Текст книги "Пелэм, или Приключения джентльмена"
Автор книги: Эдвард Бульвер-Литтон
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
Глава LXI
He стану я жалеть о том,
. . . . . .
Кто в одиночестве моем
Меня не пожалел.
Байрон
Известие об убийстве вызвало смятение во всей округе. Для розыска преступников были подняты на ноги все полицейские силы. Кое-кого задержали по подозрению, но тотчас же освободили. Торнтона с Доусоном подвергли долгому и строгому допросу. Но так как ни малейших улик против них не было, пришлось их отпустить. Имелось лишь одно подозрительное обстоятельство – их задержка в пути: но данное ими объяснение – то самое, которое я еще раньше получил от Торнтона, – было естественным и весьма правдоподобным. Они точно указали местоположение амбара, и, словно в подтверждение того, что утверждал Торнтон, там нашли принадлежащую ему перчатку. В довершение всего мое собственное показание – ибо я не смог умолчать о закутанном в плащ всаднике, обогнавшем меня на дороге и увиденном мною на месте убийства, – обратило все подозрения на этого человека, кем бы он ни был.
Однако все попытки разыскать его оказались тщетными. Установили, что человек, закутанный в плащ, замечен был в Нью-Маркете, но особого внимания на себя не обратил. Выяснили также, что некто, одетый таким образом, остановился на одном из постоялых дворов Нью-Маркета, чтобы покормить лошадь. Однако народу там было столько, что ни лошадь, ни владелец ее не привлекли особого внимания.
При дальнейшем следствии показания свидетелей стали расходиться; теперь уже четыре или пять человек кормили лошадь на постоялом дворе, один конюх переменил цвет коня на гнедой, другой на черный, третий показал, что джентльмен был определенно высокого роста, а официант торжественно поклялся, что подавал стакан бренди с водой какому-то неряхе – джентльмену в плаще, отличавшемуся определенно низким ростом. Одним словом, никаких существенных доказательств обнаружить не удалось. И хотя полиция продолжала деятельно вести розыск, не обнаружилось ничего, что обещало бы быстро разъяснить дело.
Что касается меня, то, как только позволили приличия, я покинул Честер-парк, увозя в кармане вполне удовлетворяющее нас послание от владельца поместья к лорду Доутону, и еще раз оказался на дороге, ведущей в Лондон.
Увы! Как изменились мои помыслы и мое душевное состояние с тех пор, как я в последний раз по ней проезжал! Тогда я был полон надежд, энергии, честолюбия, симпатии к Реджиналду Гленвилу, пламенной любви к его сестре, теперь плелся обратно, безразличный ко всему, унылый, без единого чувства, которое могло бы хоть несколько умерить мучительную тревогу, исступленное отчаяние, которые владели мной с той ночи. Что отныне для меня честолюбие? Даже у самого закоренелого эгоиста должен быть кто-то, к кому его влечет, с кем он хочет делиться переживаниями, общаться, радоваться своим удачам и успехам. Где же теперь столь близкое сердцу моему существо? Мой самый давний друг, которого я еще больше уважал за его страдания, к которому относился с еще большим вниманием из-за окружавшей его тайны, Реджиналд Гленвил оказался убийцей, жестоким и подлым преступником, который может быть уличен благодаря любой случайности! А она, она – единственная в мире женщина, которую я по-настоящему любил, единственная, царившая в самых тайных глубинах моей души честолюбивого интригана, – она была сестрой этого убийцы!
И тут мне припомнился злорадный, торжествующий взгляд Торнтона, когда он увидел доказательство вины Гленвила. И хотя преступление моего бывшего друга вызывало во мне ужас, я вздрогнул, вспомнив, какой опасности он подвергался. Но и собой, как свидетелем, я не мог быть доволен, ибо вилял и хитрил: да, я сказал правду, но не всю. И сердце мое под миниатюрным портретом, который я прятал у себя на груди, было полно гордости и горечи.
Каким бы легкомысленным ни казался я читателю, каким бы тщеславным и падким на удовольствия светской жизни ни являлся в действительности, но раз уж мною был составлен для себя и принят какой-то свод нравственных правил, я не отступал от него ни на мгновение и, может быть, был строже и неколебимее в соблюдении догматов моей морали, чем того требовал самый ревностный приверженец буквы и духа десяти заповедей и учения пророков. И мне, право же, стало очень не по себе, когда я подумал, что, спасая преступника, в чьей безопасности был лично заинтересован, я пошел на сделку с совестью, изменил правде и преступил то, что сам считал повелительным и нерушимым долгом. Да будет навеки запечатлено в памяти, что, раз ты осознал и принял нечто за правило, никакие личные соображения не должны побудить тебя от этого правила отступиться.
В Лондон я приехал с учащенным сердцебиением и пылающим лицом; к ночи у меня начался сильнейший жар. Послали за хищными птицами из породы медиков, мне обильно пустили кровь, продержали дней шесть в постели, и к концу этого срока моя молодость и крепкое сложение поставили меня на ноги. Я небрежно развернул газету, и в глаза мне бросилось имя Гленвила. Я прочитал относящиеся к нему строки – многословное и напыщенное прославление его дарований и тех надежд, которые они возбуждали, проглядел другой столбец – это была длинная речь, накануне произнесенная им в Палате общин.
«Возможна ли такая вещь? – подумал я. – Да, и в этом одно из таинственных противоречий человеческого сердца. Человек может совершить величайшее преступление, и (если за первым преступлением не последуют другие) это не изменит течения его жизни: для всего света он останется тем же, все его намерения и цели останутся прежними. Он может так же служить своей родине, так же благодетельствовать друзьям, быть щедрым, храбрым, доброжелательным, – словом, таким же, каким был прежде. Одно преступление, даже самое гнусное, еще не совершает переворота в человеке. Лишь тогда меняется характер и черствеет сердце, когда постоянно поддаешься грехам, порокам, безрассудным побуждениям, какими бы незначительными они ни представлялись».
Когда я вернулся в Лондон, матушки моей в городе не было. Но ей написали о моей болезни, и, пока я размышлял над газетой, мне подали ответное письмо. Передаю его в точности:
Дорогой Генри,
Как ужасно я беспокоюсь о тебе! Сейчас же ответь на это письмо. Я бы сама приехала в город, но нахожусь в настоящее время у милой леди Доутон, а она и слышать не хочет о моем отъезде. Я не могу обидеть ее даже ради тебя. Кстати, почему ты не явился к лорду Доутону? Впрочем, я забыла – ты же болен. Милый, милый сынок, я из-за тебя просто в отчаянии. Каким бледным ты станешь после болезни! И как раз теперь, когда наступает лучшее время года! Что за несчастье! Пожалуйста, когда поедешь к леди Розвил, не надевай черного галстука, а выбери очень тонкий батистовый, тогда у тебя будет скорее хрупкий, чем болезненный вид. Кто тебя лечит? Надеюсь, что, по милости божией, это сэр Генри Хэлфорд. Мне будет очень неприятно, если не он. Никто, я уверена, и представить себе не может, как я страдаю. Твой отец, бедняга, тоже последние три дня лежал с приступом подагры. Сохраняй бодрость духа, дорогой сынок, и достань для развлечения какие-нибудь веселые книжки. Но, очень прошу тебя, как только поправишься, сходи к лорду Доутону, ему не терпится с тобой повидаться. Только смотри не простудись. Как тебе понравилась леди Честер? Молю тебя, будь как можно осторожнее и поскорее напиши твоей несчастной,
горячо любящей матери
Ф. П.
P. S. Как ужасно то, что случилось с бедным сэром Джоном Тиррелом!
Я отшвырнул письмо. Да простит мне бог, если из-за своего мрачного настроения я оказался менее растроганным материнской заботой, чем при каких-либо других обстоятельствах.
Я взял одну из многочисленных книг, лежавших у меня на столе. Это было обращенное ко всяческой мирской суете сочинение одного французского мыслителя, и оно дало моим собственным мыслям совсем другой оборот, они вернулись к прежним честолюбивым планам. Кому не ведомо, что личные беды превращают нас в весьма деятельных граждан? Общественная жизнь – это купель Вефизды[515]515
Купель Вефизды – чудотворный пруд в Иерусалиме, где, согласно легенде, верующие получали исцеление.
[Закрыть]: все мы стремимся окунуться в нее и смыть свои огорчения.
Я пододвинул к себе письменные принадлежности и написал лорду Доутону. Через три часа после получения моей записки он сам явился ко мне. Я передал ему письмо лорда Честера, но он еще раньше получил от этого достойного дворянина известия, свидетельствовавшие об успехе моей миссии, и теперь рассыпался в проявлениях признательности и благодарности.
– А знаете ли вы, – добавил сей государственный муж, – что вы завоевали расположение лорда Гьюлостона? Он повсюду и при всех расточает вам хвалы. Хотелось бы мне заполучить его и голоса, которыми он располагает. Нам надо собрать все свои силы, дорогой Пелэм, все зависит от теперешнего кризиса.
– Вы вполне уверены, что войдете в кабинет министров? – спросил я.
– Да. Официально еще ничего не объявлено, но нам-то уже хорошо известно, кто получит должности, а кто потеряет. Мне предназначено место…
– От всей души поздравляю вашу милость. А какой пост вы наметили для меня?
Выражение лица у Доутона изменилось.
– Да… право же… Пелэм, мы еще не распределяли более мелких назначений… но хорошо отблагодарим вас… хорошо, дорогой Пелэм… можете на это рассчитывать.
Я устремил на своего благородного собеседника взгляд, который – могу этим похвастаться – один я умею бросить на человека. Может быть, подумалось мне, этот вылупляющийся из яйца министр играет мною, как вполне зависимым от него орудием? Тогда пусть остерегается! Но внезапно вспыхнувший гнев тут же прошел.
– Лорд Доутон, – сказал я, – еще одно слово, и на сегодняшний день о моих притязаниях речи больше не будет. Намерены ли вы обеспечить мне место в парламенте, как только станете членом кабинета? О дальнейшем я не спрашиваю.
– Да, разумеется, Пелэм. Как вы можете сомневаться?
– Достаточно. А теперь прочитайте это письмо из Франции.
Дня через два после свидания с лордом Доутоном, когда я, будучи в настроении не слишком блестящем и не очень склонном к светской беседе, совершал прогулку верхом по Грин-парку, меня обогнал один из роскошных экипажей, чьи владельцы имеют право сказать: «Hic iter est nobis»[516]516
Здесь дорога принадлежит нам (лат.).
[Закрыть]. Чей-то нежный голос велел кучеру остановиться, а потом обратился ко мне.
– Как, герой Честер-парка вернулся и не подумал о том, чтобы рассказать мне о своих приключениях?
– Прекрасная леди Розвил, – молвил я, – признаю себя виновным в небрежности, но не в измене. Правда, я забыл предстать перед вами, но теперь, созерцая вас, помню о своей преданности вам, как о долге. Приказывайте, и я повинуюсь.
– Видите, Эллен, – сказала леди Розвил, повернувшись к юной особе, которая сидела рядом с нею, опустив залившееся румянцем лицо (я только сейчас ее заметил), – видите, что значит быть странствующим рыцарем: он в говорит, словно Амадис Гальский[517]517
Амадис Гальский – герой средневекового рыцарского романа, известного в переработке Гарсии Ордоньеса де Монтальво. Роман обошел всю Европу, и только Сервантес, высмеяв его в своем «Дон-Кихоте», положил предел его популярности.
[Закрыть], но (тут она снова обратилась ко мне) ваши похождения – предмет слишком волнующий, чтобы вести о них легкую беседу. А потому мы даем вам строжайшее повеление явиться сегодня вечером в наш замок. Мы будем одни.
– Охотно посещу я ваш приют, прекрасная леди. Но заклинаю вас, скажите, сколько человек подразумевается под словом «одни».
– Ну, – ответила леди Розвил, – боюсь, что, кроме нас, будут еще двое или трое гостей. Но думаю, Эллен, мы можем пообещать нашему рыцарю, что их окажется, во всяком случае, не больше двенадцати.
Я поклонился и отъехал. Всю вселенную отдал бы я за то, чтобы хоть на миг коснуться руки той, кто сопровождала графиню. Но – это ужасное но словно ледяными тисками сжало мне сердце. Я пришпорил коня и стремительно помчался вперед. Дул довольно резкий ветер, и я отвернулся, так что едва видел, куда бежит моя разгоряченная, ретивая лошадка.
– Постойте, сэр, постойте! – раздался чей-то пронзительный голос. – Ради бога, не наезжайте на меня до обеда, после уж – куда ни шло.
Я придержал лошадь.
– Ах, лорд Гьюлостон! Как я рад, что повстречал вас, – простите мою слепоту и глупость моей лошади.
– Противный ветер, – ответствовал благородный чревоугодник, – хорошего никому не надует, правота этой замечательной поговорки подтверждается ежечасно. Однако, как ни неприятен резкий ветер сам по себе, он, без сомнения, чудодейственный возбудитель лучшего из даров небесных – аппетита. Впрочем, я не мог рассчитывать, что он принесет мне не только возможность в полной мере насладиться моим sauté de foie gras[518]518
Соте из печенки (фр.).
[Закрыть], но вдобавок и того, кто, вероятно, согласится разделить со мною это наслаждение. Окажите мне честь сегодня отобедать со мною.
– В чьей трапезной будем мы сегодня обедать, милорд Лукулл? – спросил я, намекая на привычки того эпикурейца, именем которого я его назвал.
– В трапезной Дианы[519]519
Диана – древнеримская богиня охоты.
[Закрыть], – ответил Гьюлостон, – ибо это, наверно, она убила прекрасного оленя, чей окорок, присланный мне лордом X., мы будем сегодня есть: олень настоящей мейнелской породы. Я приглашаю вас не для того, чтобы завести знакомство с мистером Таким-то или лордом Как-его-там-звать, а для того, чтобы познакомиться с sauté de foie gras и оленьим окороком.
– Без сомнения, я отдам им должную честь. Я раньше никогда не знал, что вещи гораздо более приятные сотоварищи, чем люди. Ваша милость преподали мне эту великую истину.
– Да простит меня бог! – с досадой вскричал вдруг лорд Гьюлостон. – Сюда идет эта гнусная личность, герцог Стилтонский. На днях я пригласил его на petit diner[520]520
Обед в домашней обстановке с небольшим количеством приглашенных (фр.).
[Закрыть], и знаете, что он сказал мне, когда я извинился перед ним за странную ошибку, допущенную моим мастером кулинарии и состоявшую в том, что чилийский уксус был заменен простым? Вы никогда не догадаетесь: он так прямо и заявил мне, – ему, мол, безразлично, что он будет есть, он отлично может пообедать просто бифштексом! Какого же черта он тогда приходил обедать ко мне? Можно ли было сказать что-нибудь более оскорбительное? Вообразите себе мое негодование, когда, оглядев стол, я убедился, какие изумительные вещи без толку истрачены для подобного идиота!
Не успело последнее слово вылететь из уст чревоугодника, как обозначенное данным термином высокородное лицо подошло к нам. Мне забавно было видеть презрение Гьюлостона (которого он почти не скрывал) к человеку, пользующемуся почетом во всей Европе, и его досаду на общество собеседника, которое всякий другой считал бы как summum bonum[521]521
Высшее благо (лат.).
[Закрыть] светских отличий. Что касается меня, то будучи в настроении, отнюдь не подходящем для оживленной беседы, я вскоре оставил этих двух столь несходных людей и направился в другой парк.
Не успел я въехать туда, как заметил недоброй памяти мистера Уормвуда верхом на медленно трусящем, но с виду довольно сердитом пони. Хотя мы не виделись с тех пор, как вместе пребывали у сэра Лайонела Гаррета, и хотя были тогда в довольно прохладных отношениях, он, видимо, решил узнать меня и завести беседу.
– Уважаемый сэр, – произнес он с отвратительной улыбкой, – очень рад снова видеть вас, но, боже мой, как вы бледны! Я слышал о вашей серьезной болезни. Скажите, вы были уже у того человека, который уверяет, что может вылечить даже далеко зашедшую чахотку?
– Да, – ответил я, – он прочитал мне два-три рекомендательных письма от излеченных им пациентов и сказал, что одним из последних был у него джентльмен в развитой стадии болезни – некий мистер Уормвуд.
– О, вы изволите шутить, – холодно вымолвил циник, – но прошу вас, расскажите мне об этом ужасном происшествии в Честер-парке. Полагаю, что вам не очень-то приятно было оказаться задержанным по подозрению в убийстве.
– Сэр, – высокомерно сказал я, – что вы имеете в виду?
– О, значит, вы не были… не правда ли? Что ж, я всегда считал это маловероятным, но все так говорят…
– Уважаемый сэр, – продолжал я, – с каких это пор вы придаете значение тому, что говорят все? Если бы я был подвержен такой глупости, то не ехал бы сейчас рядом с вами. Но я-то действительно всегда говорил, в противоположность всем без исключения и даже несмотря на всеобщие насмешки за столь странное мнение, что вы, любезнейший мистер Уормвуд, отнюдь не глупы, не невежественны, не наглы, не навязчивы; что вы, напротив того, весьма порядочный писатель и хороший человек; что вы исключительно благожелательны к людям и потому ежедневно даруете то тому, то другому величайшую радость, которую только можете доставить: эту радость я намереваюсь сейчас испытать, и она состоит в том, чтобы с вами распроститься. – И не ожидая, что ответит на это мистер Уормвуд, я отпустил поводья лошади и вскоре скрылся от него среди гуляющих, которых становилось все больше и больше.
Гайд-парк – нелепейшее место. Англичане из великосветского общества превращают дела в развлечение, а развлечения в дело: они от рождения лишены способности улыбаться, они мечутся в общественных местах, словно ветры, дующие с востока – холодные, резкие, неприятные, или словно клочья морозного тумана, которые Борей[522]522
Борей – холодный северный ветер у древних греков.
[Закрыть] выпустил из своих пещер, – и всё с единственной целью мрачно поглядывать друг на друга. Когда они произносят: «Как вы поживаете», вам кажется, что это измеряют длину вашего гроба. Правда, они всегда стараются быть любезными, но уподобляются при этом Сизифу[523]523
Сизиф – мифический царь Коринфа. Боги наказали его, заставив бесконечно вкатывать на гору тяжелый камень, который затем скатывался обратно.
[Закрыть]: камень, который они с таким трудом вкатывают на вершину горы, опять скатывается вниз и отдавливает вам большой палец ноги. Иногда они бывают вежливы, большей же частью – неучтивы. Участливость их всегда искусственна, холодность же – никогда, чопорность лишена достоинства, а угодливость – груба. Они наносят вам обиду и называют это «правдой – в глаза», оскорбляют вас в ваших лучших чувствах и утверждают, что это значит мужественно высказать все, что у них на душе. В то же самое время, отбрасывая любезность и мягкость притворства, они принимают всё, что в нем, – фальшь и обман. Утверждая, что им отвратительно низкопоклонство, они льстиво ведут себя по отношению к высшей аристократии. Заявляя вам, что ни в грош не ставят министра, они небо и землю перевернут, чтобы добиться приглашения от его супруги. Нет другого места в Европе, где бы процветала такая низость, где бы вам даже поверили, что она может существовать. За границей вы можете посмеяться над тщеславием одного класса, над льстивостью другого: первый слишком хорошо воспитан, чтобы его тщеславие могло вас оскорбить, второй и в угодливости умеет быть настолько изящным, что это не вызывает отвращения. Но здесь чванливость дворянства, среди которого, кстати сказать, выскочек больше, чем где бы то ни было в Европе, обрушивается на вас, как буря с градом, а низкопоклонство буржуазии может вызвать внезапный приступ тошноты. А их развлечения! Жара, пыль, однообразие этого омерзительного парка днем и то же прелестное зрелище, повторенное вечером на более камерной сцене в гостиной, где еще жарче, еще больше духоты, где стены тюрьмы обступают вас еще теснее, так что вам еще труднее убежать! Мы бродим, как проклятые души в сказке о Ватеке[524]524
Сказка о Ватеке – «История о калифе Ватеке» – восточная сказка английского писателя Уильяма Бекфорда (1759–1844), герой которой попадает в адское царство Эблиса.
[Закрыть], и проводим жизнь, спрягая, подобно прусскому королю-философу, глагол je m'ennuie[525]525
Я скучаю (фр.).
[Закрыть].
Глава LXII
…Они не говорили ни о чем, кроме высшего света и великосветской жизни, а также других благородных предметов – живописи, хорошего вкуса, Шекспира и музыкальных стаканчиков.
«Векфилдский священник»
Размышления, завершающие предыдущую главу, должны свидетельствовать о том, что я, отправляясь на обед к лорду Гьюлостону, отнюдь не был в расположении духа любезном и склонном к застольной беседе. Впрочем, для света не так уж важно, в каком настроении вы на самом деле: нахмуренный лоб и искривленный гримасой рот хорошо спрятаны под маской.
Гьюлостон возлежал на диване, а взор его был устремлен ввысь, на прекрасную Венеру, висевшую над его очагом.
– Добро пожаловать, Пелэм, я совершаю поклонение своего домашнему божеству!
Я распростерся на соседнем диване и ответил этому эпикурейцу и поклоннику классиков что-то, заставившее нас от всего сердца рассмеяться. Затем мы поговорили о живописи, о художниках, о поэтах, о древних и о труде, который доктор Гендерсон посвятил винам.
Мы беззаветно отдались очарованию последнего особенно увлекательного предмета и, когда наше полное согласие подтвердилось в обоюдном восторженном отношении к нему, спустились в столовую обедать, восхищенные друг другом, как и подобает собутыльникам.
– Все, как должно быть, – произнес я, оглядывая яства, от которых ломился стол, и бутылки с искрящимися напитками, погруженные в ведра со льдом, – настоящая дружеская трапеза. Не часто решаюсь я довериться импровизированному гостеприимству – miserura est aliena vivere quadra[527]527
Жалкая доля – жить подачками чужих людей (лат.).
[Закрыть]; дружеская трапеза, семейный обед – обычно я бегу от них с нескрываемым отвращением. Тяжело признаться, но в Англии нельзя иметь друга, не опасаясь, что он либо застрелит вас, либо отравит. Если вы отказываетесь принять его приглашение к обеду, он считает, что вы нанесли ему оскорбление, и говорит нам какую-нибудь грубость, так что вам приходится вызывать его на поединок. Если же вы принимаете приглашение, то погибаете под тяжестью вареной баранины с брюквой или…
– Дорогой друг мой, – прервал меня Гьюлостон, уже с полным ртом, – все это очень верно, однако сейчас не время для разговоров, давайте есть.
Я признал эту отповедь вполне справедливой, и мы уже не обменялись ни единым словом, кроме возгласов удивления, наслаждения, восхищения или же неудовольствия, вызванных предметами, поглощавшими все наше внимание, пока перед нами не появился десерт.
Когда мне показалось, что хозяин дома принял в себя достаточное количество напитков, я возобновил атаку. Раньше я пытался воздействовать на его тщеславие соблазнами власти и политического влияния, но тщетно, – теперь же решил подойти с другой стороны.
– Как мало на свете людей, – сказал я, – способных угостить хотя бы всего-навсего порядочным обедом, но зато как много тех, кто может оценить достойную восхищения трапезу! По-моему, для тщеславного эпикурейца самое большое торжество – видеть за своим столом первейших, самых почитаемых в государстве лиц, которые изумляются его хлебосольству и глубине, разнообразности, чистоте его вкуса, которые, насладившись необычайными вкусовыми ощущениями и вынужденные вследствие этого проникнуться к нему величайшим уважением, забывают о гордых мечтаниях, планах и проектах, обычно занимающих их умы. Какое торжество видеть, как особы, перед которыми заискивают все англичане, домогающиеся влияния и власти, сами усердно и страстно добиваются приглашения к твоему столу, знать, что мудрейшие решения комитета министров были задуманы и обсуждены людьми, вдохновленными твоими яствами и возбужденными твоим вином. Какие благородные и важные для всей нации меры могут быть подсказаны оленьим окороком, вроде того, который мы сейчас отведали! Какие ловкие и тонкие политические замыслы могли бы возникнуть благодаря такому вот sauté de foie gras! Какие божественные усовершенствования в системе налогообложения – благодаря рагу à la financière[528]528
Под белым соусом (фр.).
[Закрыть]! О, если бы мне выпал подобный жребий, я не стал бы завидовать счастливой звезде Наполеона и несравненному гению С…
Гьюлостон рассмеялся.
– Восторженный пыл делает вас, дорогой Пелэм, как философа – слепым. Живость воображения заставляет вас, подобно Монтескье, строить парадоксы, которые вы сами же, поразмыслив, осудите. Ну согласитесь, например, что тот, у кого за столом соберутся все эти выдающиеся личности, принужден будет больше говорить и, следовательно, меньше есть. Неоспоримо к тому же, что вы либо придете в возбуждение от своего триумфа, либо нет. Если нет, значит, вы только даром побеспокоились, если да, то это отразится на вашем пищеварении: ничто не влияет на желудок так пагубно, как лихорадочное волнение страстей. Во всех философских системах душевное спокойствие есть χηλαο[529]529
Высшее благо (греч.).
[Закрыть]. И вы сами понимаете, что если в том образе жизни, который вы рекомендуете, человек может порою найти, чем потешить свою гордость, то там же его может постигнуть и унижение. Унижение! Страшное слово: сколь многих апоплексических припадков было оно причиной! Нет, Пелэм, долой тщеславие, наполните стакан и познайте, наконец, тайну подлинной философии.
«Черт бы тебя побрал!» – подумал я, но вслух произнес:
– Многая лета Соломону печеночных соте!
– В вашем лице и манерах, – продолжал Гьюлостон, – столько искренности, живости, непосредственности, что к вам не просто чувствуешь расположение, но хочется даже быть вашим другом. Могу поэтому сообщить вам доверительно, что меня больше всего забавляет, как за мною ухаживают представители обеих партий. Я смеюсь, глядя, как другие со всем пылом страсти предаются нелепому соперничеству, и мысль принять участие в политических распрях кажется мне не менее дикой, чем мысль вступить в рыцарский орден донкихотов или напасть на воображаемых врагов какого-нибудь обитателя Бедлама[530]530
Бедлам – лечебница для умалишенных в Лондоне.
[Закрыть]. Сейчас, созерцая весь этот безумный бред со стороны, я могу над ним потешаться. Если же я сам приму участие во всем этом, оно будет меня больно задевать. Я не ощущаю ни малейшего желания из смеющегося философа превратиться в плачущего[531]531
…из смеющегося философа превратиться в плачущего. – Смеющимся философом называли в древности Демокрита (460–370 до н. э.), а плачущим – Гераклита Эфесского (530–470 до н. э.).
[Закрыть]. Теперь я хорошо сплю и мне вовсе не хочется спать плохо. Я отлично ем – к чему же терять аппетит? Никто не нападает на меня и не мешает мне предаваться радостям, всего более соответствующим моему вкусу, – какой же для меня смысл подвергаться оскорблениям со стороны газетчиков и превращаться в мишень для острот памфлетистов? Я могу приглашать к себе в гости людей, которые мне нравятся, почему же я должен ставить себя в такое положение, когда вынужден буду звать к себе тех, к кому никакой симпатии не питаю? Словом, милый мой Пелэм, для чего мне озлобляться, сокращать свою жизнь, из бодрого еще старика превращаться в укутанного фланелью и окруженного врачами больного и, вместо того чтобы оставаться счастливейшим из мудрецов, сделаться самым жалким безумцем? Честолюбие напоминает мне слова Бэкона[532]532
С. 574. Бэкон Фрэнсис (1561–1626) – английский философ, родоначальник английского материализма. Он противопоставил средневековой схоластике опыт, как единственно научную основу знания.
[Закрыть] о гневе: «Он подобен потокам дождя, разбивающимся о то, на что они падают». Пелэм, мальчик мой, попробуйте-ка Шато Марго.
Как ни чувствительна была для моего самолюбия постигшая меня в деле с лордом Гьюлостоном неудача, я не мог не улыбнуться, вполне одобряя его философические принципы. Однако здесь была замешана моя дипломатическая честь, и я твердо решил завербовать его, несмотря ни на что. Если впоследствии мне это удалось, то лишь потому, что я стал действовать совсем другим способом. Пока же я покинул дом этого современного Апиция, изучив новую страницу в великой книге жизни и придя к новому выводу, а именно – что подлинным философом человека делает не добродетель, а разум. Полное чувство удовлетворения испытывает лишь эпикуреец, но его презрение к деятельности и счастливая праздность даются труднее, чем приверженность к любому более действенному моральному кодексу. Он – единственное человеческое существо, для которого настоящее представляет большую ценность, чем будущее.
Мой кабриолет вскоре примчал меня к дому леди Розвил. Первым, кого я увидел в гостиной, была Эллен. Она подняла на меня глаза, и в них было то привычно ласковое выражение, которым они давно уже научились приветствовать мое появление. «Сестра убийцы!» – подумал я, и в жилах моих застыла кровь. Я сдержанно поклонился и прошел мимо.
Тут же находился и Винсент. Он казался унылым и удрученным. Он хорошо понимал, какая неудача постигла его партию. Больше же всего бесила его мысль о том, кому по слухам предстояло занять место, на которое он сам рассчитывал. Лицо это было в какой-то мере соперником его милости, человеком необычного склада, вызывавшим много толков, обладавшим не меньшими познаниями и не меньшим остроумием, чем Винсент, но, ввиду того, что оно все еще находится у власти, я не скажу больше ни слова, чтобы не быть обвиненным в лести.
Кстати, по тому же поводу. Вероятно, легко заметить, что с некоторых пор лорд Винсент старался изменить столь свойственные ему тон и повадки и проявлять гораздо меньше учености в разговорах. И действительно, он играл уже совсем другую роль, стараясь не производить впечатление какого-то литературного фата, в чем его постоянно обвиняли. Он хорошо понимал, как важно в политической игре проявлять себя светским человеком не меньше, чем книжником. И хотя он был не прочь щегольнуть образованностью и ученой осведомленностью, он старался теперь, чтобы все это казалось более веским и основательным, чем любопытным и изысканным. Как мало на свете людей, которые в известном возрасте сохраняют те же черты характера, какие были им свойственны вначале! Все мы, так сказать, меняем кожу: мелкие слабости, причуды, странности, которым мы сперва лишь поддавались, щеголяя ими, срастаются воедино, затвердевают, и под конец такие искусственно приобретенные свойства становятся второй натурой.
– Пелэм, – произнес Винсент с холодной улыбкой, – этот день будет ваш, борьба еще не достигла высшей точки, но виги победят. «Fugere pudor, verumque, fidesque in quorum subire locum, fraudesque dolique insidiaeque, et vis, et amor sceleratus habendi».[533]533
Исчезли стыд, и правдивость, и честность, и место их заступили козни, хитрости, и обманы, и насилие, и преступная страсть к стяжательству (лат.).
[Закрыть]
– Нечего сказать, скромная цитата, – заметил я. – Но вы во всяком случае должны согласиться, что amor sceleratus habendi[534]534
Преступную страсть к стяжательству (лат.).
[Закрыть] до некоторой степени разделяли также Pudor и Fides,[535]535
Стыд и Честность (лат.).
[Закрыть] свойственные вашей партии. Иначе просто не понять, откуда бы взялись те упорные атаки на нас, от которых мы еще недавно имели честь отбиваться.
– Неважно, – ответил Винсент, – я не стану вас опровергать. Не нам, побежденным, спорить с вами, победителями. Но, осмелюсь спросить (продолжал Винсент с усмешечкой, которая мне очень не понравилась), осмелюсь спросить: теперь, когда на вас сыплются все плоды из сада Гесперид[536]536
Геспериды – дочери Атланта, охранявшие сад с золотыми яблоками. Геракл добыл яблоки Гесперид, выполнив этим один из своих двенадцати подвигов.
[Закрыть], какое миленькое яблочко выпадет вам на долю?
– Любезный Винсент, не надо загадывать заранее. Если даже ко мне на колени и упадет такое яблочко, пусть не станет оно для нас с вами яблоком раздора[537]537
Яблоко раздора. – Во время пира богов на свадьбе Пелея и Фетиды, будущих родителей Ахилла, богиня раздора Эрида, которую не пригласили на пир, бросила на стол яблоко с надписью: «Прекраснейшей». Начался спор о том, кому предназначено яблоко – Гере, Афине или Афродите. Троянский царевич Парис, которого выбрали судьей, отдал яблоко Афродите. В благодарность за это она помогла ему добыть в жены Елену Прекрасную.
[Закрыть].
– Кто говорит о раздоре? – спросила, подойдя к нам, леди Розвил.
– Лорд Винсент, – сказал я, – вообразил себя тем знаменитым яблочком, на котором начертано было detur pulchriori – отдать прекраснейшей. Поэтому разрешите мне преподнести его вашей милости.
Винсент что-то пробормотал – я решил не слушать, что именно, ибо в сущности любил и уважал его. Поэтому я направился в другую часть комнаты и там нашел леди Доутон – высокую красивую женщину, гордую, как и подобает супруге либерала. Она встретила меня необычайно любезно, и я уселся рядом с нею. Три почтенных вдовы и некий весьма пожилой красавец старой школы вели беседу с надменной графиней. Разговор шел об обществе.
– Нет, – говорил пожилой красавец, именовавшийся мистером Кларендоном, – общество теперь совсем не то, что в дни моей юности. Помните, леди Полет, очаровательные приемы в Д***-хаузе? Разве теперь бывает что-либо подобное? Какая непринужденность, какие замечательные люди – даже в смешанной компании была своя прелесть: если вам случалось сидеть рядом с каким-нибудь буржуа, значит он блистал остроумием или талантом. Людей не терпели, как нынче, только за их богатство.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.