Текст книги "Мой прекрасный и проклятый «Пятый параграф»"
Автор книги: Эдуард Тополь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
На таран!
Баку был моим Зурбаганом…
Конечно, я не собираюсь ползти по своей биографии, останавливаясь на каждом полустанке. Но Баку…
Впрочем, того Баку, в котором прошли мое детство и юность, уже давно нет.
Он утонул в истории, как Атлантида, как мираж, как гриновский Зурбаган.
Только я, братья Юлик и Миша Гусманы да Рустам Ибрагимбеков можем достать его из прошлого тысячелетия и рассматривать, как призрачный волшебный кристалл, в котором вспыхивают и оживают многоголосые бакинские улицы, где мы играли в футбол и в «лямгу», Приморский бульвар с крутыми фонтанами и скамейками в тени тутовых деревьев, где мы целовали наших первых девочек, пыльный Сабунчинский вокзал, откуда мы уезжали на пляжи, и трамваи, с которых мы спрыгивали на ходу при любой скорости…
Баку тех лет – это больше, чем город, это – понятие, масонская ложа и братство.
Из чего оно складывалось?
Давайте посмотрим. Вот я навожу бинокль своей памяти и вижу свою 171-ю мужскую школу на улице имени Кецховели. В то время еще было раздельное образование мальчиков и девочек, и в нашем девятом и десятом «А» классе было 19 учеников одиннадцати национальностей! Эта взрывчатая смесь азербайджанцев, грузин, армян, евреев, татов, русских и татар терроризировала бездарных учителей и боготворила талантливых. Нашим кумиром был физик Гринберг, который просто играл с нами в физику – так, как, например, играют на сцене Лев Дуров, Леонид Броневой или Михаил Ульянов. Его можно было слушать часами… А самой ненавистной была математичка – уж не помню, как ее звали, на ее уроках можно было заснуть, и я поймал ее на том, что, оказывается, она просто наизусть читала нам учебник, сама не вникая в смысл того, что говорила…
Но самой колоритной была наша директриса – армянка Мария Исаевна.
Когда по понедельникам мы всем классом сбегали после первого урока из школы, чтобы успеть в кинотеатр, где первым сеансом выходил на экраны «Знак Зорро», «Тарзан», «Битва на рельсах» или «Убийство на улице Данте», Мария Исаевна, распахнув руки, уже стояла в позе «Не пущу!» на школьной лестнице перед парадной дверью и на трех языках – русском, азербайджанском и армянском – поливала нас отборным матом:
– Негодяи! Гётверены! Оболтусы! Кишдылахи! Никто не выйдет из школы! А ну-ка назад, в класс! У вас же физика сейчас, Гринберг!
Мы возвращались в класс, отгибали на окне наружную решетку, на поясных ремнях спускались по стене вниз со второго этажа и, показав Марии Исаевне язык, уходили в кино – весь класс, даже отличники Яник Рыбаков и Расим Гасанов!
Подходя к кинотеатру «Низами» на проспекте имени Кирова, мы уже издали видели перед его кассой огромную толпу такой же, как мы, шпаны, удравшей изо всех бакинских школ к этому первому сеансу. О том, чтобы стать в очередь за билетами, не могло быть и речи – во-первых, никакой очереди не существовало, кавказская толпа в тысячу подростков просто штурмом брала кассу со всех сторон, а во-вторых, ну как можно стоять в очереди?
Нет, мы, подойдя к кинотеатру, выстраивались клином и эдаким живым заостренным тараном с разбегу врезались в толпу всей массой своих девятнадцати тел. Задача состояла в том, чтобы как можно дальше углубиться в толпу – не до самой кассы, на это нашей массы, конечно, не хватало. Но этого и не требовалось. Потому что на излете нашего напора, когда передние и самые высокие Славка Наумов, Толя Брескин и Вовка Грязнов уже теряли скорость и увязали в человеческом месиве, задние поднимали на руки самых маленьких – меня или Эдика Акопова – и, держа нас над головами, торпедами, с рук на руки посылали вперед – все сильней и сильней. И мы, набрав скорость, пролетали по уже чужим головам и сверху ныряли к решеткам кассы, совали в окошко кулак с зажатыми в нем деньгами:
– Девятнадцать билетов!
Однажды, когда наш класс таким же макаром уже выстроился в клин для очередного прорыва к кассе «на таран», к нам подошел наш любимый физик Гринберг и сказал, протягивая деньги:
– Ребята, мне тоже билет.
Гринберг был человек!
Медалист
Кино в моей жизни сыграло много ролей – как хороших, так и плохих.
Начну с хороших.
Зимой 1955 года на экраны вышло два совершенно разных, но для меня этапных фильма – мосфильмовский «Убийство на улице Данте» и бельгийский «Чайки умирают в гавани». Я дружил со Славкой Наумовым, мы вместе – у него дома – делали все уроки и вместе ходили в кино. Кроме нашей школы, Слава учился в музыкальной десятилетке при Бакинской консерватории, у него был абсолютный слух и длинные тонкие пальцы прирожденного пианиста – в двадцатые годы его дедушка по фамилии Яблонко был дирижером в Бакинской филармонии. Поэтому «Убийство на улице Данте» и «Чайки умирают в гавани», которые мы посмотрели одиннадцать раз, мы знали наизусть – Слава знал всю музыку, а я – за неимением музыкального слуха – все диалоги.
И соответственно в школе мы разговаривали только цитатами из фильма – я словесными, а Слава музыкальными. Про словесные все понятно – на любой вопрос соседей по партам я легко откликался репликой из фильма, а Славка… Он в ответ на любой вопрос изображал руками саксофон и трубил – имитировал кусок соответствующей мелодии.
Причем делать это полагалось не только на переменах, но и на уроках.
Не помню, чем это обернулось для Славы, но мой конфликт с математичкой перерос в затяжную, на весь десятый класс, войну. После того как я обнаружил, что она читает нам математику наизусть по учебнику, я заявил ей, что вызубрить учебник мы можем и сами, без ее помощи, а посему слушать ее я не намерен и впредь прошу ее не задавать мне никаких вопросов и не вызывать к доске.
После этого я демонстративно достал из парты Цвейга и углубился в чтение.
Цвейг, Мопассан, Стендаль и Фейхтвангер были в то время моими любимыми писателями, и я улетал с ними так, что совершенно не слышал ни класса, ни математички, которая, оказывается, все-таки вызывала меня к доске, а когда я не вставал, ставила мне в журнал двойку.
Так это и продолжалось ровно три четверти – на уроках математики я читал своих любимых классиков, получал колы и двойки, но дома, чтобы не отстать от Славки, исправно читал учебник, выполнял все домашние задания и потому на контрольных получал четверки. Пятерки математичка не ставила мне из чистой мстительности, да и было за что – регулярно перед ее уроком я на школьной доске писал на нее эпиграммы. Поскольку в школе был только один записной поэт школьной стенгазеты, ей нетрудно было угадать автора этих эпиграмм. Таким образом, по трем предметам – алгебре, геометрии и тригонометрии – у меня за четверть набиралось штук двадцать двоек и пять-шесть четверок, что в среднем давало тройку в конце четверти.
Только в конце года я опомнился, пришел к директору школы и сказал:
– Мария Исаевна, если я все выпускные экзамены сдам на «отлично», мне дадут медаль?
– Ты не сдашь на «отлично», – сказала Мария Исаевна.
– Сдам, – сказал я. – Я знаю математику не хуже Наумова, а Славка идет на медаль.
– Знать ты, может, и знаешь, но она тебе «отлично» никогда не поставит.
– А если я всё отвечу?
– Это уже не поможет, ты ее три четверти доводил…
– Но я же еврей, Мария Исаевна! Без медали меня не примут в университет!
– Раньше нужно было думать и меньше эпиграмм писать! Иди отсюда, медалист сраный! – сказала Мария Исаевна.
Я ушел и стал, как зверь, готовиться к выпускным экзаменам – ну как, я думал, можно влепить человеку четверку, если он на устных экзаменах всё ответит, а на контрольных решит все задачи?
Наступил июнь, кончилась четвертая четверть. По всем предметам, кроме английского и математики, у меня были пятерки. Английский я на «отлично» выучить не мог ни тогда, ни даже за тридцать лет эмиграции, но четверку я у англичанки легко зарабатывал переводами английских поэтов, и особенно ее любимого Томаса Мура…
Если бы я сдал математику на «отлично», я – с одной четверкой в аттестате – получил бы серебряную медаль.
Но Мария Исаевна оказалась права – на выпускных экзаменах математичка сквиталась со мной за все мои эпиграммы и лишила меня медали.
Убитый, я после последнего экзамена плелся по городу. В 1955 году поступить еврею без медали в университет, даже в Бакинский, было нереально, это знал в городе каждый.
Я плелся по городу и думал, что будет с моими родителями, если я покончу с собой – брошусь вниз головой с Девичьей башни в Старом городе или утоплюсь в Каспийском море.
Проходя по Торговой улице, я увидел, что в кинотеатре «Вэтэн» (Родина) идет новый фильм «Белоснежка и семь гномов». Чтобы не идти домой, я зашел в кино.
Через два часа я вышел на улицу другим человеком.
Мне было наплевать на математичку, на четверки в аттестате и вообще на все на свете! Мир опять обрел свои волшебные, свои переливчатые краски и звуки. Вокруг меня из растворов бакинских дворов снова доносились запахи шашлыков, стук нард и громкоголосые мугаммы. Гудели, проезжая, машины – просто так, чтобы все слышали владельца этой «Победы» или «Москвича». На перекрестках стояли компании парней в кепках-«аэродромах», они курили папиросы «Беломор» и прицокивали языками вслед каждой проходящей девушке:
– Вах-вах-вах! Какая жопа!..
А я шел мимо них домой и весело, громко пел куплеты гномов.
Его высочество кинематограф и лично товарищ Уолтер Дисней звали меня в свои ряды.
Аликперли
Из нашего класса сорвиголов, шпаны и хулиганов, срывавших уроки, выломавших однажды батарею парового отопления, чтобы залить класс кипятком и под этим предлогом оторваться в кино, и спешивших на занятия по военной подготовке только для того, чтобы схватить ружья и бежать с ними в соседнюю женскую школу пугать девчонок, – из этого класса поступили в вузы практически все – Наумов в нефтяной на геологоразведочный факультет, Рыбаков, Гасанов и Липович – в индустриальный, Таирбеков и Риза-заде – в университет, Шикаушвили – в медицинский, и даже Толя Брескин – в физкультурный.
Правда, за Брескина мы сдавали экзамены всем классом: я пошел за него писать сочинение, Наумов – математику, Липович – физику, и только бег и гимнастику Брескин сдавал сам. И – получив пятерки по всем предметам – Брескин был принят в Физкультурный институт на факультет футбола.
И только одного человека из нашего десятого «А» класса не приняли в вуз – меня.
Я поступал на филологический факультет Азербайджанского государственного университета и отличился на первом же письменном экзамене по литературе – написал сочинение в стихах. Это было сенсацией филфака, на устном экзамене по литературе со мной говорили о поэзии Низами и Руставели, на экзамене по английскому языку – о поэзии Уитмена и Байрона, и всюду мне ставили «отлично», и я сказал дедушке, что университет у меня уже в кармане. Но кафедра истории КПСС была начеку, и, посчитав мои баллы, мне на экзамене по истории СССР поставили просто «двойку» – иначе я мог действительно пройти по конкурсу без всякого блата или взятки. А это был бы нонсенс, вызов всем университетским порядкам и правилам.
Убитый, я не знал, куда мне деваться от стыда перед дедушкой и бабушкой и что мне вообще дальше делать.
Первого сентября все мои школьные друзья исчезли, они стали студентами и ушли учиться в свои институты – все, даже наш заядлый уличный футболист Толя Брескин.
А я сидел на балконе, грыз ногти и снова думал, что проще: прыгнуть с Девичьей башни или утопиться в Каспийском море?
Какая-то красивая и стройная девушка-азербайджанка остановилась под нашим балконом, подняла голову и спросила:
– Это Димитрова, 57?
– Да, – сказал ей мой дедушка.
– А шестая квартира где?
– Здесь, у нас, – сказал дедушка.
Девушка вошла в наш раствор, поднялась на второй этаж, прошла по общей галерее-веранде и постучалась в нашу дверь. Дедушка ей открыл, она сказала:
– Здравствуйте, мне нужен Эдуард.
– Это я… – сказал я, краснея.
Тут я должен пояснить весь сюр ситуации. Чтобы молодая азербайджанка открыто, на глазах всего дома и дюжины соседей пришла в чужую квартиру к незнакомому юноше, да еще и не азербайджанцу, – это было нечто не просто из ряда вон, а совершенно исключительное, даже немыслимое!
– Здравствуйте, – еще раз сказала мне смелая черноглазая красавица. – Меня зовут Фируза, я дочка профессора Аликперли. Мой отец приглашает вас к нам на обед, сегодня, в семь часов вечера. Вы сможете прийти?
Оторопев от изумления, я проглотил язык и стоял с разинутым ртом. Профессор Аликперли был деканом филологического факультета Азербайджанского университета – того самого, куда меня не приняли! И он же приглашал меня на обед? К себе домой?!
– Он придет, – ответил за меня дедушка.
Девушка оставила свой адрес и ушла, цокая по лестнице деревянными каблучками. В воздухе от нее остался запах жасмина и ощущение полного сюрреализма.
– Что ты стоишь, как шлимазл[4]4
Тупой, недоделанный (идиш).
[Закрыть]? – сказала бабушка. – У тебя есть чистая рубашка?
…Этот день видал, чего не взвидят сто!
Только сегодня, отсюда, из следующего тысячелетия своей жизни я могу оценить поступок профессора.
Он пригласил меня не просто на обед, он устроил мне типично восточный прием поэта поэтом!
В просторной и чуть затененной комнате мы сидели с ним вдвоем на ковре перед низким, очень низким столиком, сидели друг против друга, а Фируза прислуживала нам совершенно молча – она приносила на подносе чай, виноград, закуски, шашлыки и снова чай – и тут же бесшумно исчезала, не мешая нашей высокоинтеллектуальной беседе.
Сначала мы говорили о поэзии классиков. Я, считая себя знатоком раннего и позднего Маяковского, Блока, Надсона, Багрицкого, Есенина и Уткина, излагал свои взгляды на имажинистов и футуристов, а профессор сообщил мне, что, учась в Сорбонне, он увлекался Фирдоуси и Хайямом. Затем, покончив с теорией, мы перешли к собственным стихам, я читал профессору свои вирши, а он мне – свои.
Наш поэтический турнир затянулся допоздна, и только в самом конце вечера, провожая меня к двери, профессор сказал:
– Когда я узнал, что вас срезали на последнем экзамене, я пошел к ректору и у нас состоялся длинный разговор. Прошу вас на следующий год поступать к нам повторно, я уверен, что вы будете учиться на моем факультете.
Думаю, что яснее выразиться уже было нельзя.
Воспрявши духом, я вернулся домой. Мне показалось, что дедушка смотрит на меня какими-то другими глазами. И действительно, он сказал:
– Смотри, в чем ты ходишь! Нужно тебе новую кепку сшить…
Одесские рассказики
Давным-давно, в пору моей журналистской юности, я оказался в Мирном, в Якутии, на алмазной фабрике, которая охранялась почище секретной ядерной базы – специально тренированной охраной, бетонным забором с колючей проволокой и КПП, на котором после каждой смены всех работников фабрики раздевали догола и так, голяком, из одной раздевалки переводили в другую, где была их цивильная одежда. То есть и муха не могла пролететь на эту фабрику или вылететь из нее без специального допуска и пристального досмотра. Но я приехал, вооруженный командировочным удостоверением «Комсомольской правды», а в то время такая «ксива» открывала любые двери – в ней от имени ЦК КПСС было обозначено, что все государственные и партийные органы обязаны оказывать помощь собкору газеты.
Так я получил доступ в алмазные закрома страны, но водил меня по этой фабрике сам начальник охраны или, как теперь говорят, службы безопасности. Вокруг был грохот «грохотов» – гигантских барабанов, в которых дробилась тундровая порода, окаменевшая в вечной мерзлоте и привезенная на фабрику 40-тонными «уралами» из алмазоносного карьера – трубки «Удачная». Дробленая порода пересыпалась из одного «грохота» в другой, все мельчая и мельчая, а затем – уже в виде порошка и пыли – текла по резиновой ленте конвейера к огромным дрожащим ситам, через которые уходила пыль, оставляя на поверхности сита невзрачные серые «рисинки» – алмазы.
– Вот наш конечный продукт, – гордо сказал мне начальник охраны, показывая на эти «рисинки». – Здесь наши работницы собирают их в банки, опечатывают и сдают в лабораторию на промывку и калибровку. А из лаборатории цельные алмазы уходят на огранку и в ювелирку, а остальное, технические алмазы, – в сверла…
– Так вот они какие, алмазы! – сказал я и небрежно зачерпнул из сита горсть этих «рисинок».
И в тот же миг лица всех мастериц вокруг меня вытянулись и побелели, а начальник охраны, разом побагровев, хрипло выдохнул:
– Замри! Руку не поднимать!
Я замер, удивленно посмотрел на него.
Его глаза и глаза всех остальных вокруг меня цепко, как в прицеле, держали мою руку с зажатыми в ней грязными алмазами.
– Не поднимать! – хрипло повторил начальник охраны. – Медленно открыть ладонь! Медленно!
Я осторожно открыл ладонь, и алмазики высыпались на сито.
Вздох облегчения раздался вокруг.
– Вытряхнуть рукав! – приказал начальник.
Я стряхнул рукой, не поднимая ее, чтобы и мысли у них не возникло, будто я мог пару алмазов сбросить себе в рукав.
Краска вернулась на лица окружающих, а начальник охраны снял шапку-ушанку и утер ею свой вспотевший лоб.
– Ё-моё! – сказал он. – Вот и пускай этих журналистов! Я б вас не только на фабрику – и в карьер бы не пускал!
* * *
В карьере моей памяти, уже давно окаменев, серыми «рисинками» лежат воспоминания об Одессе. Но спустя 35 лет после своего последнего пребывания в Одессе я снова оказался там, на несостоявшемся празднике кино под названием «Эхо “Золотого Дюка”», и эти «рисинки» сами всплыли и потекли по конвейеру памяти. Вот они – неполированные, без огранки, просто горсть воспоминаний в лучах сентябрьского одесского солнца…
Еще в детстве, зачитываясь Бабелем, Багрицким и Грином, я мечтал об Одессе. Но я родился в Баку, войну – младенцем – провел в Сибири, детство – в Полтаве, армейскую юность в Эстонии, а газетную – снова в Баку. В 21 год меня наконец приняли во ВГИК, я гордо сообщил об этом своему патрону Н.Н. Гладилину, бывшему главному редактору газеты «Бакинский рабочий», которого выставили из Азербайджана (частично из-за моих фельетонов) и которого Л.И. Брежнев перевел в Кишинев главным редактором «Советской Молдавии».
– Приезжай в гости! – сказал мне по телефону Николай Николаевич.
Я взял в «Комсомолке» командировку в Молдавию и приехал в Кишинев.
Гладилин решил показать своей редакции «пацана», которого он сделал «человеком», и потому устроил мне царский прием – меня ждал «люкс» в лучшей гостинице, редакторская машина, юная журналистка в сопровождение и знаменитые Крюковские подвалы Молдавского института виноделия. После трех дней в Кишиневе Гладилин спросил:
– Куда ты теперь?
– В Одессу, – сказал я. – Всю жизнь мечтал…
Он усмехнулся:
– Ладно, так и быть – возьми мою машину с шофером и дуй в Одессу! На три дня машина твоя!
В Одессе я с помощью местных журналистов первым делом разыскал старика по фамилии Борисов, который лично знал Бабеля, Багрицкого и Катаева. Я усадил его в машину, и в современной – на ту пору – Одессе этот Борисов показывал мне Одессу 20-х годов. Он отвез меня на квартиру Багрицкого, но ее я уже не помню, зато хорошо помню квартиру Бабеля.
На одной из центральных улиц – кажется, на Большой Арнаутской – Борисов сказал:
– В этом доме жил Бабель, на третьем этаже.
– Пошли посмотрим…
– Но там нет музея, там просто коммунальная квартира.
– Не важно, идемте!
Я был молод и напорист до нахальности, мы поднялись на третий этаж, я уверенно нажал на кнопку звонка в какой-то двери.
Дверь открыла женщина лет 35-ти, в несвежем домашнем халате и с лицом, зачумленным домашними хлопотами. Из-за ее спины пахло кипяченым бельем и детскими горшками. Но меня и это не остановило, я соврал, что пишу для «КП» очерк о Бабеле и мне позарез нужно описать в этом очерке его квартиру. Женщина нехотя отступила, и я оказался в большой, залитой солнцем трехкомнатной квартире Бабеля, где теперь жили две семьи, и комнаты на каждой половине были забиты дешевой совковой мебелью и увешаны бельевыми веревками с сохнущими пеленками, чулками и простынями.
– А какая-нибудь старая, от Бабеля, мебель осталась? Какие-нибудь вещи, книги?
– Нет ничего, – сухо сказала женщина.
Я разочарованно направился к выходу и вдруг увидел камин.
Это был замечательный камин! С высокими и изящными чугунными створками перед очагом, он был оправлен голубым старинным кафелем с какими-то завитками и ангелочками и резко диссонировал с кондово-совковой мебелью нынешних обитателей этого жилища – как британский денди в тюменской пивной.
Конечно, это был камин Исаака Бабеля. Он сидел перед ним сырыми зимними вечерами, помешивал в нем дрова и, грея руки над огнем, писал здесь мои любимые «Одесские рассказы». Мне показалось, что я разом увидел эту картину – горящий камин, Бабеля, закутанного в плед, и его машинку «Ундервуд»…
Я стоял, смотрел на этот камин и второй раз в жизни жалел о том, что живу, как перекати-поле, без своей квартиры. Первый раз это было на ирано-азербайджанской границе, когда секретарь местного райкома партии предлагал мне взятку – замечательного, ростом с теленка, двухлетнего Майкла, немецкую овчарку чистейших кровей – только за то, чтобы я не писал фельетон о коррупции и беспардонном воровстве в этом районе. Майкл был настолько хорош, и мы с ним так подружились, что ради него я мог бы и дрогнуть – в конце концов, даже когда после моих фельетонов снимали с работы каких-то воров и жуликов, то на их место сажали новых, ничем не лучше… Но я жил тогда у дедушки в Баку, в его многосемейной квартире, и привезти в эту квартиру пограничного пса было совершенно невозможно…
А теперь я запросто, за гроши мог выкупить у этих людей камин моего любимого, моего обожаемого Исаака Бабеля, которого я знал наизусть. Но куда перевезти его?
Я глубоко вздохнул и пошел к выходу. По паркету, который тоже скорее всего принадлежал когда-то Бабелю и который я тоже мог бы выкупить у этих людей.
Представляете – у меня могли быть пол и камин самого Бабеля!!!
Мы вышли из дома Бабеля, зашли в соседнюю кофейню, и молодая грудастая и бедрастая буфетчица сделала нам такой кофе, что… Да, с этой минуты мы стали ездить по Одессе странным маршрутом – куда бы ни вез нас Борисов, мой водитель-молдаванин почему-то каждый раз останавливался возле этой кофейни, и мы снова пили кофе, а водитель, не спуская глаз с ядреной груди буфетчицы, выпивал три чашки. Через три часа и после восьмого захода в эту кофейню я вдруг заметил, что он засыпает за рулем – кофе в больших дозах действует, оказывается, точно так же, как большая теплая грудь – усыпляюще…
* * *
С Володей Двинским, замечательным режиссером-документалистом, который привез на «Эхо “Золотого Дюка”» свой новый фильм «Жила-была Одесса», и его милой женой Татьяной мы сидели над морем в чудном ресторане «Кавказская пленница» на Восьмой станции Фонтана, ели жареную черноморскую кефаль и другие волшебные изыски грузинско-одесской кухни, пили хорошую водку, и я рассказал им об этом камине Бабеля и бедрасто-грудастой буфетчице, а Володя в ответ рассказал мне историю про бабелевский «Ундервуд».
Никакого «Ундервуда» у Бабеля не было, и печатать на машинке он скорее всего не умел. В тридцатые годы, сказал Двинский, в канун какого-то праздника газета «Правда» решила взять у Бабеля интервью. С писателем созвонились, договорились, что пришлют к нему корреспондента. И молодой правдист тут же выехал из Москвы в Одессу, прикатил на Большую Арнаутскую, поднялся на третий этаж, позвонил в квартиру классика. Но классика дома не оказалось, правдисту сказали, что Бабель будет позже. Молодой журналист погулял по городу, выпил сельтерской с сиропом, вернулся на Большую Арнаутскую. Но Бабеля опять не было. Журналист снова погулял, выпил кофе с рогаликом, еще раз позвонил в бабелевскую квартиру. Тот же ответ. «Извините, – сказал правдист. – У меня командировка на один день, мне скоро на поезд, вы не знаете, где сейчас может быть товарищ Бабель?» «Конечно, знаем, – ответили ему. – Он на Молдаванке у своей машинистки».
Правдист отправился на Молдаванку. Точного адреса ему не дали, сказали, что там любой покажет. И действительно, первый же прохожий на Молдаванке сказал правдисту:
– Машинистка Исаака Бабеля? Вот так пройдете двором, повернете налево и еще через один двор услышите эту машинистку!
Правдист пошел в указанном направлении.
И что вы думаете? Не прошел он и половины пути, как услышал стук пишмашинки и такие слова:
– Исаак, ша! Я за вами не успеваю!.. Слушайте, Исаак, не надо меня учить, я сама знаю, как это пишется по-русски!.. Иссак, не морочьте мне голову! Идите погуляйте пять минут, я вам сама все напечатаю!
Правдист зашел во двор, откуда слышался этот капризный голос, и увидел поразительную картину.
Двадцатилетняя девка в коротком летнем сарафане, из которого яростно выпирали все ее спелые прелести, королевой сидела на веранде за «Ундервудом», а у ног ее, на краешке лестничной ступеньки, скромно примостился знаменитый Исаак Бабель, бывший буденновец и классик советской литературы.
Конечно, правдист представился, классик вспомнил о своем обещании дать газете интервью, поднялся и вышел с журналистом на улицу, чтобы ответить на его вопросы. Но прежде чем начать интервью, журналист сказал:
– Исаак Эммануилович, я дико извиняюсь, можно сначала вопрос не для газеты?
– Валяйте, – разрешил классик.
– Скажите, пожалуйста, вот вы бывший буденновец, знаменитый писатель и, можно сказать, классик при жизни. Как вы можете какой-то девице позволять так с вами разговаривать?
– Ах, молодой человек! – ответил классик. – Одно движение бедра этой девицы стоит всей мировой литературы!
– Вам нужно поехать на Привоз! – сказал мне старик Борисов. – У нас на Привозе можно купить все – от рукописей Эйзенштейна до секрета атомной бомбы!
Я послушно поехал на Привоз. Секретов атомной бомбы я не искал (возможно, они там действительно были), а вместо рукописей Эйзенштейна я, бродя по бесконечным торговым рядам, купил какие-то крошечные и тоненькие, издания двадцатых, на ломкой бумаге, годов сборнички стихов Хлебникова, Ахматовой и еще кого-то. А затем поднял с расстеленного на земле коврика томик Ольги Форш и спросил у продавца:
– Почем?
– Два рубля, – ответил тот.
Я сунул руку в карман, но тут Борисов, мой гид, взял у меня эту Ольгу Форш, повернул ее, заглянул на цену на задней обложке и сказал продавцу:
– Та шо ты дуришь парня? Она в девках рупь двадцать стоила!
Второй раз я побывал в Одессе спустя много лет, уже после окончания ВГИКа. Мой вгиковский приятель Жора О. получил постановку на Одесской студии, прилетел в Москву, разыскал меня в очередной съемной квартире и сказал, что я должен написать для него сценарий на морскую тему.
Я изумился:
– Я – на морскую тему? Да я даже плавать не умею!
– Не важно, – сказал Жора. – Зачем тебе плавать? Тебе нужно писать, а не плавать. Собирайся, мы летим в Одессу. Познакомишься там с моряками Одесского пароходства, и мы напишем сценарий вместе, за пару месяцев!
Это было замечательным свойством большинства советских режиссеров – с ходу становиться соавторами вашего сценария даже в том случае, если они, как мой друг Жора, писали слово «корова» через три «а».
Через неделю мы прилетели в Одессу, и в первый же день Геннадий Збандут, директор Одесской студии, которому эта студия обязана своим расцветом (здесь в ту пору начали свою режиссерскую карьеру и Марлен Хуциев, и Петр Тодоровский, и Слава Говорухин, и многие другие), – так вот, в первый же день этот Збандут под мою коротенькую заявку на морской сценарий не только выдал нам аванс размером аж в тысячу рублей, но и доверительно запер меня в своем директорском кинозале и показал мне очередной запрещенный фильм Киры Муратовой «Долгие проводы» с Зинаидой Шарко в главной роли.
Я смотрел этот фильм один, поздно вечером, в закрытом просмотровом зале. Когда фильм закончился, было уже десять вечера. Я вышел из зала на студийный двор, черная южная ночь накрывала студию и каштаны у ее проходной. Но в каком-то кабинете еще горел свет, я заглянул туда, там сидела синеглазая красотка Нина, секретарша сценарной коллегии и одна из шести бывших жен известного в те годы режиссера детских фильмов. Я спросил у нее, где живет Кира Муратова.
– А в моем доме! – сказала Нина. – Ну, то есть в студийном, через дорогу от студии, где я живу, Петя Тодоровский и Збандут. А Кира – на втором этаже, первая дверь слева.
Я вышел со студии. Морской ветер гнал по улице серые катышки тополиного пуха, и полная майская луна блестела в трамвайных рельсах, проходящих вдоль студийного забора. Я сел в подошедший трамвай и, нянча в душе каждый кадр «Долгих проводов» так, как нянчит – по словам Иосифа Уткина – «девочка больную куклу, как руку раненый солдат», отправился в центр города. Я хорошо понимал, что я только что увидел настоящий шедевр киноискусства. Шедевр, который никто не увидит никогда, потому что советская власть никогда не выпустит на экраны такой фильм. Это было непреложно, я был уже взрослый мальчик и знал правила игры в советское искусство.
В центре Одессы, где-то на Приморском бульваре, я нашел цветочный киоск, купил букет цветов и снова трамваем вернулся к студии. Четырехэтажный кирпичный дом, в котором жили Тодоровские, Збандут и все остальные студийные сотрудники, стоял напротив студийной проходной, в тени пышных каштанов. Я вошел в полутемное пыльное парадное и по стоптанным ступеням, вдоль ядовито-зеленой стены с выцарапанными на ней словами из трех букв поднялся на второй этаж. Слева от лестничной площадки была стандартная бурая дверь с номером 15 и черной кнопкой звонка. Приглушая колотившееся сердце, я нажал эту кнопку. С таким душевным трепетом звонят, наверное, поклонницы к Феллини, Мастроянни и Вячеславу Тихонову.
Дверь открылась удивительно быстро, почти тотчас. За ней, подоткнув за пояс подол холщовой юбки, стояла невысокая, круглолицая молодая женщина с мокрой половой тряпкой в руках. У ее босых ног на мокром полу зияло ведро с темной водой, и капли такой же темной воды капали в это ведро с грубой мешковины ее половой тряпки.
– Простите, – сказал я. – Кира Муратова тут живет?
– Да, – ответила босая женщина. – Это я. – И тыльной стороной ладони убрала волосы с потного лба.
– Здравствуйте, это вам. – Я протянул ей цветы. – Я только что посмотрел ваш фильм и набрался наглости побеспокоить вас только для того, чтобы сказать: вы гениальный режиссер! Феллини, Антониони и вы! Пожалуйста, возьмите эти цветы. Это от всей души. И – счастья вам!
По-моему, она была ошарашена моим букетом не меньше, чем я ее половой тряпкой. Молча и каким-то замороженным жестом она взяла у меня цветы, и, прежде чем она успела сказать «спасибо», я поцеловал ее мокрую руку и тут же, как мальчишка, сбежал по гулкой лестнице вниз.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.