Текст книги "Жизнь и смерть Арнаута Каталана"
Автор книги: Елена Хаецкая
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Брату Лаврентию сказал Арнаут Каталан, глядя, как прочие покидают обитель:
– Останься со мной.
Брат Лаврентий посмотрел на Каталана и увидел, что у того что-то на уме; но послушно задержался и остался стоять рядом с Каталаном.
А доминиканцы медленно шли к воротам, растянувшись по всей улице, и несли в руках зажженные свечи. Из окон и раскрытых дверей следили за ними тулузцы – безмолвно и настороженно, ибо знали, что с изгнанием ордена псов Господних наступают для города мятежные времена.
У Саленских ворот дунул настоятель на огонек своей свечи и потушил ее; и другие монахи вслед за ним сделали то же самое.
А Каталан и брат Лаврентий все медлили. Наконец настал черед уходить последним, и тогда сказал Арнаут Каталан своему брату:
– Читай из Писания.
И стал брат Лаврентий громко читать то, что знал на память:
– Beati pauperes spiritu quoniam ipsorum est regnum caelorum! Beati mites quoniam ipsi possidebunt terram!Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное! Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю!
А Арнаут Каталан встал на колени и опустился на землю, раскинув руки крестом и приникая лицом к порогу монастыря.
И так лежал он на земле, а Лаврентий читал над ним срывающимся голосом:
– Beati misericordes quia ipsi misericordiam consequentur! Beati qui persecutionem patiuntur propter iustitiam quoniam ipsorum est regnum caelorum!22
Блаженны милостивы, ибо они помилованы будут! Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное!
[Закрыть]
А стража городского капитула кричала:
– Убирайтесь! Вон из города!
И когда увидели стражники, что Арнаут Каталан своей волей не встанет и никуда из монастыря не пойдет, то подступили к обоим упрямцам и сперва схватили брата Лаврентия. Они взяли его за руки, набросили веревку ему на шею и потащили прочь. Побежал он, спотыкаясь и уворачиваясь от тычков, а у Саленских ворот сняли веревку и отпустили брата Лаврентия, сподобив напоследок затрещиной – так что в глазах у него потемнело.
А Каталана подхватили за голову и за ноги и подняли, проклиная строптивого попа на чем свет стоит, и так выволокли за монастырские ворота, где и бросили. Всем телом грянулся Каталан о мостовую, однако и после этого продолжал лежать как неживой и когда несколько раз пнули его в бок, только сильно вздрогнул, но даже голоса не подал.
Пришлось двум крепким парням брать Каталана за подмышки и волочь его по улицам, точно труп. Каталан обвис у них в руках, голову на грудь свесил, глаза закрыл. Ноги его цеплялись за углы домов, когда протаскивали его проулками, одежда пачкалась и рвалась. Но Каталан молчал.
У Саленских ворот остановились перевести дух. Больно тяжел клятый монах оказался! Потоптались над простертым Каталаном – а тот лежал неподвижно, оставаясь в том же положении, в каком его бросили. Отерли пот. Затем наклонились над отцом инквизитором, взяли – один за руки, другой за ноги, хорошенько раскачали и отправили за городскую черту.
Шмякнулся Каталан спиной о землю невдалеке от того места, где оставались еще следы пепелища после сожжения выкопанных на кладбище останков. Всю-то больную утробу каталанову от этого удара перетряхнуло. Простонал тихонько, головой пошевелить попытался – вроде, получилось.
Монахи поблизости стояли, ждали, пока Каталан в себя придет.
А из города им прокричали:
– И чтоб впредь ноги вашей не было в нашей прекрасной Тулузе!
Глава одиннадцатая
АРНАУТ КАТАЛАН ПОЕТ ХВАЛУ ГОСПОДУ
Все свои синяки, ссадины и душевные раны понесли тулузские доминиканцы в Каркассон. Впервые за долгие годы снова оказался Каталан в этом городе. Многое сторожило его в Каркассоне – кажется, только и ждало часа наброситься и изглодать каталанову душу. Думал – падет посреди улицы, стеная; а вышло иначе. Время и вправду лечит, притупляет боль, стачивает угрызения совести. Лишь запоздалая печаль стиснула сердце ноюще и сладко…
С Каталаном неотлучно оставались Фома и тот бывший епископский слуга, что излечивался в монастыре. Звали этого человека Робен; был он лет двадцати пяти, на удивление молчаливый и тихий.
Вот так втроем вошли в кафедральный собор Сен-Назар, сразу погрузившись в торжествующее многоцветье витражного света, щедро изливающегося, казалось, прямо из сердцевины рая. Фома только головой крутил, дивясь красоте. Все в соборе посмотрели, каждой святыне поклонились, а после подошли к гробнице, перед которой горело несколько свечей. Простодушный Робен сразу встал на колени, чтобы помолиться за усопшего, кем бы он ни был. Каталан же, взглянув на надгробное изображение, так и застыл на месте: еще не прочитав имени – узнал.
Симон де Монфор, в кольчуге и сюркоте, украшенном чередующимися тулузскими крестами и вздыбленными монфоровскими львами, с руками, сложенными для молитвы, глядел из камня и гневно, и страстно. Живым показалось вдруг Каталану его лицо в тесном обрамлении кольчужного капюшона, прочерченное в каменной плите, – с резкими морщинами на лбу и вокруг рта.
И виделось Каталану в теплом мерцающем свете не мертвое надгробие, но люди, живые и юные, – Амори, Алиса. Весь задрожал, затрясся – сам не понимал, отчего долгожданная боль вдруг точно пополам рванула душу.
Могила Симона в Каркассоне была пуста. Двенадцать лет назад, уходя из Лангедока, забрал Амори де Монфор прах своего отца, увез его далеко на север, в Ивелинские леса, чтобы похоронить в земле предков.
Нагнувшись, Фома старательно прочитал латинский стих на гробнице:
Simo iste comes, fidei protectio, Regis
militae famus fuit, hic discretio legis.
Робен поднялся на ноги и тихо спросил Каталана:
– Что это означает по-нашему, господин?
И Каталан перевел – по давней привычке сразу импровизируя стихами:
Вот граф Симон, защитник веры, достойный трона,
Преславный воин, принявший смерть во имя Бога и Закона.
Фома неожиданно сказал:
– Я завидую ему.
***
Вскоре в Каркассон прибыл – все еще разбитый недугами – тулузский епископ Раймон; отпустили его консулы Тулузы, решив, видимо, что после публичного изгнания из города братьев проповедников держать епископа в заложниках будет уже неразумно.
Пока Тулуза праздновала избавление от инквизиции, Каркассонский трибунал тоже даром времени не терял – отлучил от Церкви консулов Тулузы. Всех одиннадцать.
В Тулузе в ответ на это разгромили монастырь миноритов, которых прежде терпели, считая тихими придурками, и избили в кровь нескольких монахов.
Епископ Раймон, кое-как оправившись от расстройств, двинулся в Рим – жаловаться Папе.
Одновременно с епископом к Папе отправилось посольство от Тулузы: прекрасная дама жаловалась Его святейшеству, со своей стороны, на бесчинства доминиканцев – вот уж воистину подобны цепным псам, сорвавшимся с привязи! И вся злоба этих проповедников – против дома Тулузских Раймонов, к которым братья Доминика де Гусмана издавна питают ненависть, не всегда справедливую. Посему немало бед проистечет, если предоставить доминиканцам полную свободу действий в Тулузе, ибо никогда не бывала еще ненависть добрым советчиком.
Святой Престол отозвался распоряжением отныне разбавлять в трибуналах доминиканцев миноритами, дабы смягчить суровость первых кротостию последних.
Через полгода после шумного выдворения псов Господних те невозбранно и даже отчасти торжествующе возвратились в Тулузу и мгновенно возобновили гонения на ересь.
Монастырь за время их отсутствия основательно разграбили; серебряные сосуды вынесли, статуи разбили в щепу, огород уничтожили, колодец засорили. Так что работы у братьев прибавилось.
Каталана теперь разве что ветром не шатало, так уставал. От утомления почти перестал спать, а ел что попало и часто забывал о голоде. Лицом сделался желт, под глазами пролегли коричневые полукружия, рот ввалился, как у старика.
Нынешний приор доминиканского монастыря, недавно выбранный, Пейре Челлани, приставил к Каталану Робена – следить, чтобы отец инквизитор не уморил себя до смерти раньше времени. Вскоре, однако же, и Робен приобрел вид крайнего утомления. Видать, одному брату Фоме под силу совладать с Каталаном и укротить в нем рвение, дабы не сгрыз он самого себя изнутри; но Фома был занят огородом.
В товарищи Каталану дали минорита – Этьена из Сен-Тибери. Этот Этьен Каталану пришелся очень даже по душе – такой же блаженный и блажной, как сам Каталан, только на свой лад. Да еще, пожалуй, менее склонный к злому юродству.
***
Первый владетельный сеньор, за которого взялись инквизиторы, был, конечно, граф Фуа – сын и наследник Рыжего Кочета. Крепка скорлупка у этого ореха, и зубов об нее обломалось немало. Вот еще новые охотники выискались! Вызов в трибунал граф Бернарт, конечно же, получил, да только отвечать не намеревался.
Невесело сейчас в Фуа. Граф стареет, дочери растут – томятся, дерзят. Петронилла де Коминж совсем ссохлась, сделалась как паутинка. Отец ее, старый граф де Коминж, недавно умер. Прямо за обеденным столом схватился за левый бок и повалился на пол; когда подняли – уже не дышал. Похоронили по католическому обряду, а после, когда попы поразъехались, приходила из Памьера Эклармонда де Фуа, «совершенная», спускалась к могиле брата, а что там делала и какие обряды вершила – неведомо.
И все темнее клубятся грозные тучи вокруг, и все гуще оплетается Фуа заговором, все крепче делается нерушимая связь с Лорагэ. Не ради любви, не ради песен и забав сходятся теперь братья – родные, двоюродные, кровные, названные. И, кажется, ощутимо надвигается на Лангедок Гора. Можно не называть ее по имени, в Лангедоке одна Гора, и там – узел всему; отовсюду она теперь, мнится, видна.
Монсегюр.
Последний оплот, последняя надежда, обитель «совершенных» и сосуд священного огня. И только там, на Горе, ныне крепка по-настоящему катарская церковь, наложившая строгий запрет на каиново преступление – кровопролитие.
***
На вторичный вызов явиться в трибунал святой инквизиции граф Бернарт отозвался по-своему: наставил синяков послушнику, который передал ему послание Каталана из рук в руки, и показал ему, держа за волосы, из окон замка обрыв в пропасть, где, невидимая под листвой, неслась обмелевая к лету река Арьеж.
– Здесь, щенок, не Тулуза, – сказал граф Фуа послушнику. – Высоко отсюда падать.
И выпроводил – по счастью, через двери, наградив напоследок хорошим пинком.
***
– Ну вот, – сказал Робену (это был он) Арнаут Каталан, смазывая тому кровоточащую ссадину за ухом, куда пришлась суковатая палка графа Фуа, – теперь ты настоящий доминиканец!
***
И оставили Бернарта де Фуа в покое – на время, наскольку дал понять граф: чтобы привлечь его к суду, придется монахам штурмовать его замок, а к такому подвигу ни братья проповедники, ни минориты готовы пока что не были.
И тень Горы лежала на всем…
***
И покорно, с исступленным внутренним самоистреблением, погрузился Каталан в бесконечное варево лиц и личин – слушал, слушал, слушал, а ему лгали, лгали, лгали…
Захватить из намеченных к аресту удавалось лишь немногих; остальные исчезали бесследно. Церковь конфисковывала их имущество; однако зачастую и имущества у беглецов, невзирая на их знатное происхождение, не обнаруживалось.
Из всего, что говорили Каталану арестованные, только их презрение к нему было искренним. Не впрямую – упаси Боже! – исподволь давали понять: черная кость, грязный доминиканец с изглоданными до мяса ногтями.
И шли, чередуясь и смешиваясь в причудливом хороводе, перед Каталаном лица, лица, лица… По сотне раз задавал одни и те же вопросы и получал одни и те же ответы:
– Да, верил в двух богов: доброго и злого.
– Да, становился на колени перед «совершенными».
– Да, слушал их поучения.
– Да, бывал на братских трапезах.
– Да, верил, что…
Доминик, зачем ты прислал меня к своим братьям в монастырь Сен-Роман?..
И диктовал нотарию Понсу Понтелю одни и те же слова, и усердно строчил Понтель, украдкой поглядывая на Каталана с сочувствием.
Каталан увязал в словах, как в болоте, тщетно пытаясь выбраться на твердую почву. Катары начинали говорить свое исповедание, и Каталан терял голову, переставая понимать родной язык. А цитаты из Писания с их уст так и сыпались – орешками. На всякое слово находилось два. И перестал Каталан спрашивать исповедание, а спрашивал только понятное:
– Верил ли в двух богов: доброго и злого?
– Становился ли перед «совершенными» на колени, испрашивал ли их благословения?
– Бывал ли на братских трапезах?
– Помогал ли «совершеным» деньгами, одеждой и продуктами?
А о вере говорить запрещал.
Что лгали ему – видел; но уличить не мог. Лишь те, кто сразу оговаривал себя, оказывались, как правило, невиновны – тех Каталан отпускал на покаяние как заблуждающихся; лгущих же держал в тюрьме и морил голодом.
И знал Каталан: они – всего лишь листья; корень же всему – Гора.
***
Быв фигляром, бездомным и бездумным, бродил некогда Каталан по зеленым холмам Лорагэ, между полей вилась его дорожка. Шел себе, цветок дикого мака за ухом, распевал во все горло – когда встречным людям, а когда и просто ветру; ни денег, ни благодарности от ветра не хотел, а чего хотел – и сам не знал, так порой донимал его голод. И потому половина песен была у него о набитом брюхе, а половина – о брюхе пустопорожнем.
Добрый рыцарь де Сейссак
Поесть и выпить не дурак;
Зато оголодал Бернар,
Он совершенный был катар…
И плясал, и кривлялся по малым городам Лорагэ, и подавали ему в Авиньонете и Вильфранше медные грошики и серебряные денежки…
Только давно уже забыл нынешний Каталан того давнишнего Каталана; встретились бы сейчас на дороге – кажется, не признали бы друг друга.
И Лорагэ видится теперь Каталану иным: тогда была Лорагэ зеленой, веселой, солнцем пронизанной, а ныне будто увяла, пропитанная зловонной ересью. Прежде весь мир перед Каталаном распахивался, точно двери трактирные, ибо знал бедный фигляр совсем немного, а властью и вовсе никакой не обладал. Какое там – другими людьми повелевать, когда собственные ноги иной раз в повиновении отказывали! Ныне же словно прежние глаза на другие заменились; а все потому что выйдя на единоборство с дьяволом одного только дьявола и видел.
Давно уже понимали – и Каталан, и Этьен де Сен-Тибери, да и провинциальный приор ордена проповедников: сидя в Тулузе, одну лишь тень они ловят; корни же – по всей Лорагэ и южнее, там, где темной тенью высится Гора, неприступная и страшная.
И потому решено было переместить трибунал из Тулузы в Авиньонет. Слишком уж много путей в этом Авиньонете сходилось. И увела туда дорога брата Арнаута Каталана и с ним брата Фому из ордена проповедников, минорита Этьена Сен-Тибери, нарбоннского доминиканца по прозванию Писака, а также послушника Робена, нотария Понса Понтеля и с ними архидиакона тулузского кафедрала Лезату.
Ехали молча, каждый утонув в своей думе. Ни у одного не была эта дума веселой. И земля, казалось, поглядывала на монахов с опаской, почти враждебно: не любы ей эти чужие люди. И смотрел Каталан на зеленые поля, но ни одного цветка не различал между стеблей – зрение к сорока с лишним годам сделалось у Каталана совсем негодным.
***
Красив Авиньонет – «Авиньончик» – малый город, обступивший Богородичную церковь на высоком холме, обнесенный стеной и защищенный всего двумя башнями – а большего, по правде сказать, и не требуется. Красив и невелик, весь в стенах уместился, как в ладонях, за стены еще не вытеснился. В жару по узким улицам струится пыль, а в дождь – несутся бурые потоки. Но площадь хорошо замощена деревянными брусками. От Богородичной церкви видна вся широкая долина Гаронны и далекие, едва читающиеся в бегущих очертаниях горизонта грозные горы…
Красив и господин Авиньонета, нареченный любимым здесь именем – Раймон. Да он и лицом, и повадкой, и нравом – всем, кажется, напоминает старого графа Раймона. Оно не диво, ибо приходится Авиньонетский Раймон старому графу родным внуком. Была у доброго тулузского владыки возлюбленная, с которой, хоть и не венчан, прожил неколикое время в полном согласии. Она же в ответ на ласку подарила графу дитя – дочь, названную Гильеметтой. Граф Раймон детей своих не забывал, хоть законных, хоть внебрачных. Вот и Гильеметту, когда вошла в лета, хорошо выдал замуж – за своего сенешаля Юка Альфаро, а в придачу подарил им город Авиньонет.
Кто в Лорагэ не знает, что Раймон Альфаро – катар? Да и странно было бы, окажись иначе.
Всем хорош Раймон Альфаро. По узкому удлиненному лицу, по веселому смеху, по любви к своим людям сразу узнавалось потомство доброго графа Раймона Тулузского.
Как брата принимали его и в Фуа, и на Горе, и немалое число заранее осужденных инквизицией проходило через его городок. Здесь, обогретые и накормленные, получали беглецы и помощь, и провожатых и уходили в Пиренеи, а святым отцам только и оставалось, что посылать им вослед бесполезные проклятия.
И все-то находилось у Альфаро под рукой: и верные люди, и добрые кони, и богатые припасы.
***
Стоял горячий слепящий май; был канун Вознесения. Вот уж и Авиньонет показался – оседлавший холм тихий городок под синим небом, среди зеленых полей и рощ. Ворота стоят раскрыты; не глядя ни вправо ни влево вступают в Авиньонет монахи, точно Господь в Иерусалим; только вот никто не выходит к ним навстречу с пальмовыми ветвями, никто не устилает им путь одеждами; безмолвно поглядывает на них Авиньонет, тревогу таит.
Явились в церковь; месса уже заканчивалась. Отстояли, сколько оставалось, склонив головы, дослушали. Но вот уж месса проговорена и немногочисленные прихожане разошлись. Тогда прошел Каталан в ризницу – приору назвался. Приор засуетился, оробел – побаивался, зная за собою некоторую нерадивость. И то сказать! Чтобы Лорагэ в нелицемерном католичестве держать – тут не бедным приором, тут апостолом Павлом быть надобно. Да где же на всякий городишко апостолов наберешься!
Вышли вдвоем из ризницы; Каталан приору и товарищей своих назвал – всех по очереди. Настороженно каждого приор оглядывал – будто ждал, что и его, бедного, за недостаток усердия карать начнут. Но после, как поглядел на смирного Робена да на простоватого Фому – поуспокоился.
Предложил с дороги хотя бы воды с медом выпить – холодной, из погреба.
Приор жил в двух шагах от храма, так что даже и ходить далеко не пришлось.
Впрочем, в Авиньонете вообще никто далеко не ходит; чего ни хватись – все под рукой. Вот и до светских властей добрались – еще побыстрей, чем до духовных.
Раймон Альфаро – это вам не задерганный нерадивостью служек и равнодушием прихожан приор. Раймон Альфаро – хоть и в малом Авиньончике, а государь. Стоит перед Каталаном хмурый, красивый. И молодости, и сил, кажется, еще на тысячу свершений хватит. Инквизитор перед Раймоном Альфаро – будто пугало огородное в тряпках монашеских; весь усохший, желтый, с покрасневшими глазами.
Поднял на Каталана взор Раймон Альфаро и, будто решившись на что-то, улыбнулся, зубы на загорелом лице блеснули. Оба послания – и от провинциального приора ордена, и от папского легата, монсеньора архиепископа Вьеннского, – вручил – не вручил, всучил! – своему нотарию: «Прочти!» Будто сам читать не обучен. Нотарий в послания уткнулся, забубнил:
– «Во имя Господа нашего Иисуса Христа. Сим извещаем всех верных католиков, к которым попадет это письмо, что мы, Иоахим, благодатью Божией смиренный слуга Его в архиепископстве Вьеннском…»
А Раймон Альфаро нотария почти не слушает, бесцеремонно разглядывает то изможденного Каталана, то Этьена Сен-Тибери в пыльной коричневой рясе, то взволнованного приора. А приор и впрямь от волнения задыхается: шутка ли, такая важность в Авиньонет пожаловала!
– «…Желая искоренить ересь, уничтожить порок, научить людей истинной вере и воспитать в них добрые нравы, повелеваем…»
Ну, и к чему все эти словеса? И без словес понятно: приехала чертова мельница его, Раймона Альфаро, город в пыль перемалывать. Будто можно вот так превратить всех катаров Лорагэ в бессловесный прах, а потом из этого праха с помощью слюны и Veni Creator слепить истинных католиков. Ну-ну. И с любезной улыбкой глядит Раймон Альфаро на инквизиторов. Темные волосы Альфаро стрижены в кружок, темные глаза под челкой полны потаенного медового света, почти золотые, когда солнце в них светит.
И, разумеется, выказывает Раймон Альфаро полное согласие с обоими посланиями. И готов он всячески содействовать святым отцам в их благом предприятии. Что от светской власти требуется? Предоставить трибуналу охрану и наиболее подходящее здание? К сожалению, ни доминиканского, ни какого иного монастыря в городе не имеется, но в тридцати верстах есть бенедиктинское аббатство Сен-Папул… В память того самого Папула, что в незапамятные времена крестил Лорагэ.
Глядит на Раймона Альфаро Арнаут Каталан, противен Каталану Раймон Альфаро. Все в нем противно – и одежды яркие, и лицо юное, красивое, спесивое. Мнит о себе высоко, смерти боится, Бога – нет.
Глядит Этьен Сен-Тибери на Раймона Альфаро и думает о святом Папуле: трудился первый епископ Лорагэ в поте лица своего, но сколько же плевел на поле его взошло! И поди их выкорчуй, когда корни у них – до сердца земли, а стебли – в жгучих колючках…
А приор – тот сразу на всех глядеть пытается, чтобы уладить дела как можно лучше и ко всеобщему благу.
– Зачем в аббатство? – говорит приор. – Это очень далеко от города. Людям придется тратить целый день, чтобы добраться до трибунала. Это нехорошо.
– В самом деле, – любезно соглашается Раймон Альфаро. – Что ж, я готов предоставить свою резиденцию.
Резиденция у внука Раймона Тулузского большая – самый красивый дом в Авиньонете; на склоне холма стоит, недалеко от городской стены. Не дом, а маленькая крепость. Окна щедро рассекают стены; однако обращены они лишь к центру города и больше похожи на бойницы, за исключением одного. Есть и подвал – правда, не обессудьте, там заложены винные бочки…
Вошли. Тотчас засуетились, забегали слуги – Раймон Альфаро только бровью на них повел.
А после распрощался со святыми отцами и, откланявшись, вышел.
***
Уж конечно умел Раймон Альфаро и читать и писать! И для того письма, что яростно царапал на клочке пергамента, нотария звать не стал. «Брат! – звал Раймон Альфаро. – Беда у меня, брат!..»
И взмыл в синее небо почтовый голубь, сделал круг и, сверкнув, исчез. И накрыла его тень далекой Горы.
***
Пока Робен и Фома вместе со слугами перетаскивали столы и скамьи, пока лишали комнаты суетных украшений, сердясь на то, что и креста у себя на стене Раймон Альфаро не держит, Каталан с Этьеном и Писакой разложил книги с записями. Что время даром терять! Через два дня начнется работа, не до разговоров станет.
Думали оставить в Авиньонете постоянный трибунал, не выездной; для того и назначены Писака с архидиаконом Лезатой; а Каталан, Фома и Этьен предполагали вернуться, передав дела, в Тулузу.
Пальцем по книге водя, показывал Каталан Писаке, как расплетаются сплетенные заговором нити. Называл имена – Вильнев, Сейссак, Моссабрак, Роэкс… Все эти семьи – из Лорагэ; любой из них вырос в ереси и коли не сам еретик, то уж наверняка многих еретиков знает.
И тоска стояла в глазах Каталана, ибо видел перед собою бесконечные горькие труды, и представлялось ему, что искоренять зломыслие в Лорагэ – все равно что бить мотыгой пересохшую землю.
А Писака – еще свежий, трудами этими еще не иссушенный, не изнуренный. И втайне жалеет его Каталан: с какой охотой, с каким усердием вникает в суть дел Писака. Не догадывается, какой ад придется в грудь принять да так и жить с этим адом до самого смертного часа.
***
И второй голубь взлетел из широких смуглых ладоней Раймона Альфаро, но улетел недалеко, ибо из иной голубятни происходил, нежели первый: посылал весть Раймон Альфаро верному своему человеку, под рукой которого ходило еще несколько десятков верных людей, все отменные воины. Ибо незачем держать все силы на одной Горе; куда лучше, если рассыпаны они по всей Лорагэ и готовы воспрять по первому зову, свежие, полные сил, не уставшие после долгой дороги.
А первая птица уже на полпути к Горе…
***
До Вознесения оставались ночь, день и еще одна ночь.
Всего-то день прожит в разлуке с Тулузой, а Фома уже томится по своему монастырю. Робен молчит и не ропщет, делает, что велят, а в остальное время бродит по роще невдалеке от Авиньонета, либо спит. Писака с Каталаном книги разбирают, имена заучивают. Лезата обдумывает проповедь – ему поручено объявить на торжественной мессе по случаю праздника об открытии в Авиньонете постоянного трибунала инквизиции.
Мучается архидиакон Лезата. Какие слова найти, чтобы проникли в души, прожгли их, заставили людей устыдиться и покаяться?
И сказал опечаленный Лезата:
– Да простит мне Господь, брат Фома, но я близок к отчаянию. Какое бы слово ни взял, всякое кажется мне жалким.
И ответил ему Фома:
– Дивлюсь тебе, Лезата. Слово – это Бог, а ты дерзаешь называть его «жалким».
***
И ожила Гора. Издали посмотреть – разверзлось таинственное чрево земли; а если быть одним из тех, кого она исторгла, то и чуда никакого не заподозришь: влетел голубь в руки хозяина, трепеща крылами и надувая перья на нежном горле, и услышали на Горе братья далекий зов Раймона Альфаро: «Беда у меня!»
Взяли коней и помчались по долине – славные рыцари, добрые катары, но не «совершенные», а верные; верным же, в отличие от «совершенных», дозволялось и вкушать мясо, и наслаждаться женщиной, и проливать кровь.
***
Ночь на Вознесение была теплой и звездной. Тихо фыркали лошади, шевелилась над головою черная листва, а в груди сжималось и летело неугомонное сердце.
И сказал Альфаро своим всадникам – а набралось их чуть менее сотни, считая и тех рыцарей, что извергла Гора:
– Пора!
Вышли из рощи и двинулись к Авиньонету – шагом, а хотелось бы – во весь опор. Вот и город; церковный крест на вершине холма выделяется на небе, будто хочет перечеркнуть звезды.
Ворота в эту ночь держали открытыми. Спросили только:
– Кто идет?
– Альфаро! – отозвался один из рыцарей, что примчался на зов из Монсегюра.
А другой в один голос с ним крикнул:
– Раймон!
Назвал с юности любимое имя – будто весь Авиньонет обласкал.
Внук же Раймона Тулузского промолчал.
Вошли в город, рассыпались по улицам. По знаку Альфаро, десяток воинов спешились и побежали следом за ним к резиденции – благо недалеко от стены она стояла. Не на битву шли, на бойню, и потому только легкие кольчуги надели. Легко бежалось.
Легко и в дом проникли – всего-то дверь пнули; незаперта оказалась. Хоть и дал Раймон Альфаро инквизиторам стражу, но позаботился и здесь верных себе людей поставить.
В доме темно; да только кто, как не Альфаро, свой собственный дом знает! Ворвался первым в ту комнату, где монахи спали, и не глядя кому-то из них первый удар нанес – не мечом, древком короткого копья. Ощутил только, как живое под ударом содрогнулось.
Кто-то крикнул не таясь:
– Света!
На другом конце комнаты вдруг вспыхнул факел.
Святые отцы повскакивали – на полу спали, вповалку, как бродяги; и приор с ними оказался – задержался, должно быть, за разговорами. Что приор здесь – то худо; но рассуждать уже некогда. Время стронулось с места и бешено помчалось вскачь.
Альфаро ногой перевернул на спину того, кто подвернулся под древко; оказалось – сам Каталан. Вся левая половина лица у инквизитора кровью залита, и так-то некрасив был, а теперь совсем уродом сделался.
– Бейте их! – закричал Раймон Альфаро сам не свой, видя, что прочие мешкают. В свете огня был Альфаро нечеловечески красив, точно одет вдохновением смерти.
Приор заметался – понял; к окну бросился – а за окном голоса и факелы; к двери кинулся – но на лестнице стучат сапоги. И робкий Робен, видя, как тянется к приору рука с ножом, закрыл его собой. Робена щадить не стали – на колени повергли и, за волосы взяв, перерезали ему горло.
Тогда Этьен Сен-Тибери раскинул руки, собирая остальных монахов к себе, и закричал во все горло:
– Te Deum laudamus!33
Тебя Бога хвалим!
[Закрыть]
И все монахи, кто жив еще оставался, и приор, прибились к Этьену и стали вторить ему:
– Te Dominum confitemur!44
Тебе Господа исповедуем
[Закрыть]
Сперва вразнобой, неловко голоса их звучали, но как-то очень быстро сладились. Даже Фома, который и вообще петь не умел, ухитрился в тон со всеми попадать.
А у Этьена лицо страшное, глаза распахнуты, волосы разлохмачены.
– Tu devicto mortis aculeo, aperuisti credentibus regna coelorum!55
Ты, одолев смерти жало, отверзл еси верующим Царство Небесное.
[Закрыть]
– Что стоите! – в исступлении крикнул Раймон Альфаро. – Убейте их!
И отобрал у Этьена архидиакона Лезату, а тот, глядя ему в глаза, все пел и пел, покуда нож не полоснул по горлу.
И кричали убийцы на своем страшном, на диком своем языке:
– Va be! Esta be!
Казалось – вечность истребляли монахов и бедного приора, а оказалось – совсем недолго; дозорный едва успел от ворот доскакать и крикнуть , что в городе спокойно.
Тело Робена вышвырнули в окно – услышать, как отзовется ликующим ревом Авиньонет.
Затем бросились искать книги инквизиторов – со списками имен и протоколами допросов. Выпотрошили заодно и кошели, забрали серебряные сосуды, взяли золотую цепь, что была у архидиакона, вырвали библию из серебряного оклада с рубинами – оклад взяли, книгу бросили. А маленький молитвенник в простом переплете, что хранил при себе Каталан, даже и в руки брать не стали – больно неказист. Да и зачем на Горе латинский молитвенник?
– Пора уходить! – сказали братья Раймону Альфаро.
И кричал Авиньонет:
– Раймон! Раймон!
Альфаро наклонился над убитыми, поводил факелом– разыскивал. Нашел Каталана и взял его голову себе на колени. Каталан был еще жив – пачкая Раймону Альфаро руки скользкой кровью, содрогнулся от чужого прикосновения. Альфаро засмеялся. Раздвинул пальцами Каталану губы, разжал зубы и, ухватив за язык, отмахнул ножом. А после выпрямился, отпихнул тело ногой, и с силой пригвоздил ненавистный язык к дверному косяку.
И с факелом – руки по локоть в крови – выбежал на улицу следом за своими людьми.
Раймону Альфаро подвели коня. Отдал факел – не глядя, кому – сел в седло, крикнул:
– Убийцы мертвы! Живите без страха! Теперь вы будете счастливы!
И в широко раскрытые ворота Авиньонета умчался отряд и с ним Раймон Альфаро – в ночь, по долине, в братские горы, в грудь Горы, к единомышленникам, к братьям – спасать веру, спасать себя, спасать прекрасную страну Лангедок.
***
– Отрезал ему язык? – переспросил Раймона хозяин Горы.
Смеясь, обнимались они, стоя в теснине, на берегу бурливой речки. Заря полыхала на небе во всю ширь – будто руки над горами развела, засветив золотые персты. От Раймона Альфаро потом разит, весь он в засохшей крови, и счастье рвется из его темных глаз.
– Ох, брат! – говорит Раймон Альфаро. – Будь я проклят, если не убил их собственными руками! Все они мертвы.
– А их книги?
– Здесь!
– Много у меня на Горе найдется охотников почитать эти книги! – говорит хозяин Горы. – Но почему ты не привез мне их головы? Я сделал бы из них чаши для доброго вина!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.