Аллаха, Господа миров, – прочь из этого гнезда!
Хуан увёл половину конницы в Мема – и согласился стать под руку сына Соголон. Инги поразился настолько, что с полдня сидел в кузне, не понимая, что делать. Наконец заставил себя надеть кольчугу и оседлать коня. На площади перед башней мансы толпились люди с оружием. И кузнецы, и охрана Сумаоро. Они не захотели расступиться перед Инги. Встали, сомкнув щиты. Копий не опустили, но в их лицах Инги увидел презрение и насмешку.
– С дороги, – произнёс Инги негромко. – Вы слышите меня, воины?
– Поди к своей кузне, колдун. Пугай там баб, – ответили, ухмыляясь.
– Вы не знаете, кто я, воины? – спросил Инги.
– Ты – старый чародей, переживший свою силу, – ответил увешанный перьями чёрный. – Сумаоро сделает из тебя няньку для своих внуков.
– Трижды спросил я, – сказал Инги. – Теперь я замолчу – и заговорит он.
Меч на удивление медленно выходил из ножен – или это рука Инги не хотела отворять дверь, уже накрепко запертую? Одноглазый никуда не уходил. Он предавал, отнимая удачу, – но не лишал ни силы рук, ни проворства. А меч, скованный из чужой серой стали, сам летел к телам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.