Текст книги "Рихтер и его время. Записки художника"
Автор книги: Дмитрий Терехов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава третья
Из воспоминаний Святослва Рихтера:
«Раннее детство – лучшее время. Оно овеяно сказками, поэзией. Была близость к природе, общение с ней; родные были лесоводами… В семье царил культ природы. Природе поклонялись, ее обожествляли. До семи-восьми лет я верил в эльфов и русалок. Природа для меня была полна таинственности. За каждым ее проявлением я усматривал духов; жил в мире сказок…
Все это дало мне много, очень много. Любовь к природе сохранил на всю жизнь.
Одесские окрестности для меня в детстве – это Аркадия и, главным образом, Ланжерон: ходил босиком с папой».
Произошло почти чудо. Хаос Гражданской войны, интервенция, аресты, расстрелы не коснулись ни Москалевых, ни Рихтеров.
Анна Павловна и Теофил Данилович снова обрели сына, которому было уже шесть лет. Зимы проходили в Одессе, летом уезжали в Житомир.
Из воспоминаний Святослава Рихтера:
«Нежинская улица. Когда выходишь из нашего двора, напротив стоит неказистый дом, но наверху карниз и круг, как окно в небо. И мы всегда шли направо. Первая подворотня – неинтересная. В ней лежали дрова. Вторая – где жила моя будущая учительница музыки – с гофрированным бело-красным витражом.
После пятого дома – вид на собор Петра, и когда появлялась кирха – охватывал восторг!
И теперь мы снова вышли так, и снова архитектурный сюрприз, как будто это и очень особенное, и свое, знакомое».
Кирха
Старая кирха похожа на большую немытую морковь, торчащую острым концом над городом.
Ее отсыревший кирпич темен и кажется совсем древним. Многие думают: «Вот – памятник архитектуры». Но это не совсем так. На самом деле кирха не столько стара, сколько старомодна и запущена. После Гражданской войны она, как и весь город, нуждается в ремонте, но денег на это ни у кого нет…
Кирха как две капли воды похожа на своих сестер-лютеранок, волею судьбы разбросанных по белу свету. Они почти одинаковы. Разница только в том, что одна стоит среди пальм Эквадора, другая на Аляске, а этой суждено было встать именно здесь, на юге России. Вот и все… Но только ли? Да нет… Конечно же, нет.
Не только это чувствуется в остроерхих осколках Германии, так далеко разбросанных лютеранской их родиной. Есть в них и другое. Есть в них что-то от рева органной трубы, от гудения вековых елей, от старого камзола и отечных ног в высоких кожаных ботах, есть в них что-то от оловянного моря и низкого неба, что-то от самого Букстехуде и, право же, ничего от большой моркови, торчащей острым концом над зимним отсыревшим городом.
Но к старой кирхе давно здесь привыкли, и она – что поделать – совсем не привлекает обывательское внимание.
Они шли направо. Они шли неровно. Мать держала за руку сына, а он, обгоняя, тянул вперед. Ей приходилось сдерживать шаг, как на крутом спуске, и она говорила: «Куда ты? Куда ты бежишь? Иди спокойно».
Миновав пять домов, они выходили к кирхе, и тут все получалось наоборот. Мальчик тянул материнскую руку назад – и ей приходилось преодолевать это сопротивление, как на тяжелом подъеме. Она говорила: «Ну, что с тобой, наконец, иди же ровно. Ведь мне тяжело!»
Но он вряд ли слышал. Он впервые переживал явления искусства! Он снова и снова получал здесь свой подарок, неведомые еще ему игры масштабов и сам размер этой островерхой вертикали!
Они бывали тут ежедневно. И всякий раз его охватывал восторг. Он смотрел и смотрел, замедляя шаг, повисая на материнской руке, мать тянула его, и он, упираясь, скользил по зимнему тротуару.
Эта способность вновь и вновь переживать прекрасное словно впервые стала потом чудесной особенностью искусства Святослава Рихтера. И может быть, именно в этом кроется изначальная причина его артистического вдохновения. Восхищение музыкой не проходило, не уменьшалось от нескончаемой, а порой изнурительной работы.
И когда он выходил на сцену, его игру было трудно назвать исполнением. Казалось, он импровизирует, сочиняет прямо в зале и делает это с невообразимым совершенством. И сейчас любое движение музыкальной мысли, поворот формы для него самого – полная неожиданность, счастливая, прекрасная находка! Казалось, он сам не знает, что будет через минуту. Этим чувством новизны никто не обладал так полно. Он всегда играл от первого лица, и в то же время в его искусстве не было никакого произвола. При всей свободе он был предельно точен и строг. Все указания в тексте, любой оттенок, любая мельчайшая деталь скрупулезно изучались, запоминались, и ничто потом не пропадало – все звучало, но так, словно это только сейчас, вот прямо тут, на эстраде, пришло ему в голову.
Искусство такой свободы, такой поэзии и таких масштабов уже не вмещается в эстетические понятия. Оно переходит в область нравственного. Становится силой, способной преобразовывать жизнь, делать ее лучше и чище.
И не одно поколение людей получило свое духовное здоровье из рук Святослава Рихтера. А что же он сам? Как относился он к своей славе? К неизменному успеху?
Восхищение музыкой, никогда не покидавшее его, возможно, и было единственной, подлинной наградой великому пианисту за нескончаемый труд его жизни.
Концерты же сами по себе часто его не удовлетворяли. Он обладал редкостным совершенным внутренним ощущением музыки и страдал от этого. Страдал потому, что никакая работа, никакая техника не могла приблизить его к воображаемому идеалу.
Как часто после концертов бушующий зал вызывал его на бесчисленные поклоны, а он то входил в артистическую, то вновь уходил на эстраду кланяться или сыграть что-нибудь «на бис». А у двери уже давно толпились его многочисленные друзья, не находящие слов от восхищения. А он то входил, то уходил и разговаривать мог урывками. Иногда он издали кому-то улыбался, посылал приветственный жест, иногда успевал сказать несколько слов. Мол, сегодня получилось шестнадцать тактов. Как?!! Ну, восемнадцать. Остальное… Тут он растерянно и даже почти виновато улыбался и пожимал плечами…
И многим казалось это странностью его характера, чуть ли не родом кокетства, и мало кто понимал, что это истинная правда и что Рихтер хотя и улыбается, но внутренне страдает, несмотря на весь этот шумный успех.
Но бывали такие дни, когда он считал, что не получилось ничего. Тогда, закончив программу, он тут же исчезал.
И напрасно неистовствовал зал, напрасно растерянные знакомые искали его на лестницах служебного входа. Рихтера не было. Тут уж на него обижались. И говорили, вздыхая, что ему сегодня не до нас, что он, видите ли, не в настроении. Вы же знаете, все значительные художники – люди странные и тяжелые в общении…
А истинную причину так и не понимали. Да и как понять ее? Ведь для этого нужно было бы последовать за ним в совершеннейшие сферы его музыкального воображения…
Кому это было доступно?
А концерты между тем жили и жили своей собственной загадочной жизнью.
Они начинались не с музыки. О, нет! Они начинались с ожидания. С ожидания великого. Да, ждали многого! А получали еще больше. И кончался концерт не тогда, когда над эстрадой гас свет. Эти концерты потом росли и росли в памяти, переполняя сознание. Они так и не кончатся, покуда живы те, кому посчастливилось на них хоть когда-то бывать. А дальше – дальше настанет время записей и воспоминаний, биографий и легенд…
Без названия
Ему едва минуло шесть.
Впереди лежала жизнь. Впереди его ждали столицы, поклонники и друзья. Его ждали, сами того не зная, все выдающиеся люди нашего века, художники, поэты, музыканты, президенты, его ждали написанные и еще не написанные картины и книги, ждали музеи, ждали вереницы новогодних елок, ждали лучшие оркестры мира, ждали царственные «Бехштейны», ждали великолепные «Стейнвеи» и «Ямахи», еще не сделанные тогда, но именно на них ему было суждено играть во всех самых прекрасных залах мира, суждено было играть до самого конца, до самого конца едва начавшегося века…
Но кто может предугадать замысел судьбы? Пока он казался обычным ребенком, живым и здоровым, только чуть-чуть рассеянным. Его внимание вдруг уходило куда-то, вот как сейчас, например.
Мать вела его за руку мимо кирхи, а он все отставал и отставал. А почему? Непонятно…
Глава четвертая
В те годы жизнь семьи Рихтеров протекала размеренно и спокойно.
Теофил Данилович старался разделить с сыном то, что любил сам. Он постоянно играл ему отрывки из опер, попутно объясняя действие. Вероятно, он полагал, что музыка, написанная на либретто, на драматический сюжет, будет понятнее для ребенка и именно с этого следует начинать.
Прежде всего это был Вагнер. Это были четыре оперы «Кольца Нибелунгов»: «Золото Рейна», «Валькирия», «Зигфрид» и «Гибель богов». Вскоре к ним прибавились «Лоэнгрин», «Тангейзер», «Тристан и Изольда» и, наконец, «Парсифаль».
Очевидно, Теофил Данилович был прав, и именно с этого и следовало начинать. Ведь всю жизнь потом Рихтер особенно любил оперу и особенно любил Вагнера…
Но пришла пора, и Теофил Данилович попробовал учить сына игре на рояле, однако из этого ничего не вышло…
Из воспоминаний Святослава Рихтера:
«Хотя отец был превосходным музыкантом, я за все время взял у него не более десяти систематических уроков. В остальном был предоставлен самому себе. Правда, часто спрашивал его о том или ином новом для меня произведении и получал ценные советы.
Я был строптивый и не слушался, все пытался делать сам – в сущности, никто меня не учил.
Помню, папа говорил с досадой:
– Как ты играешь? Как держишь руку? Что это такое?
А мама возражала:
– Оставь мальчика в покое. Пусть играет, как хочет».
Итак, отец критиковал, а мать защищала, но бывало и наоборот.
Еще не научившись играть, он стал сочинять музыку. Первые пьесы «Вечер в горах», «Утренние птички» и «Сон» были записаны отцом. Теперь уже Теофил Данилович восхищался и говорил: «Ну, какая прелесть! Нет, ты посмотри! Ты только послушай». А мать почему-то была сдержаннее: «Ну, ничего. Но он может лучше».
Мать старалась воспитать в нем волю, взыскательность к себе, твердость и бесстрашие перед внешними обстоятельствами. Старалась и воспитала. Она не хотела, чтобы его судьба походила на судьбу отца… Но не одна только музыка волновала в те годы детское воображение Святослава Рихтера.
Из воспоминаний Святослава Рихтера:
«Один раз мама сказала: “Сегодня мы тебе покажем что-то интересное”.
Около городского сада – кино Уточкина. Картина “Мадам Баттерфляй”. И мама даже рассказала мне сюжет. Мадам Баттерфляй играла Мэри Пикфорд. Я не знал, что такое кино.
Мы вошли в зал. Потух свет, началось что-то на стене. Я пришел в такой ужас, мне так не понравилось, что чуть не стошнило. Какой-то грязный растаявший снег. (То же произошло со мной, когда я впервые увидел театральные декорации в опере.) Но это первое ощущение длилось полминуты. Потом – полный восторг!
На мостике много японок. Помню все до мельчайших подробностей до сих пор. Сильное впечатление, конечно, произвели автомобили. Красивая свадьба в Америке – они выходили из кирпичной арки. Началось с гадания Сузуки и Чио-Чио-Сан. Когда ждали Пинкертона, разукрасили мальчика цветами по-японски.
Конец же был другой: в огромной свадебной шляпе она пошла в воду, и на воде осталась одна шляпа.
Я насупился, сердился, и все спрашивали меня, в чем дело… И вдруг на Соборной площади я поднял такой крик, такой скандал на всю улицу: “А я не хочу, чтобы она умирала!” Настоящий протест».
Итак, кино стало одним из любимейших искусств Рихтера… Ну а что же музыка?
Из воспоминаний Святослава Рихтера:
«Несколько позже появились новые пьесы: “Дождик”, “Море”, “Перед танцами”, “Весна”, “Индийский замок”, “Праздник” и “Заход солнца”. В двух последних пьесах находили даже проблески самостоятельности: в “Празднике” – звучания с колокольными перезвонами, в “Заходе солнца” – наивность…»
А дальше начались занятия с госпожой Атль, арфисткой, игравшей в оркестре оперного театра, чешкой по происхождению.
Теофил Данилович был близко знаком с супругами Атль, и ему было удобно попросить позаниматься с сыном, ведь дома это не получалось…
Трудно сказать теперь, в чем заключались уроки с Атль. Скорее всего – ни в чем. И прекратились они из-за своей очевидной бесперспективности.
На этом и закончились регулярные занятия на фортепьяно великого пианиста XX столетия.
Следующим его педагогом был уже профессор Московской консерватории Генрих Густавович Нейгауз. С первого же урока, с первого дня знакомства Генрих Густавович был восхищен талантом и законченностью игры Святослава Рихтера и, по его собственному признанию, занимаясь с ним, никогда не выходил за рамки «дружеского нейтралитета».
Но до этого еще далеко, а пока перед нами все то же: детская, гостиная, а за окнами – зимняя Одесса…
Глава пятая
О матери. О музах
Это был дом радушный и открытый. Ведь не деньги и не общественный успех делают людей счастливыми. Здесь же нужно было только одно – чтобы все время что-то происходило.
Она принадлежала к тому типу русских женщин, который порождает только наша жизнь. Она могла работать и работать. Шить за гроши, стоять то в очередях, то у плиты, стирать и мыть посуду и делать это ежедневно, годами. Что говорить, такая жизнь быстро превращает женщин в скучных домашних хозяек с плохим характером.
Но ее никто не видел усталой и раздраженной. Усилием воли она в любой момент могла встряхнуться, выпрямиться и сразу стать моложавой и привлекательной. И накрывался стол, и приходили гости. Было легко и непринужденно. И вряд ли кто-то мог представить себе ее монотонную и однообразную жизнь, ее неудовлетворенность. Да и сама она вряд ли признавалась в этом себе.
Когда было настроение, она могла закружиться в вальсе молодо и увлеченно, словно гимназистка, а потом вдруг всплакнуть от интермеццо Брамса или ноктюрна Шопена.
Этот тип женщин уже уходил в ту пору вместе с русской интеллигенцией, планомерно и сознательно уничтожаемой властью ради всеобщего усреднения и примитивного равенства. В таких женщин легко влюблялись, влюблялись надолго, чисто, почти всегда безнадежно и все же счастливо.
Сколько страниц написано об этом в нашей литературе и у Чехова, и у Пастернака, и у Булгакова!
Но это неотразимое влияние, это обаяние более всего и сильнее всего распространялось на детей. Дети безраздельно любили таких матерей, но особенно любили их, конечно же, сыновья.
Становясь взрослее, они сталкивались с большими трудностями. Они неминуемо разочаровывались в сверстницах, не находя или не желая находить в них материнских черт. И это часто оборачивалось замкнутостью, разочарованностью и склонностью к одиночеству. Ведь любить кого-то еще казалось чем-то вроде измены в отношении идеала, в отношении матери.
Потеря матери для таких людей – это настоящая трагедия, никогда не заживающая душевная рана…
В этот дом под вечернюю лампу влекло многих. Иногда здесь прекрасно играли, ведь тут собиралась подлинная артистическая слава города.
Но не только музыкой жили в те времена. Любовь к литературе и театру тоже имела свое воплощение.
Часто разыгрывались пьесы прямо за чайным столом. Для этого почти ничего не требовалось. Нужно было лишь переписать роли да собраться. Это называлось чтением в лицах, им увлекались взрослые. А дети особенно любили немые сцены, где ценились больше всего мгновенная выдумка и веселый талант.
Но изредка устраивали настоящий театр. Тут уж готовились всерьез, и весь дом разрушался до основания. Передвигалась или выносилась мебель. Для занавеса чистился поднятый с пола ковер или снимали с окон шторы. Переделывались настольные лампы для театрального света, под ногами путались электрические шнуры. Словом, ступить было некуда. На полу что-то сохло, что-то красилось. Тут же шились костюмы, выворачивались шубы, брались напрокат фраки, появлялись какие-то пыльные коробки и из них извлекались монокли, цилиндры и трости.
И кто знает – может быть, эти хлопоты и были самым главным во всем предприятии, ведь их украшало ожидание! Украшало чувство неизвестности и даже рискованности предстоящего. И вот приходил этот вечер, и начиналось счастье уж совсем близкого торжества. До прихода гостей оставались считаные минуты.
Диваны, стулья, табуретки теперь составляют ряды. Здесь даже всеми забытое кресло из чулана, которое из-за своей хромоты должно обязательно на что-нибудь опираться.
Печи истоплены, и оголенные окна, лишенные штор, в испарине. Стекла похожи на растянутую кальку. До них нельзя дотрагиваться, иначе сейчас же поползет капля, оставляя одинокий случайный след. Но влага сама скоро нарисует на стеклах черные деревья в стиле модерн, и в их вертикальных извивах замерцают редкие звезды – огни дома напротив…
Обеденный стол вынесен в детскую и уже заставлен чашками. Здесь будет буфет. На кухне возятся с самоваром. Прилаживают в форточке колено трубы.
Итак, сейчас все начнется!
Вот это и есть жизнь! И стоит ли думать о том, что будет через несколько часов, когда все уйдут и взору предстанет разрушенный дом, гора грязной посуды, и все придется двигать, поднимать, ставить на места, мыть и чистить.
Но можно ли думать об этом именно сейчас, когда так хорошо и жизнь дарит тебе самое лучшее, когда так страшно веселым, озорным страхом и предстоящие два часа кажутся целой вечностью, наполненной захватывающими и счастливыми приключениями?
Но что такое домашний театр в сравнении с настоящим?
Из воспоминаний Святослава Рихтера:
«Став органистом в опере, папа часто водил меня на репетиции и спектакли. Стоя в оркестре или где-нибудь поблизости, я проходил в оперном театре школу.
Меня влекло к театру. Все шло через театр».
Кто не помнит потом всю жизнь свой первый спектакль?
Для него это была, конечно же, опера. «Снегурочка».
Можно ли думать о каких-то выгоревших гардинах и коврах перед настоящим занавесом, обращенным к бело-золотому залу, наполненному блеском люстр?! Что может сравниться с тайной декораций, совершенно мертвых при свете служебных ламп, но способных оживать и жить переполненной, самой яркой, самой настоящей жизнью, как только падут на них лучи скрытых цветных прожекторов!
Может ли что-то сравниться с обликом настоящих актеров, преображенных костюмами и гримом!
Из всего этого состояло чудо спектакля. Но не только. Было что-то еще, наверное, самое главное. Было само действие, мысль и темп, ускорения и внезапные паузы, сама драма и ее развитие.
Но оставим этот драматизм театру. В жизни все иначе, к сожалению. Он разделит судьбу своего поколения, своего драматичного времени, разделит ее молча и спокойно, ни на что не жалуясь. Но до этого еще далеко, хотя уже и не очень, но пока, пока еще мы видим его у кулисы, за которой лишь темнота зала, переполненная безликим зрением и безликим слухом.
Он смотрит на руки дирижера, жестко схваченные манжетами. Они округло плавают в полусвете над большим, похожим на стол главным пультом. Здесь, над самой партитурой, музыка становится зримой!
А зал замер от знакомой весенней сказки о превращении снега в жизнь и любовь, которая, как ни знай, как ни помни, всегда доводит до слез нежной наивностью и печалью.
Римский-Корсаков и Островский так потрясли мальчика, что он заболел. Да и как не заболеть, надышавшись впервые алмазно-золотым воздухом искусства…
Если бы кто-то додумался измерять искусство орфеями, так, как измеряют амперами силу тока, все стало бы бесспорно и очевидно для всех. И больше бы не было расхождения мнений! Первое место заняла бы опера, ну а второе – конечно, кино, эта прихотливая и капризная тень театра!
То, что у театра появилась тень, заметили совсем недавно, но она как-то сразу стала подчинять себе умы и сердца.
Еще мало снималось картин, еще подергивалось изображение на экране, а между тем уже было все то, что и теперь безраздельно властвует миром. Было особое, захватывающее переживание световой иллюзии. Такого не бывает в театре.
Ведь в театре не прерывается астрономическое время, следовательно, не прерывается сама жизнь, а в кино все по-другому. Тут жизнь отодвигается, уходит куда-то, заменяется грезой, иллюзорным киноволшебством! В кино мы раздваиваемся, мы переходим в личность актера через крупные планы, когда во весь экран мы видим его глаза, его пульсирующий висок, видим его мысль! В кино мы вне времени, и два часа для нас становятся целой эпохой. Чужая, выдуманная жизнь делается своей, и вот мы уже во власти мерцающей светотени и, забыв себя, смотрим на пустую белую стену, иссеченную дождем поцарапанной пленки.
Но при всех чудесах, при всех превращениях времени, при всем этом колдовстве есть тут что-то от обмана, правда, обаятельного, но все же обмана. И переполненный зал в чем-то остается пустым. И пустым он остается, наверное, в главном. Ведь в зале нет актеров. В зале только плененные тени и всегда готовое к повторам законсервированное вдохновение. Нет, коли уж мерить искусство орфеями, кино уступило бы театру, пусть немного, но уступило бы.
Итак, кино ворвалось в жизнь и сразу покорило чувства.
В конце двадцатых – начале тридцатых годов в Одессе кроме «Мадам Баттерфляй» шли фильмы с участием Макса Линдера и экранизация романа Майн Рида «Всадник без головы». Возможно, показывались и другие картины, но Рихтер упоминает лишь эти. С этого все и началось. Кино со временем стало для Рихтера серьезнейшим из искусств, совсем лишенным того оттенка развлекательности, что делает его доступным для всех без исключения.
Ведь дело тут не только в достоинствах картин, но и в том, кто эти картины смотрит, как смотрит и что в них видит…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?