Текст книги "Незнакомка из Уайлдфелл-Холла. Агнес Грей"
Автор книги: Энн Бронте
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 47 страниц)
XXI
Пансион
Я уехала из Хортон-Лоджа прямо в А., где мама уже ожидала меня в нашем новом жилище. Я нашла ее здоровой, смирившейся с горем, даже бодрой, хотя в ней появилась непривычная грустная сдержанность. У нас пока были всего три пансионерки и шестеро приходящих учениц, но мы надеялись с самого начала так себя зарекомендовать, чтобы число и тех и других вскоре заметно увеличилось.
Я взялась за свои новые обязанности с большим усердием. «Новыми» я называю их потому, что учить и воспитывать под началом мамы было совсем другим, чем пытаться делать это в роли жалкой наемницы среди чужих людей, когда тобой презрительно помыкают и стар и млад. И в первые месяцы я вовсе не чувствовала себя несчастной. Вновь и вновь у меня в ушах звучали фразы: «Быть может, нам еще доведется встретиться» и «Вам это будет не безразлично?» – и согревали мое сердце, служа мне тайным утешением и поддержкой. «Я увижу его! Он приедет или напишет!» – вот такие и еще более дерзкие мечты нашептывала мне Надежда. О нет, я не верила ей, я притворялась, что посмеиваюсь, но, видно, доверчивость моя была много сильней, чем казалось мне.
Иначе почему у меня оборвалось сердце, когда в дверь постучали и горничная доложила маме, что ее спрашивает какой-то джентльмен? И почему мое настроение испортилось до конца дня, когда выяснилось, что проживающий неподалеку учитель музыки пришел предложить свои услуги? И почему у меня прервалось дыхание, когда почтальон принес два письма и мама со словами: «Агнес, это тебе» – протянула мне одно? И отчего кровь бросилась мне в лицо, когда я увидела, что адрес написан мужской рукой? И почему, о, почему я испытала леденящее отчаяние, когда вскрыла конверт и увидела, что это всего лишь письмо от Мэри, адресовать которое она почему-то поручила мужу?
Неужели дошло до этого? Я огорчаюсь, получая письмо от своей единственной сестры, потому что оно – не от человека, в сущности, почти незнакомого? Милая Мэри! А она-то писала его с такой любовью, думая меня обрадовать! Да я не достойна читать его! Возмущаясь собой, я, наверное, отложила бы его в сторону, чтобы привести себя в чувство и получить право вскрыть его, но мама смотрела на меня, желая узнать его содержание, а потому я все-таки прочла листок, передала его маме и пошла в классную комнату к ученицам. Но, диктуя, проверяя примеры, поправляя ошибки, выговаривая за шалости, я мысленно упрекала себя куда более сурово. «Какая же ты дурочка! – объявила моя голова сердцу (или сильная сторона моей натуры – более слабой). – Как ты могла даже мечтать, что он напишет тебе? Какие есть у тебя основания для такой надежды? Или что он увидится с тобой, станет затрудняться из-за тебя? Или вообще вспомнит о тебе? Какие основания?» И тут Надежда вновь воскресила в моей памяти нашу последнюю короткую встречу и повторила слова, которые так бережно хранило мое сердце. «Ну, и много ли они значат? Кто когда опирался на столь хрупкую тростинку? Что в них, чего не мог бы сказать просто знакомый? Ведь вполне возможно, что вы снова встретитесь. Пусть даже ты уезжала бы в Новую Зеландию. Из этого же вовсе не следует, что он намерен искать с тобой встречи. И следующий вопрос мог бы задать кто угодно. А как ты ответила? Глупой, общепринятой фразой, как могла бы ответить мистеру Мэррею, да и любому, кому была бы обязана вежливостью!» – «Но как же, – не отступала Надежда, – его тон, вся его манера?» – «А, вздор! Он всегда говорил очень выразительно. Мимо шли люди, впереди Матильда болтала с девицами Грин, и он должен был встать поближе к тебе и говорить, понизив голос, если не хотел, чтобы его слышали. А хотеть этого, пусть он ничего такого и не говорил, он не мог!» Ну, а самое главное – это выразительное и такое нежное пожатие руки, которое, казалось, говорило: «Верьте мне!» И еще многое, многое другое, такое чудесное и столь лестное, что даже себе повторить этого я не могу! «Пустые, самодовольные выдумки, настолько вздорные, что и опровергать их глупо. Игра воображения, которой ты должна стыдиться! Если бы ты потрудилась вспомнить свою непривлекательную внешность, колючую сдержанность, глупую застенчивость, из-за которой ты, конечно, кажешься холодной, неловкой, скучной, а может быть, и сварливой, – если б ты потрудилась с самого начала все это вспомнить и взвесить, так никогда бы не посмела питать такие дерзкие надежды. Ну, а теперь довольно глупостей! Помолись о раскаянии и смирении и впредь ничего подобного не допускай!»
Не могу сказать, чтобы я безупречно исполняла собственное требование, но время шло, от мистера Уэстона не было никаких вестей, и подобные доводы становились все более весомыми, пока в конце концов я не прогнала последнюю надежду, ибо даже мое сердце признало ее самообманом. И все-таки я думала о нем, лелеяла в душе его образ и бережно хранила в памяти каждый взгляд, каждое слово, каждый жест, которые она запечатлела, и непрерывно возвращалась мыслью к его достоинствам, особенностям и – короче говоря – ко всему, чем мои глаза, слух и фантазия наделили его.
– Агнес, морской воздух и перемена обстановки, мне кажется, не пошли тебе на пользу! Я никогда еще не видела тебя такой приунывшей. Ты слишком много сидишь в четырех стенах и чересчур близко к сердцу принимаешь мелкие школьные неприятности. Научись смотреть на них легко, будь бодрее, деятельнее. Гуляй как можно чаще, а наиболее скучные обязанности оставляй на меня. Мне даже полезно испытать свое терпение и немножечко посердиться.
Вот что сказала мама как-то утром в пасхальные каникулы, когда мы обе сидели с рукоделием. Я возразила, что мои обязанности нисколько меня не утомляют и что я совсем здорова. А если что-нибудь немножко и не так, то стоит миновать трудным весенним месяцам, и все пройдет бесследно – летом она увидит меня такой веселой и крепкой, какой только может пожелать. Однако ее слова сильно меня смутили. Я чувствовала, что понемногу слабею, у меня пропал аппетит, уныние и вялость все более овладевали мною. Но раз я ему безразлична и мне больше не суждено его увидеть, раз мне возбраняется заботиться о его счастье, возбраняется вкусить радости любви, благословлять и быть благословенной, тогда жизнь превращается в тяжкое бремя, и, если бы Отец Небесный призвал меня к себе, я с благодарностью обрела бы вечный покой. Но умереть и оставить маму горевать? Бессердечная, недостойная дочь, как ты могла хотя бы на миг забыть о ней?! Разве не на тебя возложен теперь долг заботиться о ее душевном спокойствии? И о благополучии наших юных учениц? Неужели я пренебрегу обязанностями, которые ниспослал мне Бог, потому что меня больше влечет другое? Не Ему ли знать, что я должна делать и на какой ниве трудиться? И смею ли я мечтать о том, чтобы прервать свое служение Ему до того, как выполню порученное мне, – о том, чтобы упокоиться в лоне Его прежде, чем трудами оправдаю право на это? «Нет! С Его помощью я воспряну и отдам все силы выполнению назначенного мне долга. Если счастье в этом мире мне не суждено, я попытаюсь содействовать благу моих ближних и обрести воздаяние в жизни той!» Вот что я решила в своей душе и с этой минуты позволяла своим мыслям обращаться к Эдварду Уэстону – а вернее, задерживаться на нем – лишь изредка, в качестве особой награды. Не знаю, наступление ли лета или благотворное действие этого решения сыграло тут роль, или всеисцеляющее время, или все это, вместе взятое, но душевное мое равновесие вскоре восстановилось, а телесное здоровье и деятельный дух также начали ко мне возвращаться медленно, но верно.
В первых числах июня я получила письмо от леди Эшби, урожденной мисс Мэррей. Она два-три раза написала мне во время свадебного путешествия – в великолепном настроении, утверждая, что необыкновенно счастлива, и я только недоумевала, как в этом вихре удовольствий и новых впечатлений она еще не забыла о моем существовании. Затем, однако, наступило долгое молчание, и, казалось, она перестала вспоминать обо мне, потому что семь с лишним месяцев от нее не пришло ни строчки. Разумеется, это никакой сердечной боли мне не причиняло, хотя довольно часто я старалась представить себе, как-то ей теперь живется, а потому нежданное послание меня скорее обрадовало. Помечено оно было Эшби-Парком, куда она наконец возвратилась после странствий по Европе и столичных увеселений. После множества извинений – она все время обо мне помнила и намеревалась написать мне и так далее, и тому подобное, но вечно что-нибудь да мешало – она призналась, что вела весьма рассеянную жизнь, и, уж конечно, я сочла бы ее очень легкомысленной и скверной, однако она много размышляла и поняла, что ей очень бы хотелось повидать меня. «Мы живем тут уже несколько дней, – продолжала она, – а гостей – никого и скука неимоверная. Вы ведь знаете, мысль о том, чтобы ворковать с муженьком в семейном гнездышке с глазу на глаз, меня никогда не прельщала, будь он даже самым восхитительным созданием, когда-либо носившим фрак, а потому сжальтесь и навестите меня. Вероятно, ваши летние вакации начнутся в июне, как у всех, а потому вам не удастся сослаться на занятия, и вы должны приехать непременно и без оговорок, не то я просто умру. Я хочу, чтобы вы погостили у меня по-дружески и подольше. Как я уже сказала, тут никого нет, кроме сэра Томаса и старой леди Эшби, но о них не думайте – докучать нам своим присутствием они не станут. И у вас будет прекрасная комната, где вы сможете при желании уединяться, и масса книг, если мое общество вам прискучит. Не помню, любите ли вы младенцев. Если да, то сможете насладиться видом моего, самого прелестного ребеночка на свете, тем более что я избавлена от кормления – я с самого начала твердо положила, что затруднять себя этим не буду. Одна беда: это девочка, и сэр Томас меня еще не простил. Однако, если вы только приедете, даю вам слово, что вы станете ее гувернанткой, едва она научится лепетать, и будете воспитывать ее, как должно, чтобы она выросла более хорошей женщиной, чем ее маменька. И вы увидите моего пуделя – неотразимого чаровника, привезенного из Парижа, и два прекраснейших итальянских полотна, очень дорогие, не помню только, чьей кисти. Без сомнения, вы сумеете обнаружить в них величайшие красоты, которые затем укажете мне, ибо мне дано восхищаться только с чужих слов, – не говоря уже о массе всяких диковинок и прелестных безделушек, которые я накупила в Риме и других местах. И наконец, вы увидите мое новое жилище – великолепный дом и парк, которые я так страстно желала! Увы, насколько сладость предвкушений превосходит радости обладания! Какой нравоучительный вывод! Уверяю вас, я совсем уже превратилась в серьезнейшую, чинную матрону, – прошу вас, приезжайте, хотя бы для того, чтобы узреть столь чудесное преображение. Напишите с ближайшей же почтой, когда начинаются ваши вакации, и сообщите, что выезжаете на следующий же день, и останетесь до предпоследнего их дня из жалости к любящей вас Розали Эшби».
Я показала это странное послание маме и спросила ее мнения, как мне следует поступить. Она посоветовала поехать – что я и сделала. Мне хотелось повидать леди Эшби – и ее дочку – и помочь ей, насколько в моих силах, утешениями и советом, так как я не сомневалась, что она очень несчастна: иначе она не написала бы мне, и уж во всяком случае – в подобном тоне. В то же время, как нетрудно догадаться, я чувствовала, что, принимая ее приглашение, приношу ей немалую жертву и во многих отношениях прямо себя насилую, а вовсе не изнемогаю от восхищения, что столь важная особа, как супруга баронета, удостаивает меня чести погостить у нее по-дружески. Впрочем, я решила побыть у нее лишь несколько дней, и – не стану отрицать – меня утешала мысль о том, что Эшби-Парк расположен неподалеку от Хортона и я, возможно, увижу мистера Уэстона или хотя бы что-нибудь про него узнаю.
XXII
Эшби-Парк
Эшби-Парк, бесспорно, производил самое лучшее впечатление. Дом был изящен снаружи и элегантен внутри, парк – обширен и красив, хотя и расположен на плоской равнине. Однако старые величественные деревья, стада оленей, широкое озеро и густой лес, в который он переходил, во многом искупали отсутствие той легкой холмистости, которая придает особую прелесть парковым ландшафтам. Так вот какое имение Розали Мэррей жаждала назвать своим столь страстно, что готова была принять любые условия, лишь бы стать его совладелицей, в какую бы цену ни обошелся титул его хозяйки и с кем бы ей ни пришлось разделить честь и блаженство подобного права! Что же, теперь я не была склонна порицать ее за это.
Она приняла меня очень мило и, хотя я была дочерью бедного священника, гувернанткой, учительницей в пансионе, встретила меня с искренней радостью и – к некоторому моему удивлению – постаралась сделать мое пребывание под ее кровом как можно приятнее. Правда, я сразу заметила, что от меня ждут неумеренных восторгов и робкого благоговения перед окружающим великолепием, и, признаюсь, мне несколько претили ее видимые усилия ободрить меня, помешать совсем уж оробеть от такой роскоши, или исполниться слишком уж благоговейного страха перед встречей с ее супругом и свекровью, или слишком уж устыдиться своей смиренной внешности. Ведь я нисколько не считала, что у меня есть причины чего-либо стыдиться: я не пыталась сделать себя привлекательной, но позаботилась о том, чтобы выглядеть достаточно хорошо одетой и держаться с достоинством, и чувствовала бы себя куда более непринужденно, если бы моя хозяйка в своей восхитительной снисходительности не старалась с таким упорством рассеять мою несуществующую робость. А что до окружавшего ее великолепия, оно поразило меня куда меньше, чем перемена в ней. То ли светский образ жизни, то ли еще какое-то дурное влияние были тут причиной, но двенадцать месяцев с небольшим подействовали на нее, как такое же количество лет: ее фигура утратила недавнюю безупречность, цвет лица – былую свежесть, движения – живость, а дух – неиссякаемую веселость.
Я подумала, что она, вероятно, несчастна, но не считала себя вправе спрашивать об этом. Мне оставалось только завоевать ее доверие, если же она предпочтет скрыть от меня свои супружеские невзгоды, не мне докучать ей назойливыми расспросами. А потому я ограничилась тем, что спросила ее о здоровье, не поскупилась на похвалы парку и крошечной девочке, по ошибке не родившейся мальчиком, – слабенькой малютке семи-восьми недель от роду, на которую мать смотрела, казалось, без особого интереса или нежности, но именно так, как я от нее и ожидала.
Через несколько минут она поручила горничной отвести меня в предназначенную мне спальню и присмотреть, есть ли там все, что мне может понадобиться. Это оказалась небольшая, скромно обставленная, но достаточно удобная комнатка. Когда же я, переодевшись с дороги и придав своему туалету элегантность, которая должна была удовлетворить мою титулованную хозяйку, спустилась вниз, она сама проводила меня в комнату, куда бы я могла удалиться, когда захочу побыть одна либо когда ей придется принимать визитеров, или сидеть со свекровью, или по какой-нибудь еще причине, как она выразилась, лишить себя удовольствия от моего общества. Небольшая, мило обставленная гостиная мне понравилась, и я была рада, что у меня будет этот тихий приют.
– Попозже я покажу вам библиотеку: я ни разу не смотрела, что там стоит на полках, но уж, наверное, они полны самых мудрых книг, и вы можете рыться в них сколько вашей душе угодно. А теперь вам подадут чай. Скоро, правда, обед, но я подумала, вы ведь привыкли обедать в час дня и потому теперь чашка чая доставит вам больше удовольствия, а обедать вы будете во время нашего второго завтрака – в таком случае вы сможете пить чай в этой комнате и будете избавлены от необходимости обедать с сэром Томасом и леди Эшби, что было бы несколько неловко… то есть не неловко, но… ах, вы же понимаете, что я хочу сказать: мне подумалось, что вас это может стеснить, тем более что у нас иногда обедают знакомые.
– Разумеется, – ответила я, – это отличный план. И если вы ничего не имеете против, я бы предпочла и завтракать и обедать здесь.
– Но почему?
– Мне кажется, так будет приятнее леди Эшби и сэру Томасу.
– Да ничего подобного!
– Во всяком случае, так будет приятнее мне.
Она что-то возразила, но уступила очень быстро и, по-моему, испытала большое облегчение.
– Ну а теперь идемте в парадную гостиную, – сказала она. – Слышите, звонят? Пора переодеваться к обеду, но я не пойду. Какой смысл переодеваться, если на тебя некому смотреть, а мне хочется немножко поболтать с вами.
Гостиная, бесспорно, была великолепна и обставлена с большим вкусом, но я перехватила взгляд молодой хозяйки дома, которая, несомненно, ждала выражений восторга, а потому решила сохранять выражение каменного равнодушия, словно не увидела ничего достойного внимания. Но тут же почувствовала укол совести: «Почему я должна разочаровать ее ради глупой гордости? Нет, лучше я пожертвую гордостью, чтобы доставить ей невинную радость». И я посмотрела вокруг с искренним восхищением и сказала, что комната очень благородных пропорций и чрезвычайно элегантна. Она промолчала, но я заметила, что мои слова ей польстили.
Она показала мне толстенького французского пуделя, который свернулся калачиком на шелковой подушке, и две итальянские картины, которые, впрочем, не дала мне толком рассмотреть, объявив, что на это у меня еще хватит времени, а пока – вот инкрустированные драгоценными камнями часики, которые она купила в Женеве. Затем она повела меня по комнате, показывая всевозможные дорогие поделки, которые привезла из Италии: изящные настольные часы, несколько бюстов, прелестные статуэтки и вазы – все красиво изваянные из белоснежного мрамора. О них она говорила с оживлением и выслушивала мои похвалы с довольной улыбкой, которая, впрочем, быстро исчезла, и грустный вздох словно сказал, как мало дают человеческому сердцу такие безделки, как не способны они хоть немного удовлетворить его ненасытные требования.
Затем, бросившись на кушетку, она указала мне на покойное кресло напротив – не перед камином, но у большого открытого окна, так как лето, не забывайте, только еще началось и вечер на исходе июня был теплым и душистым. Я минуты две помолчала, наслаждаясь чистым, свежим воздухом и прекрасным видом на пышную зелень парка, купающегося в золотом солнечном сиянии, хотя по земле уже протянулись длинные вечерние тени. Но я решила воспользоваться этой минутой, чтобы спросить кое о чем, и – как в дамских постскриптумах – самое важное приберегла напоследок. Для начала я осведомилась о мистере и миссис Мэррей, о мисс Матильде и молодых джентльменах.
В ответ я услышала, что у папы разыгралась подагра, от чего он стал совсем свирепым, но не желает отказываться от дорогих вин, плотных обедов и ужинов и поссорился со своим врачом, который посмел сказать, что никакие лекарства ему не помогут, пока он будет продолжать подобный образ жизни. Мама же и прочие здоровы. Матильда все еще такой же сорванец, каким была, но ей наняли очень томную гувернантку, и манеры у нее стали несколько приличнее, и скоро ее начнут вывозить в свет. Джон и Чарльз (вернувшиеся домой на каникулы), судя по всему, «здоровые, дерзкие, непослушные шалуны».
– Ну а как другие? – спросила я. – Например, Грины?
– А-а! Сердце мистера Грина разбито, – ответила она с томной улыбкой. – Он все еще не может забыть свое разочарование и вряд ли когда-нибудь забудет. Вероятно, он так и обречен умереть старым холостяком. Сестрицы же его очень стараются поскорее выскочить замуж.
– А Мелтемы?
– Полагаю, живут себе потихоньку. Но я о них мало что знаю – обо всех, кроме Гарри. – Тут она слегка порозовела и снова улыбнулась. – Я часто виделась с ним, пока мы жили в Лондоне: едва он узнал, что мы там, как примчался туда под предлогом, что хочет навестить брата, и либо следовал за мной, как тень, куда бы я ни отправлялась, либо встречал меня, точно отражение, куда бы я ни приезжала. Не делайте такого шокированного лица, мисс Грей, я вела себя очень чинно, могу вас заверить, но, видите ли, помешать, чтобы тобой восхищались, невозможно. Бедняжка! Он не был моим единственным обожателем, но, пожалуй, наиболее вездесущим, по-моему, самым преданным. А этот противный… кха-кха!.. а сэр Томас изволил рассердиться на него… или на мое мотовство… или уж не знаю на что и без предупреждения увез меня в деревню, где, я полагаю, мне предстоит изображать отшельницу до конца моих дней.
И, закусив губу, она хмурым взглядом обвела владения, которые имела неосторожность столь горячо возжелать.
– А мистер Хэтфилд? – осведомилась я. – Что сталось с ним?
Она вновь повеселела и ответила со смехом:
– О! Он подольстился к некой старой деве и недавно сочетался с ней браком: ее тяжелый кошелек перевесил то обстоятельство, что ее красота успела подувянуть, и он надеется найти в золоте утешение, которое не обрел в любви! Ха-ха-ха!
– Ну, что же, как будто мы никого не забыли… Ах да! Остался еще мистер Уэстон. Что поделывает он?
– Право, не знаю. Он уехал из Хортона.
– Давно ли? И куда?
– Мне про него ничего не известно, – ответила она, позевывая. – Знаю только, что уехал он месяц назад, а куда, я не поинтересовалась. (Я чуть было не спросила, нашел ли он себе другое место или получил приход, но вовремя спохватилась.) Все там очень огорчились, – продолжала она, – к большому негодованию мистера Хэтфилда, который его терпеть не мог, потому что он пользовался таким влиянием на бедняков, а перед ним не заискивал и умел поставить на своем. Ну, и еще за какие-то неведомые мне непростительные прегрешения. Однако все-таки надо пойти переодеться, сейчас позвонят второй раз, а если я явлюсь в столовую в таком наряде, леди Эшби примется читать мне нотацию. Так странно, когда ты не хозяйка в своем доме. Позвоните, и я пошлю за моей горничной, а им прикажу подать вам чай. Ах, до чего несносная женщина!
– Кто? Ваша горничная?
– Да нет, моя свекровь. И какую я допустила роковую ошибку! Перед свадьбой она сказала, что куда-нибудь переедет, а я, дурочка, вместо того, чтобы поймать ее на слове, попросила остаться и вести дом – во-первых, я думала, что мы не будем тут жить подолгу, а во-вторых, по молодости и неопытности испугалась, что мне надо будет отдавать распоряжения слугам, заказывать обеды, устраивать званые вечера, и я подумала, что она поможет мне своей опытностью. Мне же и в голову не приходило, что она окажется узурпаторшей, тиранкой, ведьмой, шпионкой – ну, всем, что только есть в мире гадкого! Ах, как я хотела бы, чтобы она умерла!
Тут она повернулась к лакею, который уже полминуты стоял столбом на пороге, слушая ее обличения, из которых, естественно, вывел свои заключения, хотя и сохранял деревянное выражение лица, как положено в присутствии господ. Когда он получил ее распоряжения и удалился, я заметила, что он, вероятно, не упустил ни слова.
– О, пустяки! – ответила она. – Я лакеев не замечаю. Заводные куклы, и ничего больше. Их не касается, что говорят и делают их господа. Повторять они ничего не посмеют, ну, а что они подумают – если у них хватит дерзости думать, – ни малейшего значения не имеет. Вот было бы прелестно, если бы из-за наших слуг мы обрекли себя на немоту!
С этими словами она убежала, чтобы все-таки успеть наспех переодеться, предоставив мне самой отыскивать дорогу в отведенную для меня гостиную, куда мне в надлежащее время принесли чашку чая. Выпив его, я погрузилась в раздумья о прошлом и нынешнем положении леди Эшби, и о тех скудных сведениях, какие сумела получить о мистере Уэстоне, и о том, что мне вряд ли доведется увидеть его или что-нибудь узнать о нем до конца моей тихой серенькой жизни, которая с этих пор словно бы не предлагала мне никакого выбора, кроме дождливых дней или пасмурных, хотя и без дождя. Наконец мои мысли стали мне тягостны, и я пожалела, что не знаю дороги в библиотеку, про которую упомянула хозяйка дома. Кроме того, я не знала, нужно ли мне сидеть тут, пока не придет пора ложиться спать.
Я была не настолько богата, чтобы иметь часы, и могла судить о том, сколько прошло времени, лишь по медленному удлинению теней за окном, расположенным на боковом фасаде, так что из него был виден уголок парка: купа высоких деревьев, верхние ветви которых служили приютом бесчисленным множествам громкоголосых грачей, и высокая кирпичная ограда с массивными деревянными воротами – видимо, за ними находился двор конюшен, так как к ним вела из парка широкая дорога. Тень ограды вскоре заполонила все пространство, открытое моему взгляду, а солнечное сияние, отступая дюйм за дюймом, золотило только самые верхушки деревьев, но вскоре и на них легла тень, то ли дальних холмов, то ли самой земли, и мне стало жаль их хлопотливых белоклювых обитателей, чей приют, столь недавно купавшийся в дивном свете, теперь обрел мрачную будничную серость мира внизу – или мира моей души. Несколько мгновений птицы, кружившие выше других, еще хранили на черных как ночь крыльях глубокий червонный отлив, но вот и он погас. Сгущались сумерки, грачи утихомирились, мной овладело тягостное чувство, и я уже жалела, что не уезжаю завтра же. Наконец сомкнулась тьма, и я собралась позвонить, чтобы мне принесли свечу, и отправиться к себе в спальню, но тут вошла моя хозяйка с тысячью извинений, что так надолго оставила меня одну, но во всем виновата «эта гадкая старуха», как она назвала свою свекровь.
– Если бы я не осталась с ней в гостиной, пока сэр Томас допивал свое вино, она мне никогда не простила бы, а если бы я ушла, едва он вошел, как я раза два уже делала, то получила бы еще один нагоняй за то, что смею пренебрегать ее дражайшим Томасом. Она вот никогда не позволяла себе обходиться столь неуважительно со своим мужем, а что до любви, так нынешние жены, как видно, знать ее не знают, но, натурально, в ее время все было по-другому. Как будто есть хоть какой-то смысл сидеть там и слушать, как он ворчит и брюзжит, если у него дурное настроение, говорит всякий противный вздор, если оно хорошее, или храпит на диване, если успел утопить свое настроение в вине, что теперь случается все чаще. Ведь у него нет другого занятия, кроме как засиживаться за бутылкой.
– Но не могли бы вы отвлечь его от такой дурной привычки? Предложить ему более достойное занятие? Сколько дам, я уверена, позавидовали бы дарованным вам способностям чаровать и развлекать.
– Вот еще! Развлекать его? Нет, я не так смотрю на права жены. Муж обязан угождать жене, а не она ему, и если он недоволен ею такой, какая она есть, и не благодарит небо за то, что получил ее руку, значит, он ее не достоин, только и всего. Ну а чаровать его я не собираюсь, мне довольно того, что я переношу от него, и не стараюсь изменить его характер! Но мне очень жаль, что я бросила вас одну, мисс Грей. Как вы провели время?
– Главным образом наблюдая грачей.
– Ах, как вам было скучно! Нет, обязательно нужно показать вам библиотеку, и непременно звоните, если вам что-нибудь понадобится, и ни в чем себя не стесняйте, словно остановились в гостинице. Я хочу, чтобы вам было хорошо, по самым эгоистическим причинам – чтобы вы погостили у меня подольше и забыли свое гадкое намерение сбежать отсюда через день-два.
– В таком случае я не стану мешать вам вернуться в гостиную, потому что устала и хочу спать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.