Электронная библиотека » Этти Хиллесум » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 30 сентября 2016, 19:00


Автор книги: Этти Хиллесум


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Нет, милая моя, мне не нравится твое состояние там, под одеялом.

Очень тяжело быть неподвижной. А какой я была, Господи, какой живой я была. Сама изумлялась и радовалась тому, как ловко шла я по твоим неизведанным дорогам с рюкзаком за моей непривыкшей к нему спиной. Это было огромным чудом. Вдруг передо мною открылись ворота в мир, в который, как я думала, у меня нет доступа. А теперь он передо мной. Но сейчас, честно, я действительно больна. Даю тебе еще 2,5 дня.


Позже я отыщу всех, одного за другим, я зайду ко всем, к тысячам тех, кто прошел там, на пустоши, через мои руки. А если не найду, тогда буду искать их могилы. Больше не смогу спокойно сидеть здесь, за этим письменным столом.


Хочу, пройдя по всему свету, своими глазами увидеть, своими ушами услышать, как погибли те, кому мы дали уехать.


Вечер. Немного прошлась по дому. Кто знает, может, все не так плохо, может, это обыкновенное малокровие, которое пройдет там с помощью какой-нибудь микстуры. Впрочем, человек не должен близоруко намечать себе слишком сжатые сроки.

Теперь, очевидно, я стану «заблокированной». Спросила у хромого нотариуса, не прыгать ли мне от радости. Я ведь вообще не хочу всех этих бумажек, за которые евреи насмерть сражаются друг с другом. Почему же они мне достались? Я хотела бы побывать во всех лагерях Европы, на всех фронтах, я вовсе не хочу находиться в пресловутой безопасности. Хочу, очень хочу быть там, где смогу повлиять, помочь сближению так называемых врагов, хочу понять, что происходит, чтобы, дотянувшись до людей, до кого только смогу (а я знаю, что смогу дотянуться до многих, дай мне лишь здоровье, Господи), объяснить им все, что происходит в мире.


Суббота [3 октября 1942], 6.30 утра, в ванной комнате. Начались муки бессонницей, это плохо. Я встала чуть свет и опустилась перед окном на колени. Там в мертвой тишине неподвижного серого рассвета стояли деревья. Я молилась: Господи, пошли мне такой же большой, глубокий внутренний покой, какой присущ твоей природе. Если ты хочешь, чтобы я страдала, то пусть это будут большие, всеобъемлющие страдания, но только избавь меня от тысячи маленьких, изнуряющих, ничего не оставляющих от человека забот. Дай мне покой и веру. Пусть каждый мой день будет состоять из большего, чем просто множество связанных с ежедневным существованием тревог. Разве все волнения о нашем пропитании, одежде, холоде, здоровье это не множество знаков недоверия тебе, Господи, и за них ты нас сразу же караешь бессонницей и жизнью, которая, собственно говоря, уже и не жизнь? Хочу еще пару дней спокойно полежать, но при этом единственное, чего по-настоящему хочу, – быть лишь большой молитвой, одним огромным покоем. Я должна снова нести его в себе. «Пациентке следует вести спокойный образ жизни». Господи, где бы я ни находилась, позаботься о моем спокойствии. Может, я потому перестала чувствовать покой, что неверно веду себя. Может быть, я этого не знаю. Я никогда не знала, насколько сильно принадлежу человеческому обществу. Мне хочется быть среди людей и их страхов, хочется самой все увидеть, понять и позже пересказать.

Но я так хотела бы быть здоровой. Слишком много сейчас думаю об этом, что, конечно, тоже плохо. Пусть во мне будет такая же великая неподвижность, какая была сегодня в твоем сером рассвете. Пусть в моем дне будет больше, чем одни заботы о больном теле. Встать с постели и в тихом углу комнаты опуститься на колени – это всегда мое лучшее лекарство. Я не хочу принуждать тебя, Господи, но сделай меня через два дня здоровой. Знаю, что все должно созревать медленно, что это длительный процесс. Сейчас около семи. Я обдам себя с головы до ног холодной водой, а потом опять лягу в постель и буду лежать тихо-тихо, мертвецки тихо. Больше не буду писать в эту тетрадь, попытаюсь только тихо лежать и быть молитвой. Так уже часто бывало, несколько дней я настолько ужасно себя чувствовала, что думала, мне и недели не помогут, а потом через пару дней все проходило. Но сейчас я веду себя неправильно, хочу чего-то добиться силой. Если это хоть сколько-нибудь возможно, я бы очень хотела уехать в среду. Хорошо знаю, от такой, какая я сейчас, людям будет мало толку, хотелось бы стать здоровее. Я не должна ничего хотеть, все должно происходить само, а я сейчас на это не способна. Пусть не моя воля, но твоя воля будет.


Немного позже. Конечно, это полное уничтожение! Но дай нам вынести его с достоинством.


Во мне живет не поэт, а лишь частичка Бога, которая могла бы вырасти в поэта.

В таком лагере должен быть поэт, который, испытав тамошнюю жизнь, поведает о ней как поэт.

Когда ночью я лежала там на своих нарах посреди слегка похрапывающих, говорящих во сне, тихо плачущих, ворочающихся женщин и девушек, так часто за день говоривших, что не хотят ни думать, ни чувствовать, а то могут сойти с ума, – я была бесконечно взволнована. Лежала без сна, в уме проносились события, сильнейшие впечатления от слишком долгого дня, и мысли: «Дай мне быть думающим сердцем этих бараков». Я снова хочу им быть. Я хотела бы стать думающим сердцем всего концентрационного лагеря. Сейчас я терпеливо лежу здесь, я спокойна и чувствую себя лучше, не потому, что хочу этого, а действительно лучше. Я читаю письма Рильке «О Боге», каждое слово для меня наполнено смыслом, мне хотелось бы написать их самой. Это значит, что если бы их написала я, то написала бы именно так, не иначе. У меня сейчас опять есть силы, чтобы идти. Я не думаю больше о планах и рисках. Будь что будет. Как бы ни было, будет хорошо.


Суббота, 4 часа дня. Не буду больше сопротивляться. Я уже вижу себя идущей туда в среду на шатающихся ногах. Очень досадно. Но я благодарна, что, болея, могу в покое лежать здесь, что за мной хотят ухаживать. Сперва надо полностью выздороветь, а иначе свалюсь грузом на людей. А пока я все же немного больна, больна с головы до ног, втиснута в латы бессилия и головокружения.

Но я не смею быть по-детски капризной и нетерпеливой. Зачем так торопиться за колючую проволоку, чтобы разделить с другими все несчастья? И что уже значат для целой жизни эти шесть недель? Мою голову стягивает железный обод, на нее давит тяжесть всех развалин города. Очень бы не хотелось больным, усохшим листом отпасть от общего ствола.


3 октября, суббота, 9 часов вечера. Если ты действительно хочешь стать здоровой, надо жить не так. Тебе не следует весь день напролет разговаривать, а надо закрыться в своей комнате и никого туда не впускать, это единственный верный способ. Ты сейчас все делаешь плохо. Может быть, ты еще поумнеешь.

Надо день и ночь молиться, за всех, за тысячи. Ни на минуту нельзя оставаться без молитвы.


Я знаю: когда-нибудь ко мне придет дар красноречия.


4 октября [1942], воскресенье, вечер. Утром – Тидэ, днем – профессор Беккер, позже – Йопи Смелик[48]48
  Йохана Смелик, дочь Клааса Смелика. Не путать с Йопи Влейсхауэром.


[Закрыть]
. Обедала с Ханом. Головокружение и слабость. Господи, ты дал мне на сбережение столько ценностей, позволь же хорошо присматривать за ними и хорошо ими управлять. От многочисленных разговоров с друзьями мне моментально становится плохо. Я полностью расходую себя. Пока что у меня недостаточно сил, чтобы вернуться назад. Главная моя цель – найти когда-нибудь истинное равновесие между моими интра– и экстравертными сторонами. Они обе в равной мере развиты во мне. Я охотно вхожу в контакт с людьми. Мне кажется, своим интенсивным вниманием я выуживаю из них все лучшее и глубокое, что в них есть, они открываются мне. Для меня каждый человек – это рассказанная жизнью история. Моим воспаленным глазам нужно только читать. Жизнь открывает мне так много историй, я же должна сделать их понятными для каждого человека, для тех, кто не в состоянии непосредственно из жизни самостоятельно их вычитывать. Господи, ты наградил меня даром чтения, дашь ли ты мне и талант писателя?


Внезапно посреди ночи. Бог и я, теперь мы остались одни. Больше нет никого, кто может мне помочь. На мне ответственность, которую я еще не водрузила на свои плечи. Я пока слишком много играю и недисциплинированная. Ни в коей мере не чувствую себя из-за этого обедневшей. Нет, скорее обогащенной и спокойной. Мы остались совсем одни, Бог и я.


8 октября [1942], четверг, вторая половина дня. Ничего не поделать, я больна. Позже соберу все свои слезы и ужасы. Собственно, я уже это делаю здесь, в постели. Поэтому, наверное, меня так лихорадит и кружится голова? Не хочу быть летописцем зверств. И сенсационных тоже. Сегодня утром я сказала Йопи: «И все же каждый раз я прихожу к одному и тому же выводу, что жизнь прекрасна. Я верю в Бога и хочу, находясь в самом центре того, что люди называют “зверствами”, потом вновь сказать, что жизнь прекрасна». А сейчас, забившись в угол, лежу с головокружением, с температурой и ничего не могу делать. Только что проснулась, почувствовала себя полностью обезвоженной, схватила стакан воды и испытала такую благодарность за этот глоток, что подумала – если бы я только могла быть там, чтобы некоторым из тысячи людей дать глоток воды. Меня постоянно охватывает одно и то же чувство: ах, все ведь не так страшно, просто утихни, успокойся, все не так страшно. Когда за стол в нашей регистратуре снова садилась плачущая женщина или голодный ребенок, я подходила и, скрестив на груди руки, слегка улыбаясь, становилась сзади и тихо обращалась к сгорбившемуся, павшему духом существу: «Все ведь не так страшно, на самом деле не так страшно». И я оставалась так стоять, просто была там, поскольку сделать-то ничего нельзя. Иногда, подсев к кому-нибудь, я опускала ему на плечо руку, почти не говорила, а только смотрела в лицо. Никогда мне не было что-либо чуждым, любое выражение человеческого горя было мне близко. Все казалось знакомым, словно я все это уже однажды пережила. Некоторые мне говорили: «Чтобы все это выдерживать, у тебя должны быть железные нервы». Не думаю, что они у меня железные, скорее, очень чувствительные, но тем не менее я могу это выдержать. Я осмеливаюсь смотреть прямо в глаза любому страданию и не боюсь этого. И всегда в конце дня – чувство: как же сильно я люблю людей. Никогда не испытывала горечи от того, что им в жизни досталось, а просто любила их, любила за то, как они все-таки умели переносить горе. Умели, хотя внутренне почти не были готовы к тому, чтобы вообще что-либо выдержать. Белокурый Макс с кроткими, голубыми мечтательными глазами и наголо остриженной головой, на которой уже снова появился легкий пушок. Он в Амерсфорте прошел через такие истязания, что оказался «нетранспортабельным» и его оставили в санчасти. Однажды вечером он подробно рассказал об этом. Позже люди должны бы завести книгу этих подробностей, это необходимо, чтобы передать потомкам полную картину этого времени. Но у меня нет потребности знать множество деталей.


На следующий день [9 октября 1942]. Неожиданно приехал папа, все было очень нервозно. «Тоже мне сестра милосердия», и «донкихотство», и «Господи, избавь меня от желания быть понятой, а сделай так, чтобы понимала я».

Сейчас 11 часов утра. Пожалуй, Йопи должен был уже добраться до Вестерборка, и мне кажется, будто теперь там есть частица меня. Утром опять боролась со своим нетерпением и унынием из-за болей в спине и тяжелого ощущения в ногах, которые с радостью пошли бы по всему миру, но пока не могут. Это еще будет. Нельзя быть таким материалистом. Разве, лежа здесь, я не прохожу через весь белый свет?

Через меня протекают полноводные реки, во мне поднимаются высокие горы, а позади зарослей моего беспокойства и растерянности простираются широкие равнины покоя и смирения. Во мне есть все ландшафты, и для всего есть место. И земля во мне, и небо. И то, что люди смогли придумать что-то вроде ада, мне тоже абсолютно понятно. Во мне же его никогда больше не будет, он был пережит в прошлом, заранее, на всю оставшуюся жизнь, но ад других людей я вместе с ними переживаю очень сильно. Так и должно быть, а то, чего доброго, станешь самодовольной.


Возможно, это прозвучит парадоксально, но когда ты чересчур настойчива в своем стремлении физически быть вместе с любимым человеком, когда на это уходят все твои силы, – тогда в общем-то ты обкрадываешь этого человека, поскольку едва остаются силы на то, чтобы в действительности быть с ним.


Снова примусь за Августина. Он в своих письмах к Богу такой суровый, пламенный, страстный, полный самоотдачи. Собственно говоря, письма к Богу – это единственные любовные письма, которые надо писать. Наверное, было бы весьма высокомерно с моей стороны утверждать, что во мне слишком много любви, чтобы отдать ее одному-единственному человеку? Довольно детскими мне кажутся мысли о том, что всю жизнь надо любить только одного человека и никого больше. В этом есть что-то скудное, убогое. Не выучить ли навсегда, что любовь к людям намного плодотворней, что она приносит больше счастья, чем любовь к противоположному полу в ущерб всему обществу?

Я сложила руки в ставшем мне милым жесте и, говоря в темноте глупые и серьезные вещи, вымаливаю благословение твоей полной добра и искренности голове. Все вместе можно было бы назвать одним словом «моление». Спокойной ночи!


Суббота [10 октября 1942], вечер. Верю в то, что могу в этой жизни, в этом времени все вынести и осмыслить.

И если моя страстность слишком велика и я не найду никакого выхода, тогда для меня всегда останутся сложенные руки и преклоненные колени. Этот жест у нас, евреев, не передается от поколения к поколению. Я научилась ему с большим трудом. Это драгоценнейшая доля наследства, доставшаяся мне от того человека, чье имя я почти уже забыла, но эта лучшая его часть продолжает во мне жить.

Что же это была за особенная, выдуманная мною история о девочке, которая не могла стать на колени. Или, как вариант, о девочке, которая училась молиться. Это мой интимнейший жест, интимнее, чем любой жест в отношениях с мужчиной. Разве можно всю свою любовь излить на одного– единственного человека?


Воскресенье [11 октября 1942], в перерыве дневного сна. Все сильнее сознаю, что во мне есть некое вещество, или как это назвать, которое ведет свою собственную жизнь и с помощью которого я изображаю окружающие меня вещи, события. Из этого вещества, которым еще недостаточно хорошо владею, которым сама себя снабжаю, я творю множество жизней. Может, во мне пока слишком мало веры в его собственную жизнь. Сама я ничего, кроме пространства, где эта жизнь может развиваться, предложить не могу. И одолжить тоже ничего не могу. Разве что мою ведущую перо руку, чтобы описать эту жизнь с ее собственными представлениями и опытом.


12. 10. 42. Множество впечатлений, как сверкающие звезды, лежат на темном бархате моих воспоминаний.


Возраст души – это что-то другое, нежели официально зарегистрированный возраст человека. Думаю, что душа уже при рождении имеет определенный, не меняющийся больше возраст. Можно родиться с двенадцатилетней душой, можно с тысячелетней, а бывают некоторые двенадцатилетние дети, по которым видно, что их душе уже 1000 лет. Я считаю самой неизведанной частью человека, и прежде всего у западных европейцев, – душу. Думаю, восточные люди живут в более крепком контакте со своей душой. Западный же человек не знает, что с ней делать, и стыдится ее, словно это что-то безнравственное. Душа – это не нрав, это нечто иное. Встречаются люди, у которых и правда много норова, но мало души.


Вчера я о ком-то поинтересовалась у Марии: «Она умна?»

– Да, – ответила Мария, – но только головой.

S. всегда говорил, у Тидэ духовный ум.


Когда между мною и S. иногда заходил разговор о нашей большой возрастной разнице, он всегда парировал: «Кто мне скажет, что ваша душа не старше моей?»


Из меня временами неожиданно вырывается пламенная благодарность, когда, как сейчас, передо мной в ошеломляюще полный рост встают люди и дружбы прошедшего года. Теперь я, что называется, лежачая больная, у меня малокровие, а все равно каждая моя минута наполнена и плодородна. Как же все будет, когда я снова стану здоровой? Я должна всегда с новой силой приветствовать тебя, Господи. Я так благодарна за такую дарованную мне тобой жизнь.


Душа – это нечто, сделанное из огня и горных кристаллов. Она – суровая, ветхозаветная твердь, но и нежная, как жест, которым его кончики пальцев иногда осторожно гладили мои ресницы.


Вечером. И снова мгновения, когда жизнь так обескураживающе тяжела. Тогда во мне одновременно и возбуждение, и беспокойство, и усталость. Днем были моменты очень сильных творческих переживаний. А теперь, как после семяизвержения, состояние опустошенности.

Ничего другого я не должна делать, лишь неподвижно лежать под одеялом и терпеть, пока подавленность и обморочное состояние не оставят меня. Прежде в подобном состоянии я творила сумасшедшие вещи: пила с друзьями или думала о самоубийстве, или ночь напролет рылась в сотне разных книг.

Нужно смириться и с тем, что бывают собственные бесплодные моменты; чем честнее признаешься себе в этом, тем быстрее такой момент пройдет. Надо иметь мужество и для пауз, позволить себе побыть пустым и подавленным. Спокойной ночи, милая облепиха.


Следующим ранним утром [13 октября 1942]. Буйно, как косой, размахиваю вокруг себя маленьким карандашиком, но срубить многочисленные ростки, взошедшие в моей душе, пока никак не удается.

«Иных людей я несу в себе, как бутоны, которым даю распуститься внутри себя. Других несу как нарыв, несу до тех пор, пока он не прорвется и не вытечет гной» (Франс Биренхак).

Предварять. Не нахожу для этого подходящего голландского слова. Вот так со вчерашнего вечера я лежу здесь и, заранее неся под крышу часть страданий надвигающейся зимы, все время понемногу вбираю в себя невзгоды всего мира. Но сразу это не выходит. Сегодня день будет очень трудным. Я останусь тихо лежать, предваряя что-то перед тяжестью всех грядущих дней.


Когда я страдаю за них, беззащитных, не страдаю ли я от своей собственной беззащитности?


Я, как хлеб, разломала свое тело и разделила его между людьми. Почему нет, они ведь были такими голодными, так долго бедствовали.

Постоянно возвращаюсь к Рильке. Удивительно, он был чувствительным человеком и многие свои произведения писал, находясь в стенах гостеприимного замка, и, возможно, живи он в тех обстоятельствах, в которых сегодня живем мы, – он бы погиб. Но не свидетельствует ли о хорошо продуманном расчете то, что утонченный художник в мирные времена, среди благоприятных обстоятельств может безмятежно искать подходящую, красивую форму для выражения глубочайших истин, к которым потянутся люди, живущие в бурные, изнурительные времена, и в которых они найдут готовую оболочку для своих запутанных, не имеющих собственной формы и решения вопросов? Не имеющих потому, что ежедневная энергия этих людей расходуется ими на ежедневные беды. В тяжелые времена они обычно с презрительным жестом выбрасывают за борт духовные достижения искусства из так называемых легких времен (но разве само по себе быть художником не тяжело?) со словами: «К чему это нам сейчас?»

Наверное, это понятно, но так близоруко. И бесконечно обедняет.


Хочется быть пластырем на стольких ранах.

Письма из Вестерборка

3 июля 1943, Вестерборк

Йопи, Клаас, дорогие друзья,

я забралась на мою третью, верхнюю койку, и в вакханалии письма спешу еще раз дать волю своим чувствам. Через несколько дней шлагбаум нашей нелимитированной переписки закроется, я стану «жителем лагеря» и смогу писать лишь одно письмо в 14 дней, которое должна буду отправлять незапечатанным. А мне хотелось бы поговорить с вами еще о некоторых мелочах. Неужели я действительно написала такое письмо, из которого видно, что мужество покинуло меня? Не могу себе этого представить. Бывают, правда, моменты, когда думаешь, что больше не выдержишь. Но, как мы знаем, все постепенно движется дальше, хотя то, что всегда окружало тебя, вдруг преображается и низко нависающее над тобой небо становится черным, сильно меняются жизненные ощущения, и сердце мрачнеет, словно ему уже тысяча лет. Но, поверьте, так не всегда. Человек – странное существо. Нищета, господствующая здесь, поистине неописуема. Мы ютимся в больших бараках, как крысы в сточной канаве. Вокруг много медленно умирающих детей. Но есть и здоровые дети. На прошлой неделе, ночью, здесь прошел эшелон с заключенными. Восковые, прозрачные лица. Я никогда еще не видела на человеческих лицах столько усталости и истощения, как той ночью. Они проходили здесь «фильтрацию»: регистрация, еще регистрация, обыск, проводимый парнями из НСД[49]49
  Национал-социалистическое движение Голландии, из которого сформировалось местное СС.


[Закрыть]
, карантин – само по себе часами длящееся испытание. На рассвете этих людей затолкали в пустые товарные вагоны. Этот эшелон был обстрелян еще в Голландии, поэтому и получилась такая стоянка. А потом еще три дня пути дальше, на Восток. Для больных – на полу бумажные матрацы. А так – голые, закрытые вагоны с бочкой посредине, и в каждом примерно 70 человек. С собой разрешено взять только пакет с хлебом. Я спрашиваю себя, сколько же доедет живых. Мои родители тоже готовятся к такой поездке, если только вопреки всем ожиданиям не решится что-то в Барневельде[50]50
  Старинный замок, на территории которого по особым спискам размещались «привилегированные» евреи (к их числу относился Миша Хиллесум).


[Закрыть]
. Недавно мы с папой немного прошлись по пыльной песчаной пустыне. Он был таким милым, спокойным. Очень дружелюбно, тихо, как бы между прочим сказал: «Вообще-то я бы хотел лучше побыстрее отправиться в Польшу, тогда бы все произошло быстрее, через три дня я был бы мертвым. Нет ведь больше никакого смысла продолжать такое недостойное человека существование. И почему со мной не должно произойти то, что произошло с тысячами других?» Позже мы оба смеялись из-за соответствующего пейзажа, который вопреки лиловым люпинам, полевой гвоздике и грациозным птицам, похожим на чаек, иногда напоминал пустыню. «Евреи в пустыне, нам этот пейзаж знаком с давних времен». Понимаете, это тяжело, когда твой такой дружелюбный маленький папа время от времени впадает в отчаяние. Но это только наши настроения. Бывает и по-другому, и тогда мы оба смеемся и многому удивляемся. Встречаем здесь некоторых своих знакомых, с которыми не виделись в течение долгих лет; юристы, библиотекари и т. п. с наполненными песком тачками, в грязной, грубой спецодежде. Мы мельком смотрим друг на друга и почти не разговариваем. Как-то раз в одну из таких отправочных ночей один молодой печальный на вид полицейский сказал мне: «За такую ночь я худею на пять фунтов, но должен только смотреть, слушать и молчать». И поэтому я тоже не буду слишком много писать. Однако я отклонилась от темы. Хотела лишь сказать, что горе действительно большое, и все-таки поздним вечером, когда день близится к закату, я пружинящими шагами часто бегу вдоль колючей проволоки, и из моего сердца всегда рвется наружу (ничего с этим не могу поделать, это так – и все, это происходит стихийно), что жизнь – это что-то замечательное и великое, что позже мы должны будем построить совершенно новую жизнь, и каждому следующему преступлению, каждой жестокости мы должны противопоставить немного любви и добра, которые сначала надо еще в себе отвоевать. Да, мы страдаем, но от этого мы не должны сломиться. И если мы уцелеем, уцелеем физически и прежде всего духовно, если внутри нас не будет ни ожесточения, ни ненависти, тогда у нас тоже будет право на то, чтобы после войны сказать свое слово. Может, я честолюбива, но мне бы тоже хотелось высказать всем свое очень маленькое словечко.

Ты говоришь о самоубийстве, о матерях и детях. Да, конечно, я все это могу представить, но считаю, что это бесплодная тема. Все страдания имеют свои границы, и, должно быть, человек не может выдержать больше того, что в его силах, и, достигнув своего предела, он сам по себе умирает. Периодически здесь умирают люди, молодые люди, они умирают, потому что сломлен их дух и они больше не видят в жизни никакого смысла. У пожилых людей корни крепче, и они с достоинством и смирением принимают свой жребий. Ах, здесь можно увидеть столько разных людей, и судить о них можно по их отношению к самым сложным и важным вопросам…

Я пытаюсь описать вам свое состояние, но не знаю, насколько точна эта картина. Когда паук плетет паутину, он сначала выбрасывает основные нити, и только потом карабкается по ним. Разве не так? Главный путь моей жизни простирается так далеко, что он уже достигает другого мира. Словно за все, что здесь происходит и еще произойдет, где-то уже с меня было взыскано, я уже это отработала и прожила, и теперь вместе с другими строю общество, которое будет жить после нынешнего. Жизнь здесь не отбирает у меня много сил. Физически, правда, немного слабеешь, и часто бывает безмерно грустно, но по своей сути становишься все сильнее. Желала бы, чтобы с вами и всеми моими друзьями было именно так, это необходимо, нам предстоит еще вместе много пережить и много сделать. И поэтому я призываю вас в мрачные минуты жизни внутренне оставаться верными себе, и, пожалуйста, никогда не отчаивайтесь и не грустите из-за меня, для этого нет причин. Леви тяжело, но они принадлежат к тому сорту людей, которые знают, что делать, у них, вопреки слабому здоровью, есть много внутренних резервов. Иногда можно увидеть ужасно грязных детей, гигиена здесь – это огромная проблема. Я напишу как-нибудь об этом в другом письме. Прилагаю записку, которую писала для папы и мамы, но в ней уже нет необходимости. Может быть, вы там найдете что-нибудь для себя.

У меня еще есть одна просьба, если вы только не сочтете ее нескромной: подушка. Например, старая диванная подушка, солома все-таки немного жесткая. Но из провинции разрешено посылать только небольшую бандероль весом до 2 кг, а такая подушка, наверное, тяжелее? Но, если случайно ты будешь в Амстердаме у папы Хана (оставайся, пожалуйста, преданной ему и дай ему также это письмо), тогда, возможно, там ты смогла бы отправить ее из какого-нибудь почтового отделения? Кроме этого, мое единственное желание, чтобы вы были живы и здоровы и время от времени писали мне невинные записки.

С большой любовью,

Этти



10 июля 1943 г.

Добрый день, Мария.

Отсюда ушли уже десятки тысяч. Ушли одетые и раздетые, старые и молодые, больные и здоровые, а я в состоянии жить дальше, работать и быть жизнерадостной. Теперь настал черед и для моих родителей, и если это чудом не произойдет на этой неделе, то тогда непременно на одной из следующих. И я должна буду это принять. Миша хочет идти с ними, и мне кажется, что это правильно, так как если он увидит уход родителей, то придет в смятение. Я с ними не пойду, не могу. Легче молиться за кого-нибудь на расстоянии, чем рядом с собой видеть его мучения. Я не иду вместе с родителями не из-за страха перед Польшей, а только из страха перед их страданиями. Стало быть, все-таки снова малодушие.

Люди не хотят понять, что в данный момент ничего нельзя больше сделать, кроме как только быть и смириться. И это смирение во мне началось уже очень давно, но оно возможно лишь для самого себя, не для других. Поэтому сейчас мое положение здесь отчаянно тяжелое. Мама и Миша постоянно хотят что-то делать, хотят весь мир поставить с ног на голову, и я против этого совершенно бессильна. Ничего, ничего не могу поделать. Все приняв, я могу только страдать. В этом моя сила, и это большая сила. Но лишь для меня, не для других.

Вчера мы узнали, что в Барневельде маме и папе отказано. И это говорит о том, что во вторник они должны быть готовы к депортации. Миша хочет пойти к коменданту и сказать, что тот убийца. В эти дни за ним надо следить. Папа внешне держится очень спокойно. Если бы мне не удалось поместить его в больничный корпус, то здесь, в большом бараке, он бы погиб через несколько дней. Но и там жизнь постепенно становится для него тоже невыносимой. Он совершенно беспомощен и не видит никакого выхода. С моими молитвами тоже что-то не так. Знаю, надо молиться за людей, чтобы они смогли найти в себе силы все это выдержать, но во мне постоянно восходит одна и та же молитва: «Господи, сделай это по возможности быстрее». И поэтому сейчас я парализована во всех своих действиях. Насколько будет в моих силах, я позабочусь об их багаже, но в то же время знаю, что у них все отнимут (это точно), так для чего тогда вся эта возня.

У меня здесь есть хороший друг[51]51
  Филип Механикус.


[Закрыть]
. В соответствии с планом его должны были этапировать на прошлой неделе. Когда я пришла, он стоял передо мной прямой, как свеча, и лицо его выражало спокойствие. Около кровати стоял сложенный рюкзак, об отъезде мы больше не говорили. Он почитал мне некоторые написанные им вещи, и мы еще немного пофилософствовали. Не отягощая друг другу жизнь предстоящим прощанием, мы смеялись и говорили, что увидимся снова. Каждый из нас может выдержать собственную участь. Отчаянье здесь так велико оттого, что большинство людей не в состоянии справиться со своим жребием и перекладывают этот груз на плечи других. И под этой тяжестью можно сломаться, но не под тяжестью собственной судьбы.

Чувствую, что я созрела, что готова принять свою долю, но не чувствую этого относительно родителей. Это последнее письмо, на которое пока что у меня есть право. Именно сегодня днем у нас отберут паспорта и мы станем жителями лагеря. Стало быть, теперь, ожидая от меня вестей, наберитесь терпения.

Может, мне удастся одно письмо отправить тайком.

Два твоих письма я получила.

Всего тебе доброго, моя подружка.

Этти


11 августа 1943 г.

Позже, когда я больше не буду жить на железных нарах на обнесенной колючей проволокой земле, мне бы хотелось над постелью иметь лампочку, чтобы ночью, если я захочу, вокруг меня было светло. В моем полусне часто кружатся легкие, прозрачные как мыльные пузыри мысли и истории, которые мне хочется поймать белым листом бумаги.

Просыпаясь утром, я чувствую, как окутана этими видениями, и знаешь, это необыкновенное пробуждение. Но дальше уже начинается коротенькая история страданий. Осязаемые мысли и образы, двигаясь вокруг меня, хотят, чтобы их записали, но нигде нельзя спокойно посидеть, и случается, что я часами бегаю в поисках безопасного местечка. Как-то раз к нам посреди ночи забрела бродячая кошка. Мы поставили для нее в туалете шляпную коробку, и она там окотилась. Иногда я чувствую себя бродячей кошкой без шляпной коробки.


Сегодня ночью у Йопи родился сын. Его назвали Беньямином, и он спит в выдвижном ящике шкафа. Рядом с моим папой сейчас поселят одного помешанного.

Ах, знаешь, если здесь не обладать большой внутренней силой и все внешнее не рассматривать как что-то второстепенное, не имеющее никакого веса в сравнении с нашим внутренним величием (не подберу в данный момент другого слова), – тогда все становится вообще безнадежным. Какие жалкие, унылые все эти беспомощные люди, потерявшие свое последнее полотенце, с их коробочками, мисками, кружками, заплесневевшим хлебом, грязным бельем на, под и рядом с их нарами. Они несчастны, когда другие люди кричат или просто недружелюбны с ними, но не замечают, когда сами ведут себя так же по отношению к другим. Маленькие, брошенные дети, чьих родителей уже угнали, а матери других детей о них не заботятся. Они пекутся о собственном ребенке с дизентерией, со всякими недугами и болячками, в то время как раньше это дитя никогда ни на что не жаловалось. Нужно видеть этих обезумевших матерей, в беспомощном отчаянии сидящих около кроваток плачущих, не желающих расти детей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации