Текст книги "Загадки любви (сборник)"
Автор книги: Эдвард Радзинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Де-Декамерон
Посыпались предложения. Кто-то хотел рассказать, как школьником он любил за бархатной портьерой в кабинете директора. Кто-то предложил вообще нецензурное. Все это с негодованием было отвергнуто. И тогда из темноты кто-то заявил:
– О любви в сапоге…
– Заметано! – заорал Отвратительный. – «Любовь торжествует всюду, даже в сапоге!» Покойнику бы это понравилось!
А во тьме в это время колокольным звоном звенели, звенели стаканы!
Любовь торжествует всюду, даже в сапогеДело было на большой реке, на Великой реке. Над рекой, высоко на горе, стояла Статуя и смотрела в речные дали. Происходило это в начале пятидесятых, так что мне не нужно объяснять, чья это была Статуя. Статуя стояла при усах, в фуражке, в шинели генералиссимуса. Плечи ее были выше облаков. И безгрешные птицы, которые летали несметными стаями из низовья, отдыхали во время трудных своих перелетов на этой Великой Статуе. Не смею описывать вольностей, которые позволяли при сем пернатые, но думаю, вы легко вообразите, во что превратились со временем фуражка и лицо Статуи.
И людям пришлось задуматься. Потому что птичек, как известно, наказать нельзя, а человека – можно. И очень строго. Так что люди подумали и пропустили через Статую ток высокого напряжения. Теперь Статуя могла легко себя защитить – и вскоре все пространство вокруг нее было усеяно птичьими трупиками. А Статуя величаво стояла, вперив глаза в необозримые дали, посреди ковра из мертвых птиц.
Но наступила великая смена исторических эпох, и как-то ночью зажгли прожектор, подъехал танк, Статую обвязали тросом и стянули танком с пьедестала.
Теперь Статуя лежала на земле, распавшись на много частей… Когда я приехал, ее история уже была преданием. Земля, унавоженная птичьими телами, цвела. И на откосе среди моря цветов возлежали только гигантские сапоги – все, что осталось от Статуи.
В то лето мы приехали на этюды – рисовать передовиков сельского хозяйства. Мне достался портрет знатной птичницы – Клавы С.
Ах, как хороша была Клава С.! Только дорожа временем покойного, воздержусь от описания. Короче, влюбился я в знатную птичницу. Как вы уже догадались, я не робок. Поэтому во время сеанса (естественно, натура позировала отнюдь не обнаженной, а в новом джерсовом костюме с медалью) я не столько думал о живописи, сколько о том, чтобы, как это говорится в Декамероне, «удовлетворить вспыхнувшее чувство». Но как только я намеревался открыть рот, чтобы поведать о своей страсти, – прекрасная птичница разражалась бесконечными монологами, осуждающими городскую распущенность. Эти монологи она говорила безостановочно, но чувство… чувство мое не гасло. Напротив, я пылал в то время, как она громила несчастных горожан.
– Да, насмотрелась я… была я как-то в городе на танцах… Как же… Пришли в ДК. Подходит – пожилой такой, лет двадцать шесть, не меньше: «Разрешите пригласить?» «Приглашай», – думаю. Танцуем. Потом говорит: «Можно вас проводить? Только учтите – обратно я возвращаться непривычный». Ну, турок! Турок!
Здесь она останавливается. Я, возбужденный ее красотою, опять готовлюсь в изысканных выражениях поведать ей про свою страсть, но птичница продолжает:
– Я вам так скажу! У нас даже бык корову три дня охаживает, прежде чем… А тут… нет, одно слово – турок! Поехала я как-то на учебу секретарей. В первый день все вместе, естественно, отмечаем. А ночью с трудом ушла целая от ваших городских секретарей. Еще обозвали. Говорят: «Ты для чего сюда ехала?»
Совершенно истомленный этими возбуждающими рассказами, я не спал по ночам. А утром муки возобновлялись. И однажды, когда моя рука, поправляя ее прическу, невзначай скользнула по ее щеке, а мои губы уже готовились раскрыться для слов любви – она, как всегда, начала:
– А еще я так вам скажу про ваши порядки городские…
И вот тут я не выдержал. С воплем я ринулся на нее: мои губы схватили ее губы, и все мое тело напряглось, ожидая удара (она должна была быть сильной, очень сильной). И вдруг – восторг! Чудо! Я почувствовал на губах… поцелуй! Настоящий! Я бы даже сказал – исступленный! Самый что ни на есть безумный поцелуй!
Она цвела мощным розовым румянцем.
– Теперь вы скажете, что я, как городская, и не будете меня уважать.
– Буду, буду! – застонал я.
– Тогда почему вы не спросите, девушка ли я? – Она легко сбросила мои руки.
– Девушка ли ты? – Я почти плакал.
– Пробили меня, – сказала она, вздохнув. – Познакомилась я с одним…
И опять мои руки, как пушинки, слетели с ее плеч.
– Все говорил: «В МВД работаю, следователем». Мне мать потом сказала: «Ты к нему на работу ходила? Ты проверяла, какой он следователь?» А потом выяснилось, что он просто в тюрьме работал, вохром. С ним я и легла. С ним и учиться потом не пошла. Если бы товарищ был интересный, я бы пошла. А для этого турка и так сойдет. Мне мать тогда сказала: «Ты теперь пробитая, по рукам пойдешь, дура». Я его спрашиваю: «Когда ж распишемся?» А он мне говорит: «Не спеши». И тут я узнаю, что его мать с официанткой его познакомила. А у той комната была. Он к ней и переехал. А потом я еще с одним… Тот вообще лунатик оказался. Как ночь лунная – он от меня к форточке. Тут я и решила: все равно жизнь дала трещину. И уехала из проклятущего города обратно в деревню. Я землю люблю. Мне земли в городе снились.
И опять она с такой легкостью убрала мои руки, что я понял: без ее согласия не обойтись.
– Я тебя понимаю: я пробитая. Со мной только одно и можно. Но ты мне тоже нравишься. Ты на него похож. Ух, как я его, тюремщика, любила. Все его косточки перецеловала-пересчитала. Когда он меня бросил, я сумку в руках так мяла – замок сломала… Пойду я с тобой встречаться. Только… тут… все на виду.
– Давай встретимся в лесу? – застонал я.
– В лесу нельзя. У нас корма в этом году не уродились. Ветзаготовки объявили молодежи. Ветки заготавливать. Так что по лесу столько народу блуждает…
И тут меня осенило:
– А знаешь, где лежат Его сапоги?
…С утра я отправился в сапог. Я трудился целый день. Чего там только не было, в сапоге. Вернее, что там было! Я чувствовал себя Гераклом, очищающим Авгиевы конюшни.
На следующий день я заполз в чистый сапог и начал ждать. Наконец показалась ее головка…
Цветы росли у самого лица. И речные дали, и мир в голубом, золотом и зеленом… И ее страстный шепот, отдававшийся эхом в сапоге:
– Ну, товарищ!.. Товарищ… товарищ…
И как затихла. И в памяти моей зазвучал Овидий:
«Слыша, как стонет в ночи: «О подожди, подожди!»
Боже мой… Сколько лет прошло с тех пор… Но всегда, когда я слышу перестук сапог проходящих солдат, меня тотчас охватывает необычайная грусть. И я шепчу им вслед:
– О молодость, молодость!
Далее рассказы из темноты посыпались как из рога изобилия.
– «О том, как любовь трижды победила хорошую дружбу», – начал восхитительно хамский голос. Покойник любил такие голоса.
О том, как любовь трижды победила хорошую дружбуЖили-были два Коли Иванова. Служили эти Коли Ивановы в одной части. Коля Иванов Первый был похуже, а Коля Иванов Второй получше: и ростом выше, и в плечах шире, и волос у него вился. Зато Коля Иванов Первый был побойчее. И оттого переписывался он с хорошей девушкой Машей Петровой из города Москвы, с «Трехгорки». И вот после многих писем Маша Петрова присылает ему свою фоту. На фоте она оказалась писаной красавицей, совсем похожей на артистку Любовь Орлову.
И Коля Иванов Второй, робкий богатырь-красавец, даже затосковал: очень ему захотелось тоже переписываться. И тогда Коля Иванов Первый, вняв просьбе друга, написал о том Маше Петровой; дескать, есть ли в наличии у вас подружка, которая хочет переписываться с отличником боевой и политической подготовки? Оказалось, такая подружка была, и, что самое смешное, звали ее тоже Маша Петрова. То есть смешного тут ничего не было, потому что на «Трехгорке» было тридцать четыре Петровых Маши, а в воинской части шестьдесят семь Ивановых Коль. Так что даже очень естественно получилось. Вот так стали они переписываться – Иванов Первый и Иванов Второй с Петровыми Мариями. Причем Петрова Мария Вторая тоже прислала свою фоту, и тоже оказалась краля невероятная, и тоже очень похожая на артистку Любовь Орлову.
Подходит время увольнения – и так втянулись боевые ребята в эту самую переписку, так им понравился в письмах душевный климат Марий Петровых, что начали они раздумывать: а не жениться ли? Тем более что у девушек была московская прописка.
Ну, высказали они это свое предложение письменно и тоже фоту свою приложили, где у боевого орудия снялись вдвоем.
Ответа долго ждать не пришлось, обе девушки были согласные, и фото им очень понравилась, только пожаловались: дескать, непонятно на фоте, где какой Иванов…
Тут как раз демобилизовались наши два друга и отправились за счастьем.
Поезд пришел по расписанию. Сошли с поезда два Коли Иванова, а к ним навстречу идут по перрону две незнакомые девушки. Одна фигуристая, красивая, другая худющая, серенькая – ну, мышь! Наши Коли зенки вытаращили, а девушки со смехом подходят к удалым героям: дескать, не признали, что ль? (Потом выяснилось, что обе они вместо своих фот киноартистку Любовь Орлову всем высылали.)
Ну, наши Коли все поняли и только засмеялись.
И тут бойкий Коля Иванов Первый берет фигуристую под руку и ведет ее по платформе. Ну, а красавцу Иванову Второму – худющая да невидная и досталась.
Справили они приезд, выпили-закусили, ночку провели с Петровыми Мариями, а утром – все по-честному: заявление в загс и зарегистрировали отношения.
Стали они жить-поживать, добра наживать, на заводе работать, разряд повышать.
Только Коле Иванову Второму, красивому, неймется. И вскоре в случайной беседе выясняет Иванов Второй, что женился он совсем не на той Петровой, с которой вступил во взаимно-дружескую переписку. Его-то Петрова была как раз фигуристая да красивая. Ну, узнал, ну, и что – дело, как говорится, прошлое. Но все ж стал он сохнуть. Взглянет на свою – жить не хочется. Обидно!
И вот как-то подходит Первомай, любимый праздник. Флаги на улицах вешают, полосы чертят для демонстраций, и Коле Иванову Первому и Коле Иванову Второму выпадает честь – пройтить с транспарантами мимо трибун. А кому ж, как не им, друзьям-передовикам, поручить транспарант с надписью «Слава великому Сталину!». И поручили.
Ну, Первого мая, оба при галстуках, взяли Коли Ивановы транспарант и понесли.
Несут. А ветер в тот день разгулялся сильнейший. Сто лет, говорят, такого ветра в Москве не было. Пока по улицам шли – все терпимо было. А как на Красную площадь вышли, ветер в транспарант ударил. Ну, мочи нет!
А на Мавзолее Сам стоит. И на Коль с транспарантом смотрит.
А ветер дует. А на дворе пятидесятый год. Попробуй брось транспарант со «Славой великому Сталину!» – тебя самого в такое место бросят!
А ветер крепчает. И тут шепчет Иванов Первый – Второму Иванову:
– Ты что ж (народное слово) совсем не держишь? Я ж сейчас в штаны наделаю.
– Сам ты (слово народное) не держишь, и я по твоей милости в штаны уже давно наделал. Мало того что ты на моей Машке женился, мне одни кости оставил… ты еще транспарант не держишь, – продолжал собачиться Иванов Второй.
– Заткнись, – скрежетал зубами Иванов Первый. – То-то, я гляжу, на мою Машку глаз все время кладешь. Я тебе положу глаз! Держи транспарант.
А ветер крепчает. И вот идут наши Коли Ивановы, плачут от напряжения, ненавидят друг друга, но транспарант не отпускают, только зубами скрыпят.
– Держи… держи… держи… (слово народное).
– Сам держи… держи… (и тоже народное слово).
Скрыпят зубами, слезами обливаются, но держат! И выдержали. Но уж как за Ваську Блаженного зашли – транспарант прислонили к зданию – и бросились друг на дружку, и давай дубасить!
Потом они, конечно, помирились, но прежней дружбы у Ивановых Коль уже не было.
А время шло.
Иванову Первому везло все больше и больше: жена его каждый год то мальца, то девку приносит. Не оставлял он ее пустой – еще бы, такая фигуристая.
Скандал первомайский вроде забылся, но в домах друг у дружки они теперь не бывали, а все больше на улице встречались.
– Ну, как житуха?
– В порядке.
– А как твой «комендант»? – спрашивал, пряча глаза, Иванов Второй.
– Не жалуюсь. Команду «Ложись» исполняет справно – в шестой раз рожать поехала.
Потом родила его фигуристая Машка седьмого… Потом восьмого… Потом девятого… И вдруг – стоп! Девятый – и все!
И вот как-то на совещании ударников встречает Иванов Первый Иванова Второго. Разговорились они, но чувствует Второй, что чегой-то мнется Первый Иванов. Мялся-мялся, а все ж таки разговор завел:
– Детни у меня много. Девять.
– Много, – сказал выжидающе Иванов Второй.
– А баба моя все цветет. Девять нарожала – а глаз не оторвешь.
Помолчали. Надо было спросить, и Второй спросил:
– А чего ж десятого не родишь?
– Надо бы, – вздохнул Первый и добавил: – За десять детей «Мать-героиню» дают и деньгами добавляют каждый месяц.
– Так сделай.
– «Сделай»! Разве не сделал бы? Не выходит! К врачу ходили, говорит: «В вас все дело», – во мне то есть… Случилось со мной что-то. Девять вышло, а десятый…
Прошло еще немного времени, и вдруг зовет Первый Иванов Второго к себе домой.
Пришел тот к нему в дом впервые после майских. Машка его румяная да свежая – годы совсем над ней невластные: ходит, задом вертит, фигуристая.
Ну, поставил Иванов Первый бутылку. Выпили.
Тогда Иванов Первый и сказал проникновенно:
– Коля, дружок твой в беде. Выручай.
Иванов Второй только этого и ждал – он ведь давно все понял.
– Согласный.
– Еще б не согласный. Такая фигуристая, – только вздохнул Первый.
Ну, закончили они бутылку. Первый Иванов ушел как бы погулять, ну Машка его, естественно, в курсе была. И, не откладывая дела, начали Второй Иванов и Маша Петрова добывать вдвоем эту самую медаль. Оба статные, красивые – так что все получилось у них с одного раза.
И вскоре приходит Иванов Первый ко Второму, веселый, довольный, бутылку на радостях приносит.
Проходит девять месяцев положенных, и рожает Мария. И пуще прежнего хорошеет.
А Иванов-то Второй было снова к ней – знакомой тропкой.
Но Мария – женщина строгая, встретила его с медалью на высокой груди и дала ему от ворот поворот: «Я, говорит, за случайными связями не гонюсь».
А любовь у Иванова Второго все крепчает. Тоскует: пить начал. Кричать начал: «Это что ж за дела? У Машки медаль на грудях, и Колька деньгу лишнюю имеет, а мне, значит, за все про все – бутылку?»
И подал он тогда в суд – с обиды, и всю правду описал в заявлении: «Ребенок, дескать, мой, делал его за бутылку».
Ну, суд во всем разобрался и принял такое справедливое решение: каждый месяц удерживать с Иванова Второго четверть зарплаты на алименты. Вот так-то!
Прошло еще время, много воды утекло, и постарели наши Николаи Ивановы, седые стали. И вот как-то Иванов Первый и говорит Второму Иванову:
– Я, говорит, Иван, зла на тебя не держу, жизнь мы свою уже прожили, умирать скоро. Да и Машка твоя теперь тоже стала, как моя, – фигуристая, жирная старуха.
И помирились. И снова неразлучные стали. Ну, а как помирать пришлось – опять все одному везет. Так что первым помер Коля Иванов Второй, красивый и невезучий. Завод ему хорошее место на кладбище выделил, оградку поставил, памятник.
Пришла очередь и Первого Коли – тоже без мук помер и тоже в одночасье. А так как мест к тому времени на центральном кладбище уже не было и был он друг неразлучный Второго Иванова, то схоронили его за той же оградкой. И надпись сделали такую же: «Иванов Николай Иванович». Только года другие проставили.
Прошло еще время. Машка, некрасивая, жирная, но бойкая – возьми да и выйди замуж второй раз. И стал муж ее болеть. А баба она была хозяйственная, предусмотрительная. И говорит она подруге своей, Машке красивой:
– А ну, убирай своего с нашего места. Я там, может, моего нового захороню.
– Да ты что, как же я заберу?
– Как положила, так и забирай. Думаешь, я забыла, сколько вы моему крови испортили? Думаешь, я не знаю, через кого он здоровье потерял да умер?
И так как Мария Первая своего не забирала, то Мария Вторая обратилась в суд.
И судья опять справедливо сказал нашим Мариям:
– Стыдно, гражданки! Лежат вместе два хороших товарища, а вы их покой нарушаете. Пусть себе лежат. Пусть отдыхают.
И разошлись молча подруги в разные стороны и с той поры до смерти словом не перемолвились.
Так любовь трижды победила хорошую дружбу.
– А я расскажу наоборот: как непобедима любовь к другу… – начал веселый баритон. – Да и что на свете может быть выше товарищества, как сказал бы Тарас Бульба?
Итак, о любви к другу…
О любви к другуВ шестидесятые годы, я настаиваю – в шестидесятые, жил-был руководитель второго ранга и руководил он чем-то в РСФСР. У него тоже была самая распространенная фамилия – Попов. И когда произносили его фамилию, то всегда добавляли: «Только это не тот Попов, а этот, из РСФСР». Потому что имелся «тот Попов», руководитель первого ранга.
Так он жил, Попов из РСФСР, не тужил и добра наживал. Помаленьку разваливал он вверенные ему ведомства, потихоньку переходил из одного в другое, пока не дожил до скандала прямо-таки международного.
Поручили ему послать в подарок развивающейся африканской стране быков-производителей. Вроде все ясно: погрузили быков на корабли, – и поехали наши быки, все в медалях, здоровенные, – оплодотворять ихних негритянских коров. Ехали они через моря-океаны и приехали. Вывели красавцев быков на берег, организовали им теплую встречу, сыграли музыку – все чин чинарем. Но только оплодотворять этих самых негритянских коров наши быки не захотели. Стоят как мертвые – не хотят оплодотворять! И все тут! Тогда наш Попов передал по телексу приказ: брать быков измором. Но тут выяснилось, что слова «взять измором» оказались буквально пророческими. Мало того что сволочи быки дружественных коров не захотели – они и еду местную коровью жрать наотрез отказались.
Сообщили все это опять по телексу Попову. Попов потребовал представить ему соответствующую бумагу. А пока суд да дело, пихать быкам еду насильно – пущай, дескать, акклиматизируются…
Бумагу составили, потом обсудили ее, и через год Попов подписал долгосрочное соглашение о поставках сена для наших племенных быков.
И вот поплыло сено через моря-океаны. Когда доплыло, – никаких быков уже не было: одни медали остались. А сено все плыло – соглашение Попов выполнял, а оно долгосрочное было… И сгружали сено на берег, и выросли на берегу огромные его горы. Но Африка – страна жаркая, так что завелись в этих сенных горах ужасающие мухи, размером с голубя. И жалили, сволочи, так, что берег стал небезопасен. И вскоре перестали приставать туда иностранные корабли. Короче, в год наш Попов подорвал своим сеном целую экономику.
Другой бы за это дело головы не сносил. Но вот тут-то и начинается наша история о любви к другу. Потому что у нашего Попова был друг. Это уже был настоящий руководитель самого настоящего первого ранга и тоже с очень распространенной фамилией: допустим, Козлов. Но он уже был единственный Козлов – «тот самый Козлов». Нынче его давно нет в руководителях – и потому мы можем сказку свою без опаски рассказывать. Дело в том, что у этого самого Козлова был комплекс: дескать, все подчиненные считают его болваном. У любого человека, который заходил к нему в кабинет, он сразу читал в глазах обращенное к себе: «Ну и болван!» Единственный человек, в очках которого был восторг, только восторг, и еще раз восторг – и был наш Попов. Да, глуп был Попов, но зато добр и без задних мыслей. Короче, Козлов любил Попова, а Попов любил Козлова. Но так как Попов уже развалил кучу ведомств – решил Козлов отправить его туда, где разваливай не разваливай, а убытку государству, слава Богу, никакого: на культуру.
Так стал наш Попов заведовать культурой. Человек, как мы уже отмечали, он был искренний: что на уме, то и на языке. Любил и, что важно, умел распекать. Так, главному редактору киностудии он сразу сказал очень искренне: «Вы, Илья Абрамович, – пыль. Я дуну – и вас нет!» Ну а директора киностудии, человека грузного, он распек совсем уже по-библейски: «Я вас, говорит, на кол посажу. И поверну». Короче, руководил культурой он решительно, сам во все вникал, фильмы смотрел сам – ко всеобщему ужасу…
Однажды ему показали кинофильм, снятый по оперетте. Фильм Попову понравился, но сделал он только одно замечание:
– Что это у вас там товарищи – то говорят, то поют? Вы уж одно им что-нибудь поручите!..
И вырезали ведь, вырезали пение из оперетты.
Потом как-то приехал он в мастерскую к знаменитому скульптору В. – смотреть проект мемориала героям.
В центре мемориала скорбящая мать. Раскрыв рот в беззвучном вопле, вытянув к небу руки, стояла она над павшим воином. Скульптор очень гордился фигурой матери, он знал ей цену. Остальное все ему было как бы неинтересно: шаблонные фигуры солдат и краснофлотцев – все это уже тысячу раз где-то было… Попову мемориал понравился. Само собой, особенно ему понравились солдаты и краснофлотцы, а мать его сразу насторожила.
– Добре, добре… – сказал Попов, обходя мемориал. – Все добре… Но чего это она у вас так орет?
– Она зовет Луначарского! – яростно завопил скульптор.
– Не понял? – сказал Попов.
Он действительно не понял. Скульптор смолчал – и рот матери закрыли.
Короче, вот так жил Попов и не тужил, пока не случилась с ним история.
Он должен был произнести речь на открытии некоего облдрам-театра. Неприятности начались уже на городском вокзале: его не встретили. А Попов к тому времени совершенно разучился сам ходить по улицам. Потому он остался в поезде ждать встречающих. Так и загнали его в поезде на запасные пути. Но потом все-таки приехала за ним долгожданная черная машина и нашли его на запасных путях. А дальше все как по маслу! Привезли в театр – и сразу в президиум. Сидит. Но тут выясняется, что Попов забыл речь. Оставил ее, проклятую, в поезде, на запасных путях, с огорчения.
И вот вызывают его на трибуну.
Первые слова дались Попову легко: «Дорогие товарищи!» А вот третье слово отсутствовало. Он уже в шестой раз произнес: «Дорогие товарищи!» В зале громко засмеялись, а руководитель области мрачно сказал с места: «Ну, а дальше-то будет?»
И тут со страха Попов забыл еще одно слово. Осталось только «Дорогие!». Он вытягивал руки с трибуны и все произносил: «Дорогие!.. Дорогие!.. Дорогие!..» Так и пришлось его снять с трибуны. Но уходить он не хотел, а все кричал: «Дорогие!»
Некоторое время он лежал в больнице, и товарищ Козлов сказал:
– Не надо над этим смеяться. Со всяким может случиться. Кроме того, что он сказал там плохого? «Дорогие»? А разве они не дорогие, наши люди?
И отправили Попова на спорт – руководить производством спортинвентаря. И руководил. До самой пенсии. Только вздрагивал, когда, читая речи, произносил: «Дорогие товарищи!»
– Не нравится тон рассказа, – заявили из темноты. – Покойник умел дружить, он никогда не относился к этому гаерски… Рассказ о любви к другу, коли это венок на могилу нашего незабвенного Д., – должен звучать патетически. Да, да…
– Опять патетика! – заорал Лысый и Отвратительный. – Не забывайте, у нас «Де-Декамерон»… Требую непристойного, но, конечно, нашего непристойного… то есть пристойного непристойного… Может ли, к примеру, кто-нибудь пристойно рассказать… о современном Дон Жуане? Ах, как покойник любил Дон Жуана… Однажды, пьяный, он мне говорил…
– Я могу! – решительно прервал Лысого женский голос. – Итак, жил-был Дон Жуан…
Все приготовились слушать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.