Текст книги "Я никогда и нигде не умру. Дневник 1941-1943 г"
Автор книги: Этти Хиллесум
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Да, вот так мы нынче проводим наш «час биттера». Вчера по дороге домой после нашего традиционного сборища я подумала: «Господи, как же я буду сейчас еще давать урок». И об этих полутора часах с Вермескеркен с ее гладкой мальчишеской стрижкой и большими дерзкими глазами я могла бы написать целую книгу. Надеюсь, что все об этом времени сохраню в памяти и смогу позже рассказать. Все не так, как написано в книгах, все совсем иначе.
Я не могу описать все ежедневно по тысяче раз переживаемые подробности, но мне очень хотелось бы сохранить их в своих воспоминаниях. Я решила, что мой дар наблюдательности будет безошибочно и даже с особым удовольствием все отмечать. Вопреки всему, что мне предстоит вытерпеть, вопреки усталости, страданиям и всему остальному со мной всегда будет еще моя радость – радость художника от восприятия вещей и формирования в душе собственных образов. Я с интересом буду читать и запоминать последние выражения лиц умирающих и хранить их в себе. Я страдаю вместе со всеми, с кем сейчас каждый вечер разговариваю и кто со следующей недели будет работать в каком-нибудь опасном месте этой Земли. На фабрике боеприпасов или бог знает где еще, в случае, если им вообще будет позволено работать. Но я почти с холодной объективностью замечаю каждый жест, каждое слово, каждое выражение на их лицах. Во мне есть наблюдательность художника, и я верю, что позже, если сочту необходимым рассказать обо всем увиденном, таланта хватит и на это.
Вторая половина дня. Один друг Бернарда встретил на улице немецкого солдата, который попросил у него сигарету. Завязался разговор, из которого выяснилось, что солдат австриец и ранее был профессором в Париже. Хочу привести одну фразу из их пересказанного Бернардом разговора. Он сказал: «В Германии больше солдат умирает в казармах, чем от противника».
В воскресное утро на террасе у Лео Крейна один биржевик: «Мы страстно должны молить о том, чтобы стало лучше, пока мы еще готовы к улучшению. Потому что, когда вследствие нашей ненависти мы опустимся до таких диких псов, какими стали они, – все будет бесполезно».
Наибольшее беспокойство мне все еще причиняют мои непригодные ноги. Надеюсь, что мочевой пузырь к тому времени вернется в норму, а не то в тесной компании ближайшего будущего я стану обременительной фигурой. Кроме того, нужно наконец пойти к стоматологу, нужно срочно уладить все необходимые дела, которые бесконечно откладывались. И я прекращу долбить русскую грамматику. Моих знаний для учеников хватит еще на пару месяцев, лучше закончу «Идиота».
Перестану также делать выписки из книг, это забирает много времени, да и столько бумаги мне так или иначе тащить не позволят. Самое существенное для худших времен, для времен лишений я сберегу в памяти. И к тому факту, что отсюда нужно будет уйти, смогу легче привыкнуть, если при всем, что делаю, не буду забывать о предстоящем прощании, чтобы настоящий конец не стал для меня слишком тяжелым ударом. Нужно уничтожить письма, бумаги и старый хлам в моем письменном столе. Я не думаю, что Миша будет признан пригодным.
Надо пораньше лечь спать, иначе завтра буду сонная, а этого нельзя допустить. Прежде чем Лизл отправится в Дренте, я должна забрать у нее письмо нашего немецкого солдата, сохранить его как «человеческий документ». После первого убийственно сильного отчаянья в истории наметился примечательный поворот. Жизнь столь гротескна, поразительна, так беспредельно многообразна, и за каждым новым ее поворотом открывается совершенно другой вид. В головах большинства людей – клишированные представления о жизни. Нужно, внутренне освободившись от всех привычных представлений и лозунгов, отказаться от мысли о всякой безопасности. Нужно иметь мужество отказаться от всего, оставить любые нормы и общепринятые опоры и отважиться на огромный прыжок в космос. И тогда, только тогда жизнь станет неисчерпаемо богатой. В том числе и в глубочайшем страдании.
Хотела бы, прежде чем наступит время, когда я, наверное, долго не смогу взять в руки книгу, еще раз прочесть всего Рильке. Я сильно идентифицирую себя с небольшой группой людей, с которыми случайно познакомилась у Вернера и Лизл и которые на следующей неделе будут депортированы в Германию для работ под надзором полицейских. Сегодня ночью мне снилось, что я должна упаковать свой чемодан. Это была мучительная ночь. В самое большое отчаянье меня приводит причиняющая мне боль обувь. Как должна я засунуть в один чемодан или рюкзак и белье, и провиант на три дня, и одеяло? Останется ли еще местечко для Библии? И если возможно, для «Часослова» и «Писем к молодому поэту» Рильке? Я бы еще с удовольствием взяла с собой оба русских словаря и «Идиота», чтобы не забыть язык. Может выйти интересная история, когда при регистрации я укажу, что я преподаватель русского языка. Возможно, речь о единичном случае, и последствия этого едва предсказуемы. Бог его знает, какими вынужденными окольными путями я, может, доберусь до России, если с моим знанием языка попадусь в их когти.
8 часов. Сейчас над всей суматохой дня захлопнется крышка, и этот вечер, со всем покоем и концентрацией, на которую я способна, будет моим. На письменном столе между двумя вазочками с лиловыми фиалками стоит желтая чайная роза. «Биттер-часа» больше нет. S., совершенно опустошенный, спросил: «Как только Леви выдерживают это каждый вечер, я больше не могу, мне ужасно плохо». Но сейчас все слухи, факты я оставлю позади себя и весь вечер буду учиться и читать. Как, собственно, получилось, что ничего из волнений и страхов этого дня не пристало ко мне, что я, как неприкосновенная, сижу здесь, за моим письменным столом, полностью сосредоточившись на учебе, сижу так, будто ничего другого и нет на свете. Многое, не оставив никакого следа, слетело с меня, и я чувствую себя способной к восприятию, как никогда прежде. Вероятно, через неделю все голландцы пройдут проверку на пригодность. День ото дня отпадает все больше желаний, стремлений, отношений с другими людьми. Я готова ко всему, я отправлюсь в любое место этой Земли, куда Бог пошлет меня, и в любой ситуации, до самой смерти готова свидетельствовать, что жизнь прекрасна и полна смысла. И в том, что все так произошло, божьей вины нет, а есть только наша. Нам была дана возможность использовать все наши способности, но мы должны еще научиться с ними обращаться. Кажется, что каждое мгновение с меня спадает все больше груза, словно для меня упраздняются все границы, которые разделяют людей и народы. Временами мне представляется, будто жизнь для меня стала прозрачной, и сердца людей тоже, и я смотрю, смотрю и, все больше понимая, внутренне становлюсь все спокойнее. Во мне живет вера в Бога, которая своим стремительным ростом почти пугает меня, но которая становится все более мне присуща. А теперь – работать.
Четверг [9 июля 1942], 9.30 утра. Нужно снова забыть такие слова, как Бог, Смерть, Горе, Вечность. Нужно снова, как проросшее зерно или падающий дождь, стать простым и бессловесным. Только быть.
Действительно ли я полностью честна перед собой, когда говорю: «Надеюсь, я поеду в трудовой лагерь, чтобы помогать шестнадцатилетним девочкам»?
Говорю для того, чтобы с самого начала сказать остающимся здесь родителям: «Не волнуйтесь, я буду присматривать за вашими детьми».
Когда, обращаясь к другим, я говорю, что бежать и прятаться нет вообще никакого смысла, что нет иного выхода, что мы должны идти со всеми и пытаться, как только можем, помогать другим, – в этом слышится слишком сильная покорность судьбе. Звучит что-то, что я вовсе не имею в виду. Не могу еще найти верный тон для моего цельного, светлого, включающего в себя и страдания и жестокость чувства. Говорю неуклюжим языком философии, будто для облегчения собственной жизни придумала утешительную теорию. Пока что мне бы научиться молчать и всего лишь быть.
Пятница [10 июля 1942], утро. Вот, извольте, один раз – Гитлер, другой – Иван Грозный, один раз – безропотное смирение, другой – войны, чума, землетрясение или голод. Решающим в итоге является то, как справляться с бедами, столь важными в этой жизни. Как их внутренне переработать, чтобы, пройдя через все, спасти неповрежденный кусочек своей души.
Позже. Обдумываю, ломаю голову над тем, как в такой короткий срок покончить с гнетущими повседневными заботами, но они, как застрявший в глотке ком, при каждом вдохе причиняют мне боль. Подсчитываешь, ищешь, прерываешь на какое-то время занятия, ходишь туда-сюда по комнате, кроме того, еще болит живот и т. д. И вдруг в тебе снова возникает уверенность: когда-нибудь, если я все переживу, я буду об этом времени писать истории, буду выводить их тонкими штрихами, выделяющимися на огромном безмолвном фоне Бога, Жизни, Смерти, Горя и Вечности. Иногда, как вредные насекомые, на нас нападают беспокойства. Ну да, тогда немного расчесываешь себя, хотя при этом слезает кожа, а затем все с себя стряхиваешь. Время, на которое я могу еще здесь остаться, рассматриваю как особый подарок, небольшой отпуск. В последние дни я прохожу сквозь жизнь, словно несу в себе фотопластинку, вплоть до последних подробностей безошибочно запечатлевшую все, что окружает меня. Я это осознаю, все проникает в меня четкими контурами. Позже, наверное, много позже, я все это однажды проявлю и отпечатаю. Чтобы найти новый язык, соответствующий новому ощущению жизни. Пока он не будет найден, ты должен молчать. И все же молчать невозможно, это тоже было бы бегством, нужно пытаться искать его, разговаривая. Переход от старого языка к новому тоже должен пройти все стадии.
Тяжелый, очень тяжелый день. Нужно, исключив все детские, личные желания, учиться нести вместе со всеми нашу массовую судьбу. Любой человек хотел бы спастись, и все же каждый из нас должен знать, что, если пойдет не он, на его месте будет кто-то другой. Получается то же самое: либо я, либо другой, этот или тот. Теперь это стало массовой судьбой, и это должно быть ясно. Очень тяжелый день. Но я всегда заново оживаю в молитве. А это я смогу делать всегда, смогу молиться даже в крошечном помещении. И ту часть массовой судьбы, которую буду в состоянии нести, я, как узел, еще крепче и сильнее притяну к своей спине и срастусь с ней. Я уже сейчас иду с ней по улицам.
А этой тоненькой авторучкой я должна была бы замахнуться, как молотом, и слова так же, как удары молота, сообщали бы всем о нашей судьбе, о куске истории, какой прежде никогда не бывало. По крайней мере – в такой тотальной, организованной, охватившей всю Европу форме. И все же, чтобы когда-нибудь отразить хронику этого времени, должны выжить несколько человек. Я бы охотно стала скромным, маленьким летописцем.
Его дрожащий рот, когда он говорил: «По всей вероятности, Адри и Дикки больше нельзя приносить мне еду».
11 июля 1942 года, суббота, 11 часов утра. О важных, серьезнейших жизненных вещах на самом деле можно говорить только тогда, когда слова так просто и естественно выбиваются на поверхность, как вода из источника.
И если Бог перестанет мне помогать, тогда я должна буду помочь ему. Вся Земля постепенно становится одним сплошным лагерем, избежать которого удастся лишь немногим. Мы должны пройти через эту фазу. Здесь евреи рассказывают друг другу милые вещи о том, что в Германии людей замуровывают или уничтожают ядовитым газом. Не очень разумно пересказывать подобные истории, а кроме того, ну должно же это в какой-то форме происходить. Но хоть на сей раз это уже не наша ответственность?
Со вчерашнего вечера льет почти как при всемирном потопе. Я освободила уже один ящик моего письменного стола. Нашла его фотографию, которую почти год назад куда-то засунула, но была уверена, что найду. И вот она – на дне захламленного ящика. Для меня это типично, о некоторых маленьких или больших вещах заранее знать, что с ними все будет в порядке. Особенно это касается материальных вещей. Я никогда не беспокоюсь о следующем дне. Знаю, например, что вскоре должна буду отсюда уйти, и не имею даже слабого представления о том, куда отправлюсь. И с зарабатыванием денег все выглядит очень плохо, но о себе самой я никогда не волнуюсь, знаю, что каким-то образом утрясется. Если будущие события заранее нагружать беспокойством, они не смогут органично развиваться. Во мне живет большая вера. Я верю не в то, что в моей внешней жизни все будет хорошо, а в то, что и тогда, когда будет плохо, я всегда буду принимать жизнь и видеть в ней хорошее.
Ловлю себя на том, что и в мелочах я тоже готовлю себя к трудовому лагерю. Вчера вечером гуляла с ним по набережной. Надела удобные сандалии и тут же подумала, что возьму их с собой, чтобы периодически чередовать с тяжелыми ботинками. Что же сейчас во мне происходит? Откуда эта легкая, почти резвая радость? Вчера был трудный, очень трудный день, было много выстрадано, много внутренне переработано. И все это я преодолела и сегодня могу вынести больше, чем вчера. Каждый раз я заново знаю, что со всем справлюсь, справлюсь одна, и при этом мое сердце не очерствеет от горечи. Знаю, что и мгновения глубочайшей печали, отчаянья, оставив во мне плодотворный след, сделают меня крепче. Вероятно, именно это дает мне ощущение внутренней радости и покоя. Я полностью отдаю себе отчет в реальности обстоятельств и даже не претендую на помощь другим людям. Я всегда буду стараться, насколько это получится, хорошо помогать Господу, и если мне это удастся, ну, тогда удастся и с другими. Но не надо по этому поводу строить никаких героических иллюзий.
Спрашиваю себя, что бы я в действительности делала, окажись у меня в руках повестка с приказом через неделю отбыть в Германию. Представь себе, что она придет завтра. Что ты будешь делать? Прежде всего, никому ничего об этом не сказав, я бы забилась в самый тихий угол дома и собрала вместе все свои физические и духовные силы. Я бы остригла волосы и выбросила губную помаду. Попыталась бы еще на этой неделе почитать письма Рильке. Из плотной пальтовой ткани, что у меня есть, заказала бы себе длинные штаны и короткую куртку. Конечно, попыталась бы повидаться с родителями и многое им о себе рассказать, много утешительного. И каждую минуту, что мне оставалась, писала бы ему. Уже сейчас знаю, что умерла бы от тоски по этому человеку. В некоторые моменты, когда думаю, что должна буду его оставить и не буду больше знать, как он, – на душе становится до смерти плохо. Пошла бы через несколько дней к стоматологу, чтобы запломбировать коренные зубы, было бы действительно весело, если бы они там разболелись. Попыталась бы добыть рюкзак и взяла бы с собой только самое необходимое, но хорошего качества. Взяла бы Библию и, может, нашла бы местечко для тонких томиков «Писем к молодому поэту» и «Часослова»? Фотографии дорогих мне людей брать с собой не буду, но в потаенной глубине моего нутра со мной всегда будут изображения многих собранных мною лиц и жестов.
И его руки с такими выразительными, как молодые сильные ветви, пальцами будут со мной. Они в прикрывающем жесте часто будут складываться надо мной и не оставят меня до самого конца. И эти темные глаза с их добрым, нежным, изучающим взглядом будут сопровождать меня. А когда от слишком многих страданий и тяжелой работы черты моего лица станут некрасивыми, когда они разрушатся, – вся жизнь моей души сможет вернуться в мои глаза и все оставшееся сосредоточится в них. И так далее, и так далее. Это, конечно, одно из многих настроений, с которыми сталкиваешься в новых обстоятельствах. Но это тоже одна из возможностей меня самой, часть меня, все больше одерживающая верх. А впрочем, человек – всего лишь человек. Я уже сейчас тренирую свое сердце, чтобы и тогда, когда буду разлучена со всеми, без кого не могу жить, – жизнь продолжалась. Каждое мгновение освобождаюсь от них снаружи, чтобы все сильнее концентрироваться на внутренней жизни с ними во время разлуки. Но с другой стороны, когда гуляю с ним, рука в руке, по набережной, где вчера вечером было по-осеннему ветрено, или когда в маленькой комнате меня согревают его приветливые, милые жесты, тогда снова подкрадывается вполне человеческая надежда, желание: почему мы не можем остаться вместе? Все другое, если мы только сможем быть вместе, – не в счет. Не хочу с ним расставаться. Но потом опять размышляю над тем, что, наверное, легче издали молиться за кого-то, чем видеть рядом с собой его страдания.
Настоящие дороги, связывающие человека с человеком в этом диком, сваленном в кучу мире, существуют только во внутренних сферах. Внешне мы разделены, и все дороги погребены под обломками, так что вряд ли найдешь друг друга. Возможен только непрерываемый внутренний контакт и общая судьба, и все меньше надежды остается на то, что когда-нибудь мы еще встретимся на этом свете.
Конечно, я не знаю, как будет, когда на самом деле должна буду его оставить. В ушах еще звучит его голос после утреннего звонка, вечером мы будем за одним столом вместе ужинать, а ранним утром будет прогулка и потом обед у Лизл и Вернера, а ближе к вечеру мы будем слушать музыку. Он еще здесь. И в моих самых потаенных мыслях я все еще по-настоящему не верю, что должна буду его и других покинуть. Ведь человек – всего лишь человек. В этой новой ситуации впервые заново узнаешь себя. Многие упрекают меня в равнодушии и пассивности, говорят, что я слишком легко покоряюсь судьбе. Еще они говорят, что каждый, кто может вырваться из их когтей, должен, обязан попытаться это сделать. Они говорят, что я должна подумать о себе. Но их расчет неверен. Сейчас каждый занят тем, что во имя собственного спасения пытается что-то сделать, однако многие, очень многие обречены. Пусть это прозвучит странно, но останусь ли я здесь, сошлют ли меня в лагерь, я все равно не буду чувствовать себя в их когтях. Я нахожу все эти доводы такими банальными, примитивными… Я не чувствую себя ни в чьих когтях. Пусть это и прозвучит пафосно – только в Божьих руках. И сижу ли я здесь, за таким знакомым, дорогим мне письменным столом, или через месяц буду ютиться в убогой каморке в еврейском квартале, или попаду под надзор СС в трудовом лагере, – думаю, я везде и всегда буду чувствовать себя в руках Господа. Возможно, меня погубят физически, но больше мне не смогут причинить никакого вреда. Быть может, меня ждет отчаянье и такие лишения, какие я не могу себе представить даже в самых мрачных фантазиях. Но все это так незначительно в сравнении с чувством бесконечной дали, верой в Бога и внутренней способностью все пережить. Как знать, может, я многое недооцениваю.
Живу в ежедневной, суровой неизвестности, которая в любой момент может стать для меня определенностью, как она уже стала для слишком многих людей. Во всем вплоть до мельчайших деталей отдаю себе отчет и думаю, что при моих внутренних «спорах» я все же обеими ногами стою на твердейшей почве суровейшей реальности. Моя покорность – это не отречение или безволие. Внутри всегда остается место для элементарного морального возмущения этим режимом, который вот так обращается с людьми. Но происходящие события, на мой взгляд, приняли слишком гигантские, слишком дьявольские пропорции, чтобы можно было на них реагировать личной злобой или даже обостренной враждебностью. Это кажется мне несерьезным, несоответствующим «роковой хватке» происходящего.
Люди часто возбужденно реагируют на мои слова о том, что, мол, ничего не меняет, возьмут меня или кого-то другого, суть в том, что уйдет много тысяч. Это отнюдь не значит, что я с равнодушной улыбкой прямо-таки мчусь к своей погибели, нет, это не так. Есть чувство неотвратимости, есть примирение с неизбежным, но есть также знание того, что в конечном счете у нас ничего нельзя отнять. Вовсе не из своеобразного мазохизма я хочу любой ценой идти со всеми и быть вырванной из своего существования. Я только знаю, что никогда не чувствовала бы себя благополучно, если бы оказалась избавленной от того, что должны будут испытать многие люди. Мне говорят: «Да такой человек, как ты, обязан сохранить себя, у тебя впереди масса дел, ты должна еще так много дать другим». То, что я всегда даю, можно давать везде: здесь, в кругу друзей, где угодно в другом месте, и в концентрационном лагере тоже. Считать себя выше того, чтобы разделить неизбежность «массовой судьбы», – это уж как-то слишком себя переоценивать.
А если Господь рассудит, что у меня еще много дел, ну, тогда я займусь ими после того, как пройду через все вместе с другими. Ценный ли я человек, станет понятно из того, как я буду держаться в резко измененных условиях. А если не выживу, – решающим в ответе на этот вопрос будет то, как я уйду из жизни. Речь больше не идет о том, чтобы любой ценой выстоять, речь о том, как вести себя и продолжать жить в этой ситуации. Буду делать все, что нужно. Мои почки все еще болят, мочевой пузырь тоже не в порядке. Если получится, сделаю медицинское свидетельство. Мне рекомендуют для прикрытия подать заявление на должность при Еврейском совете. На прошлой неделе 180 человек по специальному разрешению были зачислены на работу и с тех пор, беспомощные, теснятся там целой толпой и, напоминая потерпевших кораблекрушение, как могут цепляются за дрейфующие обломки. Но я подобные действия считаю бессмысленными и нелогичными. Мне не по душе использовать какие-либо связи. И вообще, похоже, что там происходит много нечистого, что день ото дня растет озлобление против этого странного учреждения. А кроме того, все равно ведь попадешь в эту очередь, только немного позже.
Ну да, к этому времени англичане, пожалуй, могут быть уже здесь. Так говорят люди, еще питающие какие-то политические надежды. Думаю, что все надежды на внешний мир надо оставить и не предаваться никаким особым расчетам по поводу сроков и т. д.
А теперь пойду накрывать на стол.
Воскресная утренняя молитва [12 июля 1942]. Бог мой, какие тяжелые времена. Сегодня ночью впервые я лежала в темноте с воспаленными глазами и передо мной проносилось множество картин человеческого горя. Пообещаю тебе что-то, Господи, что-то небольшое: я не буду вешать на сегодняшний день тяжелый груз своих беспокойств о будущем, но для этого необходима тренировка. Для каждого дня довольно своих забот. Я хочу помочь тебе, Господи, чтобы ты не покинул меня, но я не могу ни за что поручиться. Только одно становится для меня все ясней: ты помочь нам не можешь, это мы должны помочь тебе, и таким образом в конце концов поможем самим себе. Спасти, Господи, частицу тебя в нас самих – это единственное, от этого все зависит. И, может быть, мы сможем попытаться воскресить тебя в измученных сердцах других людей. Да, Господи, и в том, что сейчас происходит, ты, кажется, тоже не многое в состоянии изменить, теперь все это стало нашей жизнью. Я не требую от тебя никакого отчета, это ты к нему позже призовешь всех нас. Чуть ли не с каждым ударом сердца мне становится понятней, что ты не можешь нам помочь, что это мы должны помогать тебе и защищать твое обитание в нас вплоть до самого конца. Есть люди, они действительно есть, до последнего момента беспокоящиеся о сохранности своего пылесоса и столового серебра вместо того, чтобы заботиться о тебе, Господи. И есть люди, желающие спасти только свое тело, представляющее собой не что иное, как вместилище нашего ожесточения и тысячи страхов. Они говорят: «Я не попадусь в их когти», забывая при этом, что не могут быть ни в чьих когтях, пока находятся в твоих руках. Мой разговор с тобой постепенно успокаивает меня. В скором будущем будет еще очень много разговоров с тобой, и таким образом я не дам тебе покинуть меня. Ты, Господи, когда моя вера недостаточно питает тебя, видимо, тоже переживаешь скудные времена. Но поверь мне, я буду продолжать служить тебе, останусь тебе верна и не прогоню тебя из своей души.
Господи, я чувствую в себе достаточно сил для большого, героического страдания. Меня скорее пугают тысячи ежедневных маленьких забот, нападающих порой, как кусающие паразиты. Ну вот, и тогда, в отчаянии, я немного расчесываю кожу и заново каждый день говорю себе: «Пока что ты в безопасности. Тебя, как часто надеваемое, хорошо знакомое платье, окружают надежные стены гостеприимного дома. У тебя достаточно еды, и ночью тебя ждет постель с белой простыней и теплым одеялом. Значит, сегодня тебе не нужно ни одного атома твоих сил тратить на маленькие материальные беспокойства. Используй каждую минуту этого дня ему же во благо. Преврати его в твердый камень фундамента, на который смогут опереться бедные, страшные дни будущего».
Жасмин за моим домом, разоренный дождем и ветрами последних дней, разбросал по грязным, черным лужам на низкой крыше гаража свои белые лепестки. Но когда-нибудь он снова расцветет во мне, расцветет так же щедро и нежно, как цвел всегда. И аромат его, Господи, распространится вокруг твоего жилища. Видишь, как я забочусь о тебе. Я приношу тебе в это штормовое, серое воскресное утро не только свои слезы и страшные предчувствия, я приношу тебе даже благоухающий жасмин. Я буду приносить тебе все встречающиеся на моем пути цветы, так что в конце концов их соберется целая гора. Тебе должно быть у меня так хорошо, как это только возможно. Чтобы привести лишь какой-нибудь пример: если бы я была заключена в тесной камере с маленьким зарешеченным окном и мимо него проплывало облако, я принесла бы это облако тебе, Господи; во всяком случае, пока бы мне достало на это силы. Не могу ни за что поручиться, но у меня, как ты мог заметить, самые лучшие намерения.
А сейчас я отдамся этому дню. Встречусь со многими людьми, и меня, как вражеские солдаты неприступную крепость, будут атаковать злые слухи и угрозы.
14 июля [1942], вторник, вечер. Каждый должен жить в соответствии со своим стилем. Активное поведение во имя, так сказать, мнимого спасения кажется мне таким бессмысленным, я сразу становлюсь беспокойной и несчастной. Заявление в Еврейский совет с просьбой о работе, написанное мной по настоятельной рекомендации Яапа, вывело меня сегодня из состояния покоя и равновесия. Словно это в какой-то мере был недостойный поступок. Словно после кораблекрушения в бескрайнем океане толкаться вокруг дрейфующего обломка корабля. И спасется тот, кто, оттолкнув другого в сторону, даст ему утонуть. Это все так недостойно, и мне отвратительна эта возня. Я принадлежу к людям, которые, лежа на спине, лучше еще мгновение с поднятыми в небо глазами будут плыть, а потом с покорным хладнокровием утонут в океане. Все равно я не могу по-другому. Я постоянно сражаюсь с демонами внутри себя, сражаюсь посреди тысячи напуганных людей, против которых сражаются дикие и одновременно как лед холодные фанатики, желающие нашей гибели. Нет, это не мое занятие. Не знаю почему, но мне не страшно, я так спокойна, и порой мне кажется, будто я стою высоко наверху, на башне дворца истории, стою и обозреваю далекий ландшафт. Переживаемый нами сейчас фрагмент истории я могу перенести, не будучи им сломленной. Я точно вижу, что происходит, и при этом сохраняю ясную голову. Иногда, правда, словно слой пепла ложится на мое сердце. И тогда я вижу, как увядает, исчезает мое лицо, а за моими серыми чертами, шатаясь, одно за другим падают в бездну столетия. Все расплывается перед глазами, и сердце покидают все надежды. Это только мгновения, я сразу же овладеваю собой, голова снова становится ясной, и я, не поддавшаяся разрушению, могу вносить свою лепту в историю. Если, однажды начав бродить за руку с Богом, ты продолжаешь это делать, тогда вся твоя жизнь превращается в сплошное странствие. Удивительное чувство.
Я понимаю небольшой период истории и часть людей. Пишу сейчас неохотно. Кажется, что под моей рукой слова мгновенно тускнеют, стареют и требуются новые слова, которым еще долго не быть рожденными.
Если бы я могла записать многое из того, что думаю и чувствую и что мне молниеносно становится понятным о жизни, людях и Боге, – могло бы получиться что-то грандиозное, я уверена в этом. Нужно, постоянно тренируя свое терпение, дать возможность созреть всему, что во мне есть.
Мы слишком далеко заходим в страхах за свое жалкое тело. А где-то в углу усыхает наш дух, этот забытый нами дух. Живем неправильно, ведем себя недостойно. Имеем слишком мало исторического сознания. Правда, имея его, можно тоже погибнуть. Во мне ни к кому нет ненависти. Нет ожесточения. Если однажды в тебе расцвела любовь ко всем людям, она вырастает во что-то необъятное.
Многие, если бы знали, как я чувствую и думаю, назвали бы меня чуждающейся действительности дурой. И все-таки я живу в той действительности, которую приносит мне каждый день. Западный человек не воспринимает страдание как нечто относящееся к жизни. И поэтому он из страдания никогда не черпает позитивные силы. Хочу снова отыскать несколько фраз из письма Ратенау, которые я для себя когда-то переписала. Вот они. Позже мне будет этого не хватать: нужно лишь протянуть руку, и уже найдены слова и фрагменты, которые в этот момент хочет вобрать в себя моя душа. Нужно все нести в себе. Нужно уметь жить и без книг, и без чего угодно другого. Но всегда будет маленький видимый кусочек неба, и всегда вокруг меня будет место для сложенных в молитве рук.
Сейчас 11.30 ночи. Вейл берет на плечи слишком тяжелый для его щуплой спины рюкзак и пешком идет на вокзал. Я иду с ним. Этой ночью глаза вообще не должны закрываться, нужно только молиться.
Среда [15 июля 1942], утро. Видимо, вчерашней ночью я все же недостаточно молилась. Во мне только тогда разыгралась захлестнувшая меня буря, когда утром я прочла его короткое письмо. Я как раз была занята подготовкой стола к завтраку, когда вдруг прервала это, остановилась посреди комнаты, сложила руки, низко опустила голову, и слезы, долго сдерживаемые мною слезы потекли по лицу. И я почувствовала столько любви, сострадания и нежности, столько внутренних сил, что вскоре мне стало легче. Читая его письмо, я ощущала в себе глубочайшую серьезность.
Наверное, это прозвучит странно, но его неразборчивые, беспорядочные каракули – для меня первое письмо настоящей любви. У меня целый чемодан так называемых любовных писем, мужчины писали мне так много пылких, нежных, обещающих, полных любовной тоски слов, которыми они пытались разжечь и себя, и меня. И часто это была всего лишь мимолетная вспышка.
Но вчера эти слова от него: «Знаешь, у меня так тяжело на душе», и сегодня утром: «Милая, я хочу продолжить молитву!» – драгоценнейший из когда-либо преподносимых моему избалованному сердцу подарков.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.