Текст книги "Пелэм, или Приключения джентльмена"
Автор книги: Эдвард Бульвер-Литтон
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
Клаттербак сперва опустил глаза, но через мгновение обернулся к письменному столу, положил одну руку на какую-то рукопись, а другой указал на книги.
– Среди них? – молвил он. – Да как же может быть иначе?
Я не ответил и протянул руку к рукописи. Он попытался робким движением удержать ее, но я знал, что авторы подобны женщинам, и, применив некоторую силу, что явно не доставило моему другу неудовольствия, завладел рукописью.
Это был трактат о древнегреческом причастии. Грустно стало у меня на душе, но, уловив полный ожидания взгляд несчастного автора, я изобразил на своем лице восхищение и стал делать вид, что читаю и обсуждаю difficiles nugae[501]501
Пустяки, на которые положено много труда (лат.).
[Закрыть] с таким же интересом, как и он сам. Тем временем юноша возвратился. Он безусловно обладал чувством такта, обычно свойственным людям духовной культуры, какова бы она ни была. На худом лице его горел румянец смущения, когда он подошел к дяде и стал что-то шептать ему на ухо, – что именно, я сразу догадался по растерянному и сердитому виду моего друга.
– Брось, – сказал я, – мы слишком давние друзья, чтобы разводить всякие там церемонии. Твоя placens uxor[502]502
Милая супруга (лат.).
[Закрыть], как все дамы, попавшие в столь же трудное положение, считает, что ты поступил несколько необдуманно, пригласив меня к столу. Говоря по правде, мне предстоит еще такой долгий обратный путь, что устриц твоих я поем уж как-нибудь в другой раз.
– Нет, нет, – сказал Клаттербак, проявляя гораздо больше пыла, чем это обычно бывало свойственно его ровному характеру, – нет, я сам пойду и урезоню ее. «Жена да убоится мужа» – говорит проповедник! – И бывший первый ученик по математике в таком волнении вскочил со стула, что едва не опрокинул его.
Я придержал его за рукав.
– Позволь лучше мне пойти, раз уж ты хочешь, чтобы я у тебя обедал. «Всегда к пришельцу благосклонны жены», и я, вероятно, достигну большего, чем ты, несмотря на весь твой законный супружеский авторитет.
Сказав это, я вышел из комнаты. Мне любопытно было познакомиться с супругой моего университетского товарища, но ничего особенно приятного я от этой встречи не ждал. Повстречав слугу, я велел ему доложить о себе.
Меня instanter[503]503
Тотчас же (лат.).
[Закрыть] ввели в комнату, где я и обнаружил все те признаки женского любопытства, которые отметил раньше. Там находилась маленькая женщина, одетая нарядно и в то же время как-то неряшливо. У нее был остренький носик, холодные серые глазки, румянец на скулах, переходящий, однако же, в какую-то зеленоватую бледность пониже, у большого, сердито поджатого рта, который, об этом легко было догадаться, редко улыбался бедному обладателю всех этих прелестей. Подобно достопочтенному Кристоферу, она тоже не пребывала в одиночестве. При ней находилась высокая тощая женщина, уже довольно пожилая, и девушка, несколько моложе хозяйки: они были представлены мне в качестве ее мамаши и сестрицы.
Мое entrée[504]504
Появление (фр.).
[Закрыть] вызвало немалое смущение, однако я уж знал, как тут действовать. С таким сердечным видом протянул я руку хозяйке, что она не могла не вложить двух костлявых пальцев в мои, каковые я убрал только после самого умиротворяющего, дружеского пожатия. Пододвинув свой стул поближе к ней, я начал такой непринужденный разговор, словно уже много лет знал эту троицу. Я сказал, как радостно мне было видеть моего друга устроившимся столь счастливо, заметил, что вид у него теперь гораздо лучше, чем прежде, отпустил лукавую шуточку насчет благотворного влияния супружеской жизни, расхвалил спящую кошку, которую вышивала шерстью почтенная рука пожилой матроны, предложил достать для нее живую кошку настоящей персидской породы – с черными ушами длиной в четыре дюйма и хвостом, как у белки. А затем сразу же перешел к несогласованному с супругой приглашению добряка хозяина.
– Клаттербак, – сказал я, – настоятельно приглашал меня остаться к обеду. Но я не считал возможным принять его приглашение, не выяснив предварительно, будет ли оно поддержано вами. Вы ведь хорошо знаете, сударыня, что мужчины в этих делах мало смыслят, и я никогда не принимаю приглашения женатого приятеля, пока его не подтвердит хозяйка. Этому я научился еще дома. У моей матушки (леди Фрэнсес) исключительно приятный характер. Однако для моего отца взять на себя смелость (иного слова и не придумаешь) пригласить к обеду даже самого лучшего друга, не посоветовавшись с женой, было бы так же невозможно, как если бы он вдруг вздумал летать по воздуху. Никто (так говорит моя матушка, и это святая истина), кроме тех, кто ведает домашним хозяйством, не может решать никаких хозяйственных вопросов. И, следуя этому изречению, я в вашем доме приму только приглашение, исходящее от самой хозяйки.
– Право же, – сказала миссис Клаттербак, краснея от смущения, смешанного с радостью, – вы человек очень деликатный и учтивый, мистер Пелэм. Хотела бы я, чтобы мистер Клаттербак походил в этом отношении на вас. Никто и понятия не имеет, в какое неловкое положение он меня ставит и как подводит. Знай я хоть немного раньше о вашем приезде – а сейчас боюсь просто, что в доме у нас ничего нет. Но если бы вы согласились принять участие в нашей трапезе, как она ни скромна, мистер Пелэм…
– Я восхищен вашей любезностью, – воскликнул я, – и теперь могу без обиняков признаться, какое удовольствие доставило мне приглашение моего старого друга…
Итак, дело уладилось, и я еще несколько минут побеседовал с дамами, проявляя всю живость, на какую только был способен, а затем вернулся в библиотеку под приятным впечатлением, что покинул, как друзей тех, к кому явился, как к недругам.
Обед назначен был на четыре часа, а до того мы с Клаттербаком развлекались «беседой мудрых и разумных». У этого человека были возвышенные взгляды и благородные чувства, – тем более сожалел я о том уровне ума, при коем все это пропадало даром.
В его манере вести беседу была одна примечательная черта. При всей своей склонности ссылаться на классических авторов и упоминать об обычаях древности, он никогда не увлекался цитатами, хотя в памяти его хранилось бесчисленное их количество. Несмотря на то, что он вообще употреблял витиеватые старинные обороты речи, греческие или латинские слова от него можно было услышать лишь тогда, когда мы занимались нанизыванием стихов или же когда, поддавшись соблазну, он принимал вызов на состязание в учености от кого-либо, мнившего себя знатоком классиков. В подобных случаях он действительно извергал такой поток цитат и ссылок, что его сопернику оставалось только умолкнуть. Но в эти словопрения он вступал редко и не очень бурно радовался своей победе. Однако он очень любил, когда другие занимались цитированием, и я знал, что чем чаще буду приводить цитаты из классиков, тем большее удовольствие ему доставлю. Может быть, он считал, что человек, сознающий свою ученость, просто хвастается ею, когда произносит непонятные слова чужого языка, и потому избегал это делать.
И все же порою, когда он увлекался темой разговора, тон его речей и одушевлявшее их чувство делали его в подлинном смысле этого слова красноречивым. Благодаря же тому что по натуре он был человек действительно скромный и вместе с тем искренне восторженный, у тех, кто его слушал, не возникало впечатления напыщенности или аффектации, которое он мог бы на них произвести.
– У тебя здесь обиталище мирное и спокойное, – сказал я. – Даже в криках грачей, – а мне их всегда приятно слышать, – есть что-то убаюкивающее.
– Да, – ответил Клаттербак, – должен признать, что многое в этом уединенном месте успокоительно действует на мою душу. Я полагаю, что здесь мне легче предаваться созерцанию, которое по сути дела является и основной стихией моей умственной жизни и моей духовной пищей. И все же возможно, что в данном случае (как и во многих других) я сильно заблуждаюсь. Ибо, помнится мне, когда я единожды в своей жизни посетил Лондон, я имел обыкновение, внимая в своей комнате на Стрэнде дребезжанию стекол от шума колес и шагов на улице, усматривать в нем призыв моей душе поглубже осознать некую истину: истину, состоящую в том, что это шумное проявление людской суеты напоминает мне, как мало значения имеют для меня треволнения неуемного мира.
Тут достойный Клаттербак сделал паузу и слегка вздохнул.
– А разве ты не огородничаешь и не возделываешь свой сад? – спросил я. – Ведь это деятельность не низменная и для знатока классиков вполне подходящая.
– К сожалению, – ответил Клаттербак, – ни к тому, ни к другому у меня склонности нет. Только я попытаюсь нагнуться, как ощущаю в груди острую, пронзающую боль, Дыхание становится прерывистым и затрудненным. Да и по правде сказать, не люблю я отрываться от своих книг и рукописей: с Плинием хожу я в его сад и с Вергилием – в его поля. Такие вот мысленные прогулки только мне и по сердцу. И когда я думаю о своем стремлении к умственному труду и нелюбви к физической деятельности, мною овладевает искушение гордиться свойствами, противоположными тем, которые Тацит восхваляет в своих суждениях о наших германских предках, и я сладостно влекусь к покою, в то время как они столь неистово пробуждались от своей лени.
Речь его прервал длительный приступ глубокого, сухого кашля, который поразил меня в самое сердце. «Увы! – подумал я, услышав, как он кашляет, и заметив на ввалившихся щеках моего друга лихорадочный румянец, – не один лишь ум его будет жертвой этого рокового увлечения книжной наукой».
Я возобновил разговор не сразу и не успел еще этого сделать, как меня прервало появление Бенджамина Джеремии, которого тетушка прислала оповестить нас, что обед будет подан через несколько минут. Затем племянник опять принялся шептать что-то на ухо Кристоферу. Ci+devant член Тринити-колледжа с озабоченным видом осмотрел свое платье. Я сразу же сообразил, что ему намекнули о желательности сменить одежду. Чтобы дать ему возможность переодеться, я попросил юношу провести меня туда, где я смог бы совершить предобеденные омовения, и последовал за ним наверх в нечто вроде лишенной всякого комфорта туалетной комнаты без камина или печи, где я обнаружил желтый глиняный кувшин и таз, а также мохнатое полотенце из такой жесткой ткани, что не решился поднести эту дерюгу к лицу – кожа моя не выносит столь грубых прикосновений. Пока я бережно и осторожно омывал свои руки в холодной воде – отнюдь не из Бандузийского источника[505]505
Бандузийский источник упоминается у Горация. Назван по имени нимфы Бандузии, которая почиталась на родине Горация.
[Закрыть] – с гнусным составом, именуемым виндзорским мылом, на лестнице послышалось тяжелое дыхание бедного Клаттербака, и вскоре он вошел в соседнюю комнату. Минуты две спустя к нему присоединился слуга, ибо я услышал, как он произнес хриплым голосом:
– Вина с черной головкой больше нету, сэр!
– Нету, мой добрый Диксон? Да ты жестоко ошибаешься. Еще на прошлой неделе было две дюжины бутылок.
– Уж не могу знать, сэр! – ответил Диксон равнодушным и даже немного дерзким тоном. – Там в погребе завелись такие гады, вроде аллигаторов, они все бутылки расколотили.
– Аллигаторы у меня в погребе! – воскликнул изумлённый Клаттербак.
– Так точно, сэр, во всяком случае ядовитые гадины, вроде тех, которых здешний народ называет тритонами.
– Что? – воскликнул Клаттербак, в невинности души явно не понимая, как иронически звучит его вопрос. – Что? Тритоны разбили за одну неделю две дюжины бутылок? Поистине, в высшей степени странное дело, чтобы мелкая тварь из породы ящериц производила подобные разрушения, – может быть, они не переносят винного запаха? Надо будет разузнать у моего друга доктора Диссектола об их силе и привычках. Тогда, милый Диксон, подай нам портвейн.
– Слушаю, сэр. Овес весь вышел, лошадку джентльмена я покормить не смог.
– Да как же, Диксон, или память мне совсем изменяет, или в прошлую пятницу я выдал тебе на овес сумму, равную четырем фунтам и скольким-то там шиллингам.
– Верно, сэр, но корова и куры страсть как много едят, да слепого Доббина кормим четыре раза в день, да фермер Джонсон всегда ставит свою лошадь к нам в конюшню, да миссис Клаттербак с дамами прошлый раз покормили осла, что впряжен был в наемный фаэтон, в котором они приехали. А ко всему еще крысы и мыши жрут его почем зря.
– Удивления достойно, – ответил Клаттербак, – как прожорливы эти паразиты; похоже, что они особенно яростно набросились на мое несчастное добро: напомни мне завтра, милый Диксон, чтобы я написал доктору Диссектолу.
– Слушаю, сэр. Да, кстати, чтоб не забыть… – Но тут очередное сообщение мистера Диксона было внезапно прервано появлением третьего лица, коим оказалась миссис Клаттербак.
– Как! Вы еще не одеты, мистер Клаттербак? Ну можно ли так копаться! А это еще что? Видано ли, чтобы так обращались с женщиной? Вы же вытерли бритву о мой ночной чепчик, ах вы, грязнуля, неряха…
– Тысячу раз прошу извинения, я вполне сознаю свою ошибку! – с какой-то нервной торопливостью прервал ее Клаттербак.
– Да уж действительно ошибку! – вскричала миссис Клаттербак резким, исступленным, злобным фальцетом, вполне приличествующим случаю. – Но ведь это в который раз, ей-богу же, сил никаких нет! Да что вы делаете, идиот несчастный! вы же суете свои тощие ноги в рукава сюртука, вместо брюк!
– Правильно, милая женушка, глаза у вас видят лучше моих. И мои ноги, – вы верно сказали, что они тонковаты, – проникли туда, куда вовсе не следует. Но при всем том, Доротея, я не заслуживаю названия «идиот», которым вам угодно было меня наградить. Хотя мои скромные умственные способности нельзя считать недюжинными или выдающимися…
– Ну, а что же вы такое, по правде-то сказать, мистер Клаттербак? Только и делаете, что забиваете себе голову никому не нужной чепухой из своих книг. Скажите-ка мне лучше, как вам пришло в голову пригласить мистера Пелэма к обеду, когда вы прекрасно знали, что у нас решительно ничего нет, кроме рубленой баранины и яблочного пудинга? Так-то вы позорите свою супругу, сэр, после того как она снизошла до брака с вами?
– Правда, – терпеливо ответил Клаттербак, – я об этом совсем позабыл. Но мой друг придает грубым удовольствиям стола так же мало значения, как и я сам. Пир мудрой беседы – вот чего ищет он в кратком пребывании под нашим кровом!
– Пир бессмысленной ерунды, мистер Клаттербак! Ну кому еще придет в голову молоть такой вздор?
– К тому же, – продолжал хозяин дома, не обращая внимания на ее восклицание. – Имеется у нас и лакомство, да еще из самых изысканных, к которому он, равно, как и я сам, привержен, хоть это и не подобало бы философам. Я имею в виду устрицы, которые прислал нам добрый наш друг, доктор Суоллоухем.
– Да, что вы в самом деле, мистер Клаттербак! Мы с моей бедной мамочкой поужинали вчера этими устрицами. И она и моя сестра просто с голоду подыхают; но вам бы только набить себе брюхо, а что с нами будет, вам безразлично.
– Нет, нет, – ответил Клаттербак, – вы сами знаете, что обвинения ваши несправедливы, Доротея. Но я это только сейчас сообразил, – не лучше ли нам будет несколько понизить тон? Ведь нашего гостя (это обстоятельство до настоящего момента не приходило мне в голову) правели в соседнюю комнату, чтобы он мог вымыть руки, хотя они настолько чисты, что никакой надобности, на мой взгляд, в этом нет. Мне не хотелось бы, чтобы он вас услышал, Доротея, а то, по доброте сердечной, он, пожалуй, подумает, что я не так счастлив, как… как… он желал бы, чтобы я был.
– Боже мой, мистер Клаттербак!
Это были последние слова, какие я услышал. Слезы подступали к моим глазам, в горле стоял комок, когда, удрученный несчастной супружеской жизнью моего друга, я спустился в гостиную.
Постепенно сошлись все: сперва мамаша и сестрица, потом Клаттербак и, наконец, обвешанная всякими дешевыми побрякушками супруга. Как ни был я искушен в искусстве volto sciolto, pensieri stretti[506]506
Веселое лицо, невеселые думы (ит.).
[Закрыть], редко притворство давалось мне с большим трудом, чем в этот раз. Однако мне помогла надежда на то, что я смогу облегчить положение друга. Лучший способ, решил я, добиться, чтобы жена стала его немного больше уважать, состоит в том, чтобы показать ей, как глубоко уважают его другие. Придя к такому заключению, я подсел к ней и сперва постарался завладеть ее вниманием, пустив в ход монету, которая именуется комплиментами и всегда сходит за настоящую, какой бы фальшивой ни была на самом деле. А затем я с глубочайшим почтением стал говорить о дарованиях и учености Клаттербака, распространяясь о всеобщем уважении к нему, о высоком мнении, которое все о нем имеют, о доброте его сердца, о его неподдельной скромности, о его непоколебимой честности, – словом, обо всем, что по моим представлениям, могло на нее подействовать. В особенности же подчеркивал я, какие хвалы расточает ему лорд такой-то и граф такой-то, и в конце концов заявил, что он, без сомнения, доживет до епископского сана. Красноречие мое возымело должный эффект. Пока шел обед, миссис Клаттербак проявляла к мужу исключительное внимание. Видимо, слова мои заставили ее увидеть все в ином свете и совершенно изменить свое отношение к супругу и повелителю. Кому не известна та бесспорная истина, что на своих родных и близких мы обычно глядим близорукими глазами и затуманенным взором и что единственные очки, через которые нам удается по-настоящему рассмотреть их достоинства и недостатки, – мнение людей посторонних!
Когда женщины удалились, мы подсели поближе друг к другу. Я положил свои часы на стол, убедился, взглянув в окно, что день склоняется к вечеру, и сказал:
– Давай как можно лучше используем оставшееся время. Я смогу задержаться у тебя еще на полчаса – не больше.
– Ну, а как, друг мой, – сказал Клаттербак, – узнаем мы способ наилучшим образом использовать время? Делим ли мы его на большие отрезки или разрываем на мелкие клочки повседневной жизни – в этом-то и состоит величайшая загадка нашего бытия. Был ли когда-либо человек, который (прости меня за педантизм, но я один раз прибегну к греческому слову), изучая эту труднейшую из наук, мог бы по праву воскликнуть: «Эврика!»
– Помилуй, – возразил я, – не тебе, ученейшему знатоку классиков, всеми уважаемому мужу науки, не ведающему, что такое часы праздности, задавать подобный вопрос!
– Дружеские чувства заставляют тебя, при всей твоей проницательности, судить обо мне слишком лестно, – ответил неизменно скромный Клаттербак. – Правда, на долю мою выпало возделывать поля истины, завещанные нам мудрецами древности, и я бесконечно благодарен за то, что мне предоставлен для этого дела полный досуг и никто не посягает на мою независимость – ведь это величайшие блага для души миролюбивой и погруженной в размышления. И все же порою меня берут сомнения – мудро ли я поступаю, предаваясь исключительно этим занятиям. Когда лихорадочно дрожащей рукою отодвигаю я в сторону книги, над которыми просидел без сна до рассвета, и бросаюсь на ложе, где часто тоже не могу заснуть от недугов и болей, терзающих мою слабую и жалкую плоть, мною иногда овладевает желание приобрести здоровье и силу крестьянина даже ценою обмена моих бесполезных и несовершенных знаний на невежество, которое вполне удовлетворено своим малым мирком, ибо оно и понятия не имеет об окружающем его беспредельном мире. Однако ж, дорогой мой и уважаемый друг, произведения древних авторов дышат философией благородной и умиротворяющей, которая должна была бы внушить мне лучшее расположение духа. Меня, милый Пелэм, последнее время сильно огорчает одно обстоятельство: проявляя по свойственному нашей университетской науке и, быть может, излишне педантическому обыкновению особенное внимание к деталям и мелочам в произведениях классиков, я теперь часто теряю способность оценить красоту и возвышенность их общего смысла. Более того: от хитроумного истолкования какого-нибудь искаженного места я получаю гораздо больше наслаждения, чем от красот стиля и от мыслей, составляющих содержание вещи: выпрямляя изогнувшийся гвоздь в винной бочке, я даю испариться вину.
– Друг мой, – сказал я, – не хочу оскорблять твоей скромности или выражать сомнения в целесообразности твоих занятий. Но разве тебе самому не приходило в голову, что именно теперь, пока ты еще молод и ум твой в полной силе, было бы и для тебя самого и для твоих ближних гораздо лучше, если бы ты применил свои способности и прилежание к чему-либо более возвышенному и полезному, чем, например, тот труд, с которым ты разрешил мне ознакомиться у себя в кабинете? И еще одно: для человека, старающегося усовершенствовать свой дух, важно прежде всего укрепить телесные силы; не разумнее ли было бы умерить на время твое увлечение книгами, подышать свежим воздухом – несколько выпрямить лук, ослабив тетиву, и поделиться с людьми – письменно или в беседах – плодами твоих многолетних усердных трудов? Переезжай если не в город, то хотя бы поближе к городу. При достаточно разумном использовании того, что ты получаешь от прихода, для тебя это не представит затруднений. Оставь свои книги на полках, паству передай своему помощнику и… – Но ты покачиваешь головой, ты недоволен моими словами?
– Нет, благородный мой и добрый советчик, но – как посажен росток, так должно и вырасти дерево. И мне были свойственны честолюбивые устремления, которые при всей их греховной суетности первыми страстно вливаются в прихотливый и шаткий сосуд души человеческой и последними вытекают из его разбитых осколков. Но мое честолюбие обрело свою цель и достигло ее в возрасте, когда у других оно – чувство еще неясное и неопределившееся. И в настоящее время оно больше питается воспоминаниями о прошлом, чем устремляется вперед, на морские просторы неизведанного и нового. А что до моих занятий, – то как ты, в свое время жадно пивший из того же древнего Кастальского источника[507]507
Кастальский источник – источник на склоне горы Парнаса в Греции. В древности считалось, что его вода вдохновляет поэтов.
[Закрыть], – как ты можешь теперь хотеть, чтобы я им изменил? Ведь древние – моя пища, моя поддержка, мое утешение в горестях, и они же мне сочувствуют и укрепляют в часы радости. Отнять их – значит лишить меня дуновения тех ветров, которые направляют и очищают от всякой гнили и плесени тихое и незаметное течение моей жизни. К тому же, милый Пелэм, вряд ли от твоей наблюдательности ускользнуло, что нынешнее мое состояние не позволяет мне надеяться на то, что я еще долго проживу. Оставшиеся мне дни должны быть прожиты мною так же, как уже истекшие. И каковы бы ни были телесные мои немощи, а также мелкие неприятности, которые, как я склонен думать, выпадают даже на долю самых удачливых из тех, кто связал себя с неустойчивым и переменчивым созданием, именуемым женщиной, – особенно же в узах Гименея, – каковы бы они ни были, повторяю – мне дано обрести убежище и помощь в золотом сиянии мечтательного духа Платона и в мудрых назиданиях менее одаренного воображением Сенеки. Когда же о моем скором растворении в небытии напоминают мне признаки, проявляющиеся большей частью около полуночи, я нахожу не малую и не постыдную радость в надежде, что, может быть, там, на Островах Блаженных[508]508
Острова Блаженных – в древнегреческой мифологии одно из местопребываний «блаженных» героев после их жизни на земле.
[Закрыть], о которых смутно грезили древние, но которые открыты моему внутреннему взору – ясные, ничем не затуманенные, не затененные сомнениями и неуверенностью, – я встречусь с блистающими душами тех, с кем мы сейчас так несовершенно общаемся. И, может быть, из уст самого Гомера прольется на меня все великолепие подлинной поэзии, а слова самого Архимеда[509]509
Архимед (ок. 287–212 до н. э.) – великий древнегреческий физик и математик.
[Закрыть] преподадут мне точное исчисление истины!
Клаттербак умолк. Сияние восторга разлилось по опущенным его векам, по всему его истощенному лицу. Мальчик, сидевший в стороне и молчавший, пока мы беседовали, опустил на стол голову, и слышно было, как он плачет. Я же, глубоко потрясенный, встал и принялся на прощание расточать человеку, которому все это было совершенно не нужно, пожелания и благословения сына мирской суеты, поглощенного ею, но все же не окончательно очерствевшего. Мы расстались, чтобы уже не встретиться в этом мире. Факел под спудом погас: завтра исполнится шесть недель с того дня, как благородный ученый испустил последний вздох!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.