Текст книги "Триумфальная арка"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Грелка, сударь. Ведь у вас было воспаление легких.
– Превосходно. Но я предпочитаю обогреваться коньяком. – Равич достал из кармана несколько бумажек.
– Сударь, у вас наверняка нет с собой пижамы. Могу предложить несколько штук на выбор.
– Спасибо, любезнейший. – Равич смерил старичка взглядом. – Боюсь, мне ваши пижамы будут малы.
– Напротив, сударь. Они будут вам в самый раз. И они совершенно новые. Признаюсь по секрету: мне их как-то по случаю подарил один американец. А тому их подарила одна дама. Но сам я пижамы не ношу. Я сплю в ночной рубашке. Пижамы совершенно новые, месье.
– Ладно, уговорили. Тащите их сюда. Поглядим.
Равич остался ждать в коридоре. Перед дверями обнаружились три пары обуви. Высокие мужские ботинки, но не на шнурках, а с разношенными резиновыми вставками. Из-за двери доносился напористый храп владельца. Еще две пары держались вместе: мужские коричневые полуботинки и дамские лаковые туфельки с пуговичкой и на шпильках. И хотя стояли они рядышком, возле одной двери, вид у обеих пар был на удивление сиротливый.
Портье принес пижамы. Они и впрямь оказались царские. Новехонькие, даже еще в картонке роскошного магазина «Лувр», где они были куплены.
– Жаль, – пробормотал Равич. – Жаль, что нельзя взглянуть на даму, которая их выбирала.
– Можете выбрать любую себе на ночь, сударь. Покупать не обязательно.
– И сколько же стоит прокат такой пижамы?
– Сколько дадите.
Равич полез в карман.
– Ну что вы, сударь, это слишком щедро, – засмущался старичок.
– Вы что, не француз?
– Отчего же. Я из Сен-Назера.
– Тогда, значит, это богатеи-американцы так вас развратили. И запомните: за такую пижаму никаких денег не жалко.
– Я рад, что она вам понравилась. Спокойной ночи, сударь. А пижаму я завтра у дамы заберу.
– Завтра утром я сам вам ее вручу. Разбудите меня в половине восьмого. Только постучите тихонько. Не волнуйтесь, я услышу. Спокойной ночи.
– Вы только взгляните на это. – Равич показал Жоан Маду пижамы. – Хоть Дедом Морозом наряжайся. Этот портье просто кудесник. А что, я эту красоту даже надену. Чтобы выглядеть смешным, мало просто мужества, надо обладать еще и известной мерой непринужденности.
Он постелил себе на шезлонге. Не все ли равно, где спать – у себя в гостинице или здесь. В коридоре он даже обнаружил вполне приличную ванную комнату, а портье снабдил его новой зубной щеткой. А на остальное плевать. Эта женщина все равно что пациент.
Он налил коньяку, но не в рюмку, а в стакан, и поставил вместе с рюмкой возле кровати.
– Полагаю, этого вам хватит, – заметил он. – Так будет проще. Мне не понадобится вставать и наполнять вам рюмку. А бутылку и вторую рюмку я заберу себе.
– Рюмка мне не нужна. Могу выпить и из стакана.
– Тем лучше. – Равич уже устраивался на шезлонге. Это хорошо, что она больше о нем не заботится. Она добилась, чего хотела, и теперь, слава Богу, не разыгрывает из себя примерную домохозяйку.
Он налил себе рюмку и поставил бутылку на пол.
– Будем!
– Будем! И… спасибо!
– Не за что. Мне и самому не больно хотелось под дождь вылезать.
– Там все еще дождь?
– Да.
С улицы в безмолвие комнаты прокрадывался слабый, мягкий перестук, словно густой, серой, унылой кашей, безутешнее и горше всего на свете, просилось вползти само горе, – некое давнее, безликое, невесть чье воспоминание накатывало нескончаемой волной, норовя накрыть, слизнуть и похоронить в себе то, что оно когда-то выбросило и позабыло на берегу пустынного острова, – толику души, света, мысли.
– Подходящая ночь для выпивки.
– Да. И совсем неподходящая для одиночества.
Равич помолчал немного.
– К этому всем нам пришлось привыкать, – вымолвил он наконец. – Все, что прежде роднило и сплачивало нас, теперь порушено. Связующая нить порвалась, и мы рассыпались, как бусины. Нам не на что опереться. – Он снова наполнил рюмку. – Мальчишкой я как-то раз заснул на лугу. Дело было летом, небо было ясное. Когда засыпал, я смотрел на Орион, он был далеко над лесом, почти на горизонте. А когда проснулся среди ночи – Орион стоял в вышине прямо надо мной. Никогда этого не забуду. Я учил, конечно, что Земля – небесное тело и что она вращается, но я учил это, как многое учишь из учебника, не особо задумываясь, просто чтобы запомнить. А тут вдруг я впервые ощутил, что это и в самом деле так. Я почувствовал, как земной шар стремительно летит куда-то в неимоверных пространствах. Я так явственно это почувствовал, что хотелось вцепиться руками в траву, лишь бы меня не сбросило. Должно быть, это оттого, что я, очнувшись от глубокого сна, в первый миг оказался как бы вне своей памяти и всего привычного, наедине только с этим необъятным, странно сместившимся небом. Земля подо мной вдруг перестала казаться надежной опорой – и с тех пор так до конца ею и не сделалась.
Он допил свою рюмку.
– Из-за этого многое стало трудней, но многое легче. – Он глянул в ее сторону. – Не знаю, тут ли вы еще. Если устали, просто не отвечайте, и все.
– Еще нет. Но скоро. Одна точка все никак не заснет. Ей холодно и не спится.
Равич снова поставил бутылку на пол. Он чувствовал, как тепло комнаты проникает в него флюидами сонной усталости. Какие-то тени. Призраки. Мановение крыл. Чужая комната, ночь, за окном тихой барабанной дробью монотонный перестук дождя – последний приют на краю хаоса, светлячок оконца среди запустения без края и конца, чье-то лицо, к которому устремлены его слова…
– А вам доводилось чувствовать такое? – спросил он.
Она помолчала.
– Да. Но не совсем так. Иначе. Когда целый день не с кем поговорить, а потом бродишь ночью, и вокруг люди, и все они как-то пристроены в жизни, куда-то идут, где-то живут. Все, кроме меня. Вот тогда мне начинало казаться, что все вокруг сон или что я утонула и брожу в незнакомом городе, как под водой.
За дверью послышались шаги – кто-то поднимался по лестнице. Повернулся в замке ключ, хлопнула дверь. И сразу зашумела вода.
– Чего ради вы остаетесь в Париже, если никого здесь не знаете? – спросил Равич. Его уже одолевала дремота.
– Не знаю. А куда мне еще деваться?
– Вам что, никуда не хочется вернуться?
– Нет. Да и невозможно никуда вернуться.
Ветер плеснул в окно пригоршню дождя.
– А в Париж вы зачем приехали? – спросил Равич.
Жоан Маду не отвечала. Он даже решил, что она заснула.
– Мы с Рашинским приехали в Париж, чтобы расстаться, – вдруг заговорила она снова.
Равич даже не удивился ее словам. Бывают часы, когда перестаешь удивляться. Постоялец, только что вернувшийся в комнату напротив, теперь блевал. Сквозь темноту из его номера доносились глухие стоны.
– Что же вы тогда так отчаивались?
– Да потому что он умер! Умер! Вдруг раз – и нету! И не вернуть! Умер! И уже ничего не поделаешь! Неужели не понимаете? – Приподнявшись на локте, она смотрела на Равича во все глаза.
«Потому что он тебя опередил. Ушел раньше. Оставил одну, а ты не успела подготовиться».
– Я… Мне надо было с ним по-другому… Я была…
– Забудьте. Раскаяние самая бесполезная вещь на свете. Назад все равно ничего не вернешь. Ничего не загладишь. Будь это иначе, мы бы все были святыми. Жизнью в нас предусмотрено все, что угодно, только не совершенство. Совершенству место в музее.
Жоан Маду не отвечала. Равич видел: она выпила еще и откинулась на подушку. Что-то еще ведь надо сказать, но он слишком устал, чтобы додумать. Да и не все ли равно? Спать хочется. Ему завтра оперировать. А это все его не касается. Он поставил пустую рюмку на пол рядом с бутылкой. «Куда меня только не заносит, – думал он. – Даже чудно».
6
Когда Равич вошел, Люсьена Мартинэ сидела у окна.
– И каково же это, в первый раз подняться с койки? – спросил он.
Девушка глянула на него, потом на пасмурную муть за окном, потом снова на него.
– Погодка нынче не больно хороша, – заметил Равич.
– Отчего же? – откликнулась она. – Для меня так даже очень.
– Почему?
– Потому что выходить не надо.
Она сидела, съежившись в кресле, на плечах дешевенький бумазейный халатик – щуплое, невзрачное создание с испорченными зубами, но для Равича в эту секунду она была прекраснее, чем сама Елена Троянская. Комочек жизни, который он спас своими руками. Не то чтобы он считал себя вправе гордиться, ведь совсем недавно такой же комочек жизни он потерял. И следующий, возможно, потеряет, а в конечном счете, строго говоря, потеряет всех, да и себя тоже. Но вот этот, на данную минуту, он спас.
– В такую погоду шляпы разносить – это вам не шутки, – проговорила Люсьена.
– Вы шляпы разносили?
– Да. У мадам Ланвер. Ателье на Матиньонском проспекте. До пяти мы работали. А потом надо было еще картонки клиентам разносить. Сейчас полшестого. Вот я бы сейчас и бегала. – Она снова глянула в окно. – Жалко, дождя нет. Вчера лучше было. Лило как из ведра. Сейчас кто-то другой за меня отдувается.
Равич уселся на подоконник напротив нее. Вот ведь странность, подумал он. Ты-то ждешь, что человек, избежавший гибели, будет счастлив до беспамятства. Но так почти никогда не бывает. И эта вот тоже. С ней, можно сказать, чудо свершилось, а ее только одно волнует – что ей под дождь не идти.
– Почему вы у нас, именно в нашей клинике оказались, Люсьена? – спросил он.
Она насторожилась.
– Так мне адресок подсказали.
– Кто?
– Знакомая одна.
– Что за знакомая?
Люсьена помедлила.
– Ну, она тоже тут побывала. Я сама ее сюда привезла, до самой двери. Потому и знала.
– Когда это было?
– За неделю до меня.
– Это та, что умерла во время операции?
– Да.
– И вы все равно сюда пришли?
– Ну да, – равнодушно бросила Люсьена. – Почему нет?
Равич много чего хотел сказать, но сдержался. Он смотрел в это блеклое, холодное личико, когда-то по-детски мягкое, но быстро ожесточившееся в передрягах жизни.
– А до этого вы, должно быть, и у той же повитухи побывали? – спросил он.
Люсьена не ответила.
– Или у того же врача? Мне-то можете сказать. Я же все равно не знаю, кто это.
– Мари первая там была. На неделю раньше. Нет, дней на десять.
– А вы потом туда же пошли, хотя и знали, что с Мари случилось?
Люсьена передернула плечами.
– А что мне было делать? Пришлось рискнуть. Другого-то я никого не знала. А ребенок… Ну на что мне ребенок? – Она уставилась в окно. На балконе напротив под зонтиком стоял мужчина в подтяжках. – Сколько мне еще тут быть, доктор?
– Недели две.
– Две недели еще?
– Это немного. А в чем дело?
– Так это ж сколько денег…
– Ну, может, удастся выписать вас на пару дней пораньше.
– Вы думаете, мне это по карману? Да откуда у меня такие деньги? Это же дорого, тридцать франков в сутки.
– Кто вам это сказал?
– Сестра.
– Которая?
– Эжени, конечно… Она говорит, за операцию и перевязки еще отдельно надо платить. Это очень дорого?
– За операцию вы уже заплатили.
– А она говорит, это далеко не все.
– Сестра не очень в курсе, Люсьена. Лучше вы потом доктора Вебера спросите.
– Да я бы поскорее хотела узнать.
– Зачем?
– Хочу подсчитать, сколько мне за это отрабатывать. – Люсьена глянула на свои руки и стала загибать тонкие, исколотые иголками пальцы. – Мне ведь еще за месяц за комнату платить, – объясняла она. – Когда я сюда попала, было как раз тринадцатое. Пятнадцатого надо было хозяйку предупредить, что я съезжаю. А теперь вот за целый месяц ей плати. Ни за что ни про что.
– У вас совсем никого нет, кто бы вам помог?
Люсьена подняла глаза. Лицо ее вдруг постарело лет на десять.
– Вы же сами знаете, доктор! Он только злился. Мол, знал бы, что я такая дурочка, в жизни бы со мной не связался.
Равич кивнул. Обычная история.
– Люсьена, – сказал он, – мы могли бы попытаться что-то взыскать с той женщины, которая так вас искромсала. Это все по ее вине. Вы только должны ее назвать.
Девушка мгновенно ощетинилась. В замкнутом лице читалось лишь одно – отпор.
– В полицию? Ну нет, еще сама влипнешь.
– Да без полиции. Достаточно просто припугнуть.
Она только усмехнулась:
– Это ее-то? Ничего вы с нее не получите. Железяка, а не человек. Три сотни с меня содрала. И за это меня же… – Она оправила на себе халатик. – Просто некоторым людям не везет в жизни, – добавила она без тени обиды в голосе, словно говорит не о себе, а о ком-то еще.
– Только не вам, – возразил Равич. – Вам-то как раз повезло, да еще как.
В операционной он застал Эжени. Та чистила что-то никелированное до полного блеска. Одно из ее любимейших занятий. Она была настолько увлечена, что даже не услышала, как он вошел.
– Эжени, – позвал он.
Та вздрогнула.
– Ах, это вы! Опять вы меня пугаете!
– Не знал, что я такая страшная птица. Но вот вам, Эжени, не следовало бы пугать пациентов россказнями о гонорарах и прочих затратах.
Эжени, все еще с тряпкой в руках, тут же приняла боевую стойку.
– А эта потаскуха, конечно, уже все разболтала.
– Эжени, – устало сказал Равич, – среди женщин, ни разу не переспавших с мужчиной, куда больше потаскух, чем среди тех, кто зарабатывает этим свой нелегкий хлеб. Не говоря уж о замужних. Кроме того, девчонка никому ничего не разболтала. Просто вы испортили ей день, вот и все.
– Подумаешь, велика важность! При таком-то образе жизни – и такая чувствительность!
«Ах ты, проповедь ходячая, – мысленно ругнулся Равич. – Что знаешь ты, мерзкая спесивая ханжа, о беспросветном одиночестве малютки-белошвейки, которая храбро пошла к той же самой повитухе, что изуродовала ее подружку, а потом в ту же самую клинику, где эта подружка умерла, и которая обо всем этом только и может сказать: а что мне было делать? Да еще: а как я за все это расплачусь?»
– Вам замуж пора, Эжени, – посоветовал Равич. – Подыщите себе вдовца с детьми. А еще лучше – хозяина похоронной конторы.
– Господин Равич, – голос Эжени был исполнен достоинства, – попрошу вас впредь не беспокоиться о моей личной жизни. Иначе я буду вынуждена пожаловаться господину доктору Веберу.
– Да вы и так с утра до ночи ему на меня стучите. – Равич не без удовольствия наблюдал, как по щекам медсестры расползаются два красных пятна. – Скажите, Эжени, ну почему набожные люди так редко бывают терпимы? Вот у циников характер куда легче. А самый несносный – у идеалистов. Вас это не наводит на размышления?
– Слава Богу, нет.
– Я так и полагал. Ну что ж, отправлюсь-ка я в обитель греха. То бишь в «Осирис». Это на тот случай, если я доктору Веберу понадоблюсь.
– Не думаю, что вы доктору Веберу понадобитесь.
– Девственность еще не гарантия ясновидения, Эжени. Всякое бывает. Так что примерно до пяти я пробуду там. А потом у себя в гостинице.
– Тоже мне гостиница. Еврейский клоповник.
Равич обернулся.
– Эжени, отнюдь не все беженцы евреи. И даже не все евреи – евреи. И, напротив, бывают такие евреи, о которых ни за что не догадаешься, что они евреи. Лично я знавал даже одного еврея-негра. Страшно одинокий был человек. Единственное, что он по-настоящему любил, – это китайскую еду. Чего только не бывает на свете.
Сестра ничего не ответила. Они исступленно терла никелированный поднос, и так начищенный до блеска.
Равич сидел в бистро на Буасьерской и сквозь потеки дождя смотрел на улицу, когда вдруг увидел за окном лицо того человека. Это был как удар под дых. На миг он оторопел и вообще не понимал, что происходит, но еще через секунду, оттолкнув столик, он вскочил со стула и, не обращая внимания на многочисленных посетителей, кинулся к выходу.
Кто-то цапнул его за рукав. Он обернулся.
– Что?
Оказалось, это официант.
– Месье, вы не расплатились.
– Что? Ах да… Сейчас вернусь. – Он попытался вырваться.
Официант побагровел.
– Не положено! Вы…
– Держите…
Равич выхватил из кармана купюру, швырнул ее официанту и рванул на себя дверь. Протиснувшись сквозь кучку людей у входа, он метнулся за угол, на Буасьерскую.
Кого-то он толкнул, еще кто-то ругнулся ему вслед. Он опомнился, перешел с бега на быстрый шаг, но такой, чтобы не бросалось в глаза. «Это невозможно, – пронеслось у него в голове, – невозможно, с ума сойти, нет, невозможно! Лицо, это лицо, чушь, видимо, просто сходство, случайное, но чудовищное сходство, дурацкая игра воспаленного воображения – да не может он быть в Париже, он в Германии, в Берлине, это просто мокрое стекло, было плохо видно, вот я и обознался, наверняка обознался…»
Но он все шел и шел дальше, стремглав, проталкиваясь сквозь толпу, вывалившую из кинотеатра, оборачиваясь на каждого, кого обгонял, всматриваясь в лица, заглядывая под поля шляп, не обращая внимания на удивленные, недовольные взгляды, вперед, вперед, еще лицо, еще шляпы, серая, черная, синяя, он обгонял, оборачивался, буравил глазами…
Дойдя до проспекта Клебера, он остановился. Женщина, женщина с пуделем, вдруг вспомнил он. А сразу за ней появился тот, другой…
Но женщину с пуделем он давным-давно обогнал. Он метнулся обратно. Еще издали заметив даму с собачкой, он остановился на краю тротуара. Стиснув в карманах кулаки, впивался в лицо каждому прохожему. Пудель задержался у фонарного столба, долго его обнюхивал, потом торжественно, медленно задрал заднюю лапу. Обстоятельно поскреб брусчатку и гордо побежал дальше. Равич вдруг почувствовал: затылок взмок от пота. Он подождал еще пару минут – лицо не появлялось. Он оглядел поставленные вдоль тротуара машины. Нигде никого. Тогда он снова повернул и дошел до станции подземки на проспекте Клебера. Спустился вниз, пробил билет и вышел на перрон. Народу было довольно много. Он не успел пройти перрон до конца – подошел поезд, забрал пассажиров и уполз в жерло тоннеля. Перрон разом опустел.
Он не торопясь вернулся в бистро. Сел за тот же столик. Там все еще стояла его недопитая рюмка кальвадоса. Было странно, что она все еще тут стоит.
Хорьком подскочил официант.
– Извините, сударь. Я не знал…
– Да ладно, – отмахнулся Равич. – Принесите мне лучше другую рюмку кальвадоса.
– Другую? – Официант недоуменно смотрел на его недопитую рюмку. – А эту, что ли, допивать не будете?
– Нет. Другую мне принесите.
Официант взял рюмку и даже ее понюхал.
– Что, плохой кальвадос?
– Да нет. Просто принесите мне другую рюмку.
– Как скажете, месье.
«Я обознался, – думал Равич. – Мокрое стекло, сплошь потеки, как тут что-то разглядишь?» Он безотрывно смотрел в окно. Словно охотник, поджидающий зверя, он пристально вглядывался в каждого прохожего, – но в те же минуты в голове его призрачной кинолентой воспоминаний, в череде серых, но до боли отчетливых кадров, обрывками воспоминаний прокручивалось совсем другое кино…
Берлин тридцать четвертого, летний вечер, штаб-квартира гестапо; кровь; унылые, вовсе без окон, стены камеры; нестерпимый свет голых электрических лампочек; гладкий, в бурых запекшихся пятнах, стол с перетяжками ремней; болезненная ясность в истерзанной бессонницей голове, когда тебя сперва душат до потери сознания, а потом, чтобы очухался, окунают в ведро с водой; почки, отбитые до такой степени, что уже не чувствуешь боли; искаженное ужасом лицо Сибиллы; подручные палача, несколько молодчиков в мундирах, ее держат, и эта ухмыляющаяся рожа, и этот голос, почти ласково объясняющий тебе, что с этой женщиной сделают, если ты не признаешься, – Сибилла, которую три дня спустя обнаружат в камере мертвой, – якобы повесилась.
Снова подошел официант, поставил перед ним рюмку.
– Это другой сорт, месье. От Дидье из Кана. Старше и крепче.
– Хорошо. Ладно. Благодарю.
Равич выпил. Достал из кармана пачку сигарет, выудил одну, закурил. Руки все еще ходили ходуном. Он бросил спичку на пол и заказал еще кальвадоса.
Эта ухмыляющаяся рожа, это лицо, которое, как ему показалось, он только что видел снова, – да нет, тут какая-то ошибка! Чтобы Хааке – и вдруг в Париже, нет, невозможно. Исключено! Он даже головой тряхнул, лишь бы отогнать воспоминание. Какой прок изводить себя понапрасну, пока ты ничего не можешь поделать? Вот когда там все рухнет, когда можно будет вернуться – тогда и наступит час…
Он подозвал официанта, расплатился. Но на обратном пути так и не смог заставить себя не вглядываться в лицо каждому встречному.
Они сидели с Морозовым в «катакомбе».
– Так ты не веришь, что это был он? – спросил Морозов.
– Нет. Хотя с виду похож. Сходство просто поразительное. Либо это память уже пошаливает.
– Обидно, что ты в бистро сидел.
– Да уж.
Морозов помолчал.
– Из-за этого потом с ума сходишь, верно? – спросил он затем.
– Да вроде нет. Почему?
– Да потому что точно не знаешь.
– Я знаю.
Морозов не ответил.
– Тени прошлого, – пояснил Равич. – Я-то думал, что уже от них избавился.
– От них не избавишься. Меня тоже донимали. Особенно поначалу. Лет пять, шесть. В России меня еще трое дожидаются. Было семеро. Четверо уже на том свете. Двоих своя же партия в расход пустила. А я уже лет двадцать своего часа жду. С семнадцатого. Хотя одному из этих троих, которые в живых остались, уже под семьдесят. Но другим двоим годков по сорок – пятьдесят. С ними-то, надеюсь, еще успею поквитаться. За батюшку моего.
Равич глянул на Бориса. Детина, конечно, но ведь ему уже за шестьдесят.
– Успеешь, – сказал он.
– М-да… – Глядя на свои ладони, Морозов сжал и разжал кулаки. – Только того и жду. Стараюсь жить аккуратнее. Даже пить стал не так часто. Конечно, совсем скоро оно, наверно, не получится. Так что силушку беречь надо. Я ведь хочу, чтобы без пули и без ножа…
– Я тоже.
Какое-то время они сидели молча.
– Ну что, не сыграть ли нам партию? – спросил Морозов.
– С удовольствием. Только доски свободной что-то не видно.
– Да вон у профессора как раз освободилась. Он с Леви сражался. Выиграл, как всегда.
Равич пошел брать доску и фигуры.
– Долго же вы играли, профессор, чуть не с обеда.
Старичок профессор кивнул.
– Зато отвлекает. Шахматы куда лучше, чем карты. В картах тебе либо везет, либо нет. Разве это отвлечение? А шахматы – это целый мир, свой, особый. И пока играешь, здешнего мира для тебя словно вообще нет. – Он поднял на Равича воспаленные глаза. – Не говоря уж о том, что мир шахмат куда совершеннее.
Леви, его партнер, вдруг залился блеющим смехом, но тут же умолк, испуганно озираясь, и поспешил удалиться вместе с профессором.
Они сыграли две партии. Затем Морозов встал.
– Мне пора. Пойду распахивать двери перед сливками человечества. Почему, кстати, ты перестал к нам заглядывать?
– Не знаю. Так совпало.
– Как насчет завтра? Вечерком?
– Завтра вечером не могу. Иду ужинать. К «Максиму».
Морозов ухмыльнулся:
– Не слишком ли большая наглость для беспаспортного беженца – по самым шикарным парижским кабакам шляться?
– Как раз там-то, Борис, самое безопасное место для нашего брата. Если ведешь себя как беженец, то тебя и прихватят, как беженца. Уж тебе ли, с твоим-то нансеновским паспортом, этого не знать?
– Тоже верно. И с кем же ты ужинаешь? Уж не с германским ли послом – по персональному приглашению?
– С Кэте Хэгстрем.
Морозов присвистнул.
– Кэте Хэгстрем, – повторил он. – Так она вернулась?
– Завтра возвращается. Из Вены.
– Ну, тогда, значит, я тебя совсем скоро у нас увижу.
– Может, да, а может, и нет.
Морозов отмахнулся.
– Быть такого не может. Когда Кэте Хэгстрем в Париже, «Шехерезада» – ее главная резиденция.
– Сейчас другое дело. Она приехала ложиться на операцию. Уже на днях.
– Тогда тем более придет. Ты совсем не знаешь женщин. – Морозов пристально прищурился. – А может, тебе не хочется, чтобы она туда пришла?
– Это почему еще?
– Да я вот только что сообразил: ты перестал заходить как раз с тех пор, как прислал мне ту женщину. Жоан Маду. Сдается мне, это не просто совпадение.
– Чушь. Я даже не знал, что она все еще у вас. Значит, на что-то пригодилась?
– Ну да. Сперва в хоре была. А теперь у нее даже маленький сольный номер. Две-три песни.
– Выходит, она у вас как-то прижилась?
– Конечно. А ты сомневался?
– Уж больно она была несчастная. Совсем бедолага.
– Что?
– Говорю же тебе: бедолага.
Морозов улыбнулся.
– Равич, – проговорил он отеческим тоном, и в лице его вдруг отразились бескрайние просторы, степи, луга и вся мудрость человеческая, – не городи ерунды. Она, если хочешь знать, та еще стерва.
– Что?
– Стерва. Не потаскуха. А именно стерва. Был бы ты русский – знал бы, в чем разница.
Равич усмехнулся:
– Тогда, наверно, она сильно переменилась. Будь здоров, Борис. И храни господь твой глаз-алмаз.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?