Текст книги "Я никогда и нигде не умру. Дневник 1941-1943 г"
Автор книги: Этти Хиллесум
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
С одной рубашкой на теле и с одной в рюкзаке, – как в той сказке Корманна о человеке без рубашки? Король, искавший по всему королевству рубашку своего самого счастливого подданного. Когда же наконец он нашел самого счастливого человека, оказалось, что у того вообще нет рубашки. Кроме рубашки, маленькая Библия и, возможно, поместится еще мой русский словарь и «Рассказы» Толстого. И может, все-таки найдется место для одного тома «Писем» Рильке. И потом еще свитер ручной вязки из чистой овечьей шерсти от одной подруги. О, у меня еще много добра, Господи. А кто-то говорил, что хочет быть лилией на лугу?
Итак, с одной рубашкой в рюкзаке я направляюсь в «неизвестное будущее». Так это называется. Но разве это не та же самая земля под моими повсюду странствующими ногами, и не то же самое – то с луной, то с солнцем – небо? И не забыть еще звезды над моей безумной головой. Зачем же тогда говорить о неизвестном будущем?
23 сентября [1942]. Ненавидя, Клаас[45]45
Клаас Смелик.
[Закрыть], мы далеко не уйдем. В действительности вещи совсем не такие, какими они представляются нам в надуманных нами схемах. Вот, к примеру, у нас в лагере есть один работник. В мыслях я часто вижу его перед собой. Более всего в глаза бросается его непреклонный, прямой затылок. Он с такой сильной ненавистью относится к нашим преследователям и, как я предполагаю, имеет для этого веские причины. Но сам он – мучитель. Он был бы образцовым начальником концентрационного лагеря. Я часто наблюдала за ним, когда он стоял на входе в лагерь, встречая своих затравленных собратьев по расе. Это всегда было безотрадным зрелищем. Я также помню, как одному из-за чего-то заплакавшему трехлетнему ребенку он бросил пару липких, черных конфет и прямо-таки по-отечески добавил: «Смотри, не вымажи морду». Теперь я думаю, что в нем было больше неловкости и смущения, чем негодования. Просто он не смог найти верный тон. Между прочим, он слыл толковейшим юристом Голландии, и его проницательные статьи всегда были превосходно сформулированы. (В санчасти повесился человек, не забыть вычеркнуть его из картотеки!) Когда я потом видела его среди людей с его прямым затылком, властным взглядом, с вечной короткой трубкой во рту, всегда думала: «Не хватает только кнута в руке, который бы здорово ему подошел». Но я не чувствую к этому человеку ничего плохого, более того, – он меня очень интересует. Временами я даже испытываю к нему жуткое сострадание. У него такой недовольный, лучше сказать, смертельно несчастный рот. Рот трехлетнего ребенка, который не может добиться от мамы того, что хочет. Между тем ему примерно тридцать. Такой привлекательный тип, известный юрист, отец двоих детей. Но его лицо сохранило рот недовольного трехлетнего ребенка. Разумеется, выросшего и по ходу жизни огрубевшего. Если внимательно присмотреться, он не такой уж привлекательный.
Видишь ли, Клаас, в принципе, это так: хоть он и полон ненависти к тем, кого мы называем нашими палачами, но сам он тоже стал бы отличным палачом и преследователем беззащитных. И все же мне жаль его. Можешь ты это понять? Между ним и его окружением никогда не было дружеских контактов, он мог лишь с жадностью украдкой смотреть, как другие приветливы друг к другу. (Я всегда вижу его, наблюдаю за ним, ведь жизнь там не имеет стен.) Позже я кое-что узнала о нем от одного человека, знавшего его уже много лет. Когда началась война, он выпрыгнул с третьего этажа, однако разбиться – что, очевидно, было его целью – ему не удалось. Потом он попытался броситься под машину, но и это не вышло. После этого он несколько месяцев провел в сумасшедшем доме. Это был страх, чистый страх. Он был в высшей степени блестящим, проницательным юристом, во время дискуссий между специалистами его слово всегда было последним и решающим. Но в критический момент он от страха выбрасывается из окна. Я слышала также, что его жена должна была по дому ходить на цыпочках, так как он не выносил шума, и что он был груб со своими детьми, которые страшно его боялись. Глубоко, глубоко сочувствую ему. Что же это за жизнь?
В сущности, Клаас, я хочу лишь сказать, что мы не можем предаваться ненависти к нашим так называемым врагам, у нас еще много работы над собой, поскольку мы враждебно относимся друг к другу. И я тоже не свободна от этого, если говорю, что среди наших людей есть палачи и негодяи. Я вообще не верю в то, что называют «плохими людьми». Я хотела бы, нащупав в человеке источник страха, схватить этот страх, устроить ему травлю и загнать назад, на его собственное место, ибо это единственное, Клаас, что мы можем в это время.
Клаас сделал усталый, вялый жест и сказал: «Но то, чего ты хочешь, требует времени, у нас же этого времени нет». Я ответила: «Но то, чего хочешь ты, этим люди занимаются уже две тысячи лет по христианскому летоисчислению, не говоря уже о многих тысячелетиях до того, когда тоже существовало человечество. И каков, по-твоему, если можно спросить, результат?»
И я с той же страстностью повторила, хотя постепенно мне начинает это казаться надоедливым, потому что у меня всегда все сводится к одному и тому же: «Это, Клаас, единственная возможность, я не вижу иного пути, как заглянуть в самих себя и вырвать с корнем, уничтожить то, что приводит людей к уничтожению других. Мы должны проникнуться мыслью, что каждый атом ненависти, привнесенный нами в этот и без того негостеприимный мир, делает его еще более негостеприимным».
И Клаас, этот старый, ярый классовый борец, возмущенно и одновременно удивленно сказал: «Да, но это, но ведь это снова было бы христианство!»
И я, после внезапного замешательства, развеселившись: «А почему, собственно, и нет?»
Дай мне быть здоровой и сильной!
Как там, под луной, словно созданные из серебра и вечности, лежали в ночи бараки. Как выскользнувшие из Божьих рук игрушки.
24 сентября [1942]. «По крайней мере есть одно утешение, – со своей грубоватой ухмылкой сказал Макс. – Зимой снег тут такой высокий, что он закроет окна бараков, и тогда весь день будет еще и темно». При этом он казался себе даже остроумным. «И потом нам здесь будет тепло, уютно, так как никогда не будет ниже нуля. А в рабочих бараках мы получили две маленькие печки, – вдохновенно продолжал он. – Люди, которые их принесли, сказали, что они так хорошо горят, что сразу же лопаются».
Помогая друг другу, мы зимой вместе сможем выдержать все: холод, темень, голод. И в то же время мы должны понимать, что эту зиму мы делим со всем человечеством, и с нашими так называемыми врагами тоже, и тогда мы почувствуем, что включены в одно целое, что находимся на одном из многих разбросанных по всему миру фронтов.
Это будет деревянный барак под голым небом с трехъярусными койками с линии Мажино. В бараке не будет света, так как кабель из Парижа все еще не прибыл.
А был бы свет, не было бы бумаги для затемнения.
Я постоянно прерываюсь на самой середине. Сейчас снова вечер. Мое тело ведет себя сегодня неподобающим образом. Под стальной лампой стоит маленький алый цикламен. Этим вечером я долго была вместе с S. и вдруг почувствовала, как во мне растет печаль, тоже присущая жизни. И тем не менее, Господи, я так благодарна, почти горда тем, что ты не отказал мне в твоей последней, величайшей загадке. Над ней можно думать всю жизнь. Но сегодня вечером у меня возникло так много вопросов к нему, и о нем самом тоже. Внезапно появилось так много непонятного. Теперь ответы надо находить самой. Какое ответственное задание. Но должна сознаться, я чувствую, что справлюсь с ним. Странно, когда звонит телефон, теперь это никогда уже не может быть его голос, который на другом конце провода отчасти приказывая, отчасти ласково говорит: «Послушайте-ка». Порой это очень тяжело. Я давно уже не видела Тидэ.
Вот обогащение моих последних дней: птицы в небе, полевые лилии, Евангелие от Матфея 6, 33: «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам».
Завтра встреча с Рю Коэном в «Кафе де Пари». Пять человек на площади Адама ван Шелтема были только в ночных рубашках и шлепанцах, хотя уже очень холодно. Еще был арестован кто-то больной раком на последней стадии, а вчера вечером на Ван Барлестрат, как раз здесь, за углом, был застрелен один еврей, хотевший сбежать. И многие еще во всем мире будут расстреляны в этот самый момент, когда я пишу эти строчки, сидя рядом с алым цикламеном при свете моей стальной настольной лампы. Моя левая рука покоится на маленькой раскрытой Библии, болит голова и живот, а на дне моего сердца лежат солнечные летние дни на пустоши и желтое люпиновое поле, простершееся вплоть до пропускного барака.
Еще не прошло и месяца, как 27 августа Йооп написал мне: «И вот, болтая свешенными ногами, я сижу и прислушиваюсь к огромной тишине. Люпиновое поле, уже без ликующих красок, купается в отрадно сияющем солнце. Все величественно и спокойно, и это наполняет меня тишиной и серьезностью. Я спрыгиваю с окна, делаю несколько шагов по рыхлому песку и смотрю на луну». А заканчивает он свое ночное письмо, написанное на простой бумаге убористым, собранным почерком так: «Я понимаю, как кто-то может сказать, что здесь можно сделать только одно – стать на колени. Нет, я не сделал этого, не посчитал необходимым. Сидя на окне, я сделал это мысленно, а потом пошел спать».
Удивительно, как этот человек так неожиданно, почти бесшумно, оживляя и воодушевляя меня, вошел в мою жизнь в то время, как мой большой друг, акушер моей души, лежал больной в постели, становясь все беспомощней. Иногда в тяжелые, как сегодня вечером, моменты я спрашиваю себя, что за намерения у тебя, Господи, по отношению ко мне. Может быть, это зависит от того, каковы мои намерения по отношению к тебе?
И снова все ночные беды, все одиночество страдающего человечества с мучительной болью проходят сквозь мое слишком маленькое для этого сердце. Что еще ждет меня этой зимой?
Позже я бы хотела путешествовать по разным странам твоего мира, Господи. Я чувствую в себе тягу к тому, чтобы, переступив через все границы на Земле, во всех твоих многообразных, сражающихся созданиях открыть что-то общее. И об этом общем я хотела бы сказать очень тихим, но не прерывающимся, убежденным голосом. Дай мне для этого слова и силы. Сначала я хочу побывать на фронтах, среди страдающих людей. Может, тогда у меня появилось бы право говорить об этом? Во мне все время, и после тяжелых мгновений тоже, как небольшая, теплая волна, поднимается чувство, что жизнь все-таки прекрасна. Это необъяснимое чувство. В реальности, которую мы сейчас переживаем, оно не находит поддержки. Но кроме той реальности, о которой читаешь в газетах, которую находишь в бездумных, возбужденных разговорах перепуганных людей, есть ведь и другая? Есть реальность этого маленького алого цикламена и огромного горизонта, которую можно обнаружить даже в шуме и сумятице этого времени.
Господи, посылай мне одну стихотворную строку в день. А если я не всегда смогу ее записать, потому что не будет бумаги, не будет света, тогда вечером под твоим необъятным небом я буду тихо читать ее наизусть. Ты только посылай мне время от времени одну-единственную маленькую стихотворную строку.
25 сентября [1942], 11 часов вечера. Тидэ рассказывала мне, что ее подруга после смерти мужа однажды сказала ей: «Бог перевел меня в старший класс, но парты здесь пока что для меня великоваты».
И когда мы говорим о том, что его больше нет (как бы ни было это странно, мы обе не чувствуем пустоты, а напротив, какую-то наполненность), Тидэ втягивает голову в плечи и говорит с какой-то отважной улыбкой: «Да, парты немного великоваты, и временами это тяжело».
От Матфея 5, 23–24: «Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-то против тебя, оставь там дар твой перед жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой».
Однажды в океане утонула груженная серебром флотилия. С тех пор человечество все время пытается поднять со дна утонувшие сокровища. В моем сердце пошло ко дну так много таких флотилий, и всю жизнь я буду стараться поднять на поверхность лежащие там драгоценности. У меня нет пока что для этого подходящего приспособления. Его нужно создать из ничего.
Я семенила подле Рю, и после одного очень долгого разговора, во время которого мы снова обсуждали все «основные вопросы», я вдруг остановилась рядом с ним посреди узкой, невзрачной улицы Говерта Флинка и сказала: «Знаешь, Рю, у меня есть такое детское качество, благодаря которому я всегда нахожу жизнь прекрасной и которое, наверное, помогает мне легче все переносить». Рю выжидательно глянул на меня, и я сказала, словно это простейшая вещь в мире, что, собственно, так и есть: «Да видишь ли, я верю в Бога». Думаю, это привело его в некоторое замешательство, он посмотрел так, будто хотел прочесть на моем лице что-то скрытое, но потом согласился, что для меня это очень хорошо. Возможно, поэтому остаток дня я чувствовала себя такой просветленной и сильной? Потому что так непосредственно и просто посреди серого рабочего квартала из меня вырвалось: «Да видишь ли, я верю в Бога».
Хорошо, что я на пару недель осталась здесь. Восстановлю свое здоровье и вернусь окрепшей. И все-таки я была асоциальна, была слишком беспечна. Конечно, надо было навещать семью пожилых Боденхаймеров, а не отговариваться тем, что все равно ничего не могу для них сделать. Есть много вещей, которых я избегала, преследуя свои собственные интересы. Я так любила смотреть по вечерам на пустоши в одни глаза. Это было замечательно. Но все-таки со всех сторон у меня бывали осечки. И по отношению к девочкам в моем помещении тоже. Периодически бросая им кусочек себя, я потом снова убегала. Это было нехорошо. И тем не менее я благодарна, что это было так и что я смогу еще все исправить. Верю, что, вернувшись, буду серьезнее, собраннее, что буду меньше гнаться за своими удовольствиями. Если хочешь развивать нравственность в других, начни с себя. Я целый день верчусь вокруг Бога, словно больше ничего нет. Но тогда и жить нужно соответственно. О, я еще совсем не далеко ушла, нет, не далеко, но иногда веду себя так, будто это уже произошло. Я еще резвлюсь, еще беспечна, и события переживаю чаще с позиции художника, чем с позиции серьезного человека. Во мне есть что-то странное, непостоянное, авантюрное. Но когда поздним вечером я сижу здесь, за моим письменным столом, то вновь чувствую в себе настойчивую, целенаправленную силу, большую, возрастающую серьезность, которая иногда беззвучно подсказывает мне, что я должна делать, и которая позволяет мне совершенно искренне написать: «Я везде допускаю промахи, моя фактическая работа еще только должна начаться. До сих пор, по сути, все было баловством».
26 сентября [1942], 9.30. Я благодарна тебе, Господи, за то, что так исчерпывающе, телом и душой, я смогла познать одно твое создание.
Я должна намного больше полагаться на тебя, Господи. И не ставить никаких условий: если только буду здорова, тогда… Продолжать жить и жить как можно лучше надо, даже когда нездорова. Я ничего не должна требовать и не буду этого делать. В моменты, когда я «отпускала ситуацию», моему животу сразу становилось существенно лучше.
Рано утром немного полистала свой дневник. Навстречу ринулись тысячи воспоминаний. Что за потрясающе богатый год. Какое изобилие приносил каждый день. И еще: спасибо, Господи, за то, что ты дал мне столько пространства для хранения этого богатства.
Я постоянно отмечаю, каким великим воспитателем стал для меня за последний год Рильке.
27 сентября [1942]. Откуда мог взяться такой искрящийся огонь! Все слова и выражения, как только я ими воспользуюсь, тотчас же кажутся мне сейчас серыми, бледными, бесцветными в сравнении с этой прорывающейся из меня интенсивной жизнерадостностью, любовью и силой.
Мой 21-летний братик, пианист, пишет мне из психбольницы, на котором? году войны:
«Я думаю, нет, я знаю, что после этой жизни наступит другая. Я даже думаю, что некоторые люди уже могут видеть и познавать ее одновременно с этой жизнью. Это мир, в котором вечное нашептывание музыки стало живой действительностью, где обычные, повседневные вещи и высказывания приобретают более высокое значение. Вполне возможно, что после войны люди будут больше открыты этому, чем до сих пор, что они сообща проникнутся более высоким миропорядком».
И если я раздам все имение мое, …а любви не имею, нет мне в том никакой пользы[46]46
1-е Коринфянам, 13:3. – Примеч. ред.
[Закрыть].
Теперь тебе, изнеженному, больше не надо страдать, а я легко могу выдержать немного холода и колючую проволоку. То, что в тебе бессмертно, продолжает жить во мне.
Как все же человек привязывается к материальному: Тидэ дала мне его маленькую поломанную розовую расческу. Я вообще не хотела бы иметь его фотографию и, вероятно, никогда больше не произнесу его имя, но замусоленный маленький розовый гребешок – все полтора года я видела, как он причесывает им свои редкие волосы, – лежит теперь в моем бумажнике среди важнейших документов, и мне будет ужасно грустно, если когда-нибудь я его потеряю. Все-таки человек странное существо.
28 сентября [1942]. Audi et alteram partem[47]47
Выслушай и другую сторону (лат.). – Примеч. ред.
[Закрыть].
Отравитель ядовитым газом под измененным именем, и ландыши, и совращенная медсестра.
Слова флиртующего терапевта с меланхоличными глазами произвели все же на меня некоторое впечатление: «Вы ведете слишком интенсивную духовную жизнь, это плохо сказывается на здоровье. Ваш организм не справляется с этим». Когда я поделилась с Йопи, он задумался и согласился: «Возможно, он прав». Я долго думала об этом и говорю с еще большей уверенностью: нет, он не прав. Да, это так, я живу интенсивно, мне самой эта интенсивность порой кажется чрезмерной, демонической, но я день ото дня восстанавливаю свои силы в первоисточнике, в самой жизни, и успокаиваюсь в молитве. Каждый, кто говорит мне, что я живу слишком интенсивно, не знает, что в молитве можно уединиться, как в монастырской келье, и потом идти дальше с новыми силами и вновь завоеванным покоем.
Это именно та человеческая боязнь израсходовать себя, которая и лишает нас лучших сил. Когда после долгого, утомительного, ежедневного процесса продвинешься к первоисточнику, который мне хочется назвать просто Богом, и когда следишь за тем, чтобы дорога к нему не была забаррикадирована, была свободна, а это происходит благодаря «работе над собой», – тогда твои силы постоянно восстанавливаются и ты не боишься, что они иссякнут.
Я не верю в объективность утверждений. Множество комбинаций человеческих взаимодействий неисчислимо.
Говорят, ты слишком рано ушел из жизни. Ну что ж, тогда в мире одной книгой по психологии будет меньше, зато в нем прибавилось еще немного любви.
29 сентября [1942]. Ты часто говорил: «Это грех против Духа, и расплата неминуема. Всякий грех по отношению к Духу наказуем». Я также думаю, что расплата ждет любой «грех» против человеколюбия. Как в самом человеке, так и во всем окружающем нас мире.
Хочу еще раз переписать для себя Евангелие от Матфея 6, 34: «Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы».
С ежедневным множеством мелких забот вокруг грядущего дня, подтачивающих лучшие человеческие силы, нужно бороться, как с блохами. Ты пытаешься мысленно подготовиться к следующему дню, а в результате все получается иначе, совсем иначе. «Довольно для каждого дня своей заботы». Надо просто делать то, что необходимо, не позволяя себе заразиться многочисленными маленькими страхами и тревогами, этими признаками недоверия к Богу. Все образуется. В данный момент бессмысленно ломать себе голову над видом на жительство и продовольственными карточками, лучше поработать над еще одной русской темой. По существу, наша единственная моральная задача состоит в возделывании в себе пространства для спокойствия, для все увеличивающегося спокойствия, так, чтобы оно распространялось и на других людей тоже. И чем больше в людях будет покоя, тем спокойнее станет в этом перевозбужденном мире.
Только что короткий телефонный разговор с Toс. Йопи написал, чтобы бандеролей больше не отправляли. Там все пришло в движение. В одном письме к жене Ханен писал: «Слишком мало, чтобы из этого что-либо понять, и слишком много, чтобы не беспокоиться». И т. п. И во мне сразу начинает что-то происходить, что-то не то. С этим нужно бороться. Нужно отойти от всей этой бесплодной, как зараза распространяющейся сумятицы. Тогда я приблизительно смогу прочувствовать, что творится в других людях. Жалкая, бедная жизнь. Да, и добьешься того, что не раз слышала от многих: «Я больше не могу читать, не могу сосредоточиться». «Прежде мой дом всегда был полон цветов, а нынче нет, больше не хочется». Нищая, жалкая жизнь. Я знаю, какова должна быть моя позиция. Если бы только можно было научить людей «умению» завоевать свой внутренний покой и, отстранившись от всех страхов и слухов, продолжать продуктивную, полную веры внутреннюю жизнь. Заставить себя преклонить колени в самом отдаленном, самом тихом уголке своего нутра и оставаться там до тех пор, пока небо над тобой снова не станет ясным, чистым, и ничего, кроме этого неба, не будет. Вчера вечером я на собственной шкуре испытала, как нынче страдают люди. Хорошо, заново пережив такое, знать, как с этим бороться, а потом снова твердо идти дальше сквозь широкий, безграничный простор своего сердца. Но настолько далеко я пока не зашла. Сейчас только к зубному врачу, а к вечеру – на Кейзерсграхт.
30 сентября [1942]. Оставаться верным тому, что однажды внезапно, совсем внезапно началось. Быть верным каждому чувству, каждой пустившей ростки мысли.
Быть во всеобъемлющем смысле этого слова верным самому себе, Богу и лучшим мгновениям жизни.
И где бы ты ни находился, быть «стопроцентно». Мое «делать» должно заключаться в «быть»! А моя верность тому, в чем я больше всего отстаю, должна еще расти. Я говорю о моем таланте, каким бы незначительным он ни был. И, как обычно, многое хочет быть мною высказанным и описанным. Пора постепенно начинать. Пока что, уклоняясь от этого всеми возможными способами, я не оправдываю своих ожиданий. Но с другой стороны я знаю, что нужно набраться терпения, и всему, о чем я упомянула, дать возможность созреть. Ему нужно помогать, идти навстречу. Снова то же самое: тебе хочется сразу написать что-то особенное, гениальное, ты стесняешься собственной некомпетентности. Но если и есть у меня в этой жизни, в это время, на этой стадии моей жизни настоящий долг, так это – писать, замечать, фиксировать. Переработкой я занимаюсь лишь мимоходом. Я вычитываю жизнь из других и знаю, что умею это делать, и при этом с юношеской заносчивостью и беспечностью думаю, что каким-то образом сохраню прочитанное в памяти, а позже перескажу. Но небольшие опорные точки надо создавать уже. Познавая жизнь до самого ее донышка, я все сильнее чувствую, что несу ответственность относительно того, что хотела бы назвать своим талантом. Но с чего начать, Господи. Столько всего. И, перенося непосредственно на бумагу все столь интенсивно пережитое, нельзя допустить ошибки. Поэтому-то и не получается. Как я это все когда-нибудь преодолею, пока не знаю, очень много всего. Знаю только, что делать это я буду абсолютно одна. И еще знаю, что у меня достаточно сил и терпения, чтобы самой справиться с этим. Нужно быть верной себе и не рассеяться, как песок на ветру. Я раздаю себя, трачу среди множества желаний, впечатлений, между людьми и побуждениями. Я должна сохранять всему этому верность, но во мне должна добавиться новая верность – верность моему таланту. Недостаточно только переживать, должно быть что-то еще.
Я все отчетливей вижу нечто подобное зияющей бездне, в которой исчезают творческие силы и жизнерадостность. Это – все поглощающие дыры, и эти дыры появляются в наших умах и душах. В каждом дне вдоволь своих терзаний. И еще: человек больше всего страдает от той беды, которой он боится. Материя, притягивающая к себе дух, вместо того, чтобы наоборот. Всегда все вокруг материи. «Ты ведешь слишком духовную жизнь». А почему нет? Потому что я тут же не бросилась в твои жадные руки? Человек – это что-то странное. Как много есть всего, что хочется описать. Где-то глубоко во мне – мастерская, в которой титаны заново перековывают этот мир. Однажды, отчаявшись, я написала: «Именно в моей маленькой головке, в моем черепе этот мир продуман до прозрачной ясности». И теперь я иногда думаю об этом чуть ли не с сатанинской заносчивостью. Свои духовные силы я воспринимаю все независимей от материальной нужды, от представлений о голоде, холоде и опасности. Речь идет всегда о наших представлениях, а не о реальности. Реальность это то, что надо взять на себя. Взять на себя все беды, все сопутствующие трудности, взять и нести. И покуда ты их несешь, растут твои силы. От представлений же о страданиях (ложных представлений, поскольку само по себе страдание плодотворно, оно может превратить жизнь во что-то драгоценное) надо отказаться. И оставив эти представления, в которых живешь, как за арестантской решеткой, дав волю настоящей жизни и собственным силам, ты сможешь выдержать свои подлинные страдания и страдания всего человечества.
Пятница [2 октября 1942], утро. В постели. Надо рискнуть признаться себе в том, что я сейчас не вполне честна с самой собой. Этот урок, Господи, я должна буду еще выучить, и он будет самым трудным: принять не те страдания, что я сама выбрала, а те, которые на меня возложил ты.
В последние дни мне требуется много слов, чтобы убедить себя и других в том, что мне надо уехать и что мой желудок не стоит разговоров о нем. Наверное, он действительно не стоит этого, но когда необходимо приводить столько веских доводов, – что-то не так. Что-то и правда не так. А теперь надо громко самой себе сказать: «Ну да, но ведь сейчас каждый какое-то время чувствует и головокружение, и слабость. А когда это проходит, то это проходит, и ты продолжаешь жить дальше, будто ничего и не было».
Мне кажется, протяни я лишь руку, и вся Европа вместе с Россией – в моей горсти. Все стало для меня таким маленьким, обозримым, знакомым, помещающимся в одной руке. Даже здесь, в постели, все кажется мне таким близким. Держи это крепко, хоть и лежишь и должна будешь смирно, неподвижно лежать всю неделю. По-прежнему трудно смириться с мыслью, что надо оставаться в постели.
Господи, обещаю тебе, я буду изо всех своих лучших сил жить на любом месте, где ты будешь меня удерживать, но я так хотела бы в среду отправиться туда, пусть только на две недели. Да, я знаю, это рискованно: в лагере все больше СС, и вокруг все больше колючей проволоки, положение обостряется; может, через две недели мы не сможем больше выйти наружу, такое возможно. Мог бы ты взять этот риск на себя?
Мой доктор ведь не сказал, что я должна стеречь постель. Он был удивлен, что я еще не вернулась в Вестерборк. Но какое мне дело до доктора? Если сотни врачей мира признают меня абсолютно здоровой, а внутренний голос скажет мне, что я не должна идти, вот тогда идти не надо. Я подожду, может, ты подашь мне какой-то знак, Господи. Я твердо решила идти. И готова к переговорам. Ты идешь мне навстречу? Могу я в следующую среду на две недели вернуться на пустошь, а если мне все еще будет плохо, остаться здесь и поправляться? Пойдешь ты на подобную сделку? Думаю, вряд ли. И тем не менее я хотела бы в среду уехать. Все мотивы, ради которых я хочу это сделать, в самом деле обоснованные. Но сейчас надо идти спать. Я давно уже с тобой не обсуждала все. Да, знаю, мое исконное терпение покинуло меня, но я так же знаю, что оно, как только понадобится, вернется на свое место. И моя искренность останется со мной, хотя сейчас это очень трудно.
Даю себе срок до воскресенья. Если окажется, что это не просто временное головокружение, я благоразумно останусь здесь. Даю себе три дня. Но тогда надо держаться спокойно. Дорогая моя, не делай глупости! Не проживай за несколько недель целую жизнь. Ты обязательно доберешься до тех людей, до которых должна добраться. Это же не зависит от пары недель, не ставь на карту свою драгоценную жизнь. Ты не должна злонамеренно бросать вызов богам, они так великолепно все для тебя организовали, не порть их труды. Даю себе еще три дня.
Позже. Чувствую, что моя жизнь там еще не закончилась, что это еще не завершенное целое. Что ж это за книга, посредине которой я застряла! Я так хочу продолжить чтение. В иные моменты мне кажется, что несмотря на то, что я всегда жила уединенно, вся моя жизнь была лишь подготовкой к жизни в том сообществе.
Позже. Разве это не цель, цвести и приносить плоды на любом клочке земли, где будешь посажен? И разве не должны мы помогать в осуществлении этой цели?
Думаю, я научусь этому – откажусь от всех названий, значащих что-то только для специалистов. Пусть говорится: желудочное кровотечение, язва желудка или малокровие. Чтобы знать эти болезни, не обязательно знать, как они называются. Вероятно, придется какое-то время лежать, но у меня нет на это никакого желания. Я придумываю всевозможные отговорки, только бы убедить себя, что ничего ужасного нет и я непременно смогу в среду уехать. Так тому и быть: даю себе еще три дня, и если потом так же, как сейчас, буду чувствовать этот панцирь бессилия – временно сдамся. Это значит – откажусь от своей дерзкой программы. А если в понедельник я снова буду в форме? Тогда пойду к Нойбергу и в своей милой манере, улыбаясь (о, я прямо вижу себя стоящую там с новым, окаймленным золотом фарфоровым зубом), скажу: «Доктор, я пришла поговорить с вами, как с другом. Видите ли, дело в том, что я очень хотела бы уехать. Как вы полагаете, это благоразумно?» И я уже сейчас знаю, что он скажет «да», столь внушительно это будет мною преподнесено. Я заставлю его дать тот ответ, который очень хочу услышать. Вот так поступают люди. Они используют других, чтобы убедить самих себя в том, во что в глубине души не верят. Используют других как инструмент, чтобы заглушить собственный внутренний голос. Но если бы каждый, однажды дав зазвучать своему внутреннему голосу, прислушивался к нему, – было бы значительно меньше хаоса.
Что бы ни выпало на мою долю, думаю, что смогу взять это на себя, научусь этому.
Этим ранним утром, лежа больной в постели, я уже многому научилась.
Всегда чувствую какое-то удовлетворение, когда на моих глазах изобретательно придуманный человеческий план неожиданно оказывается пустым. Мы бы поженились и вместе переживали бы все испытания этого времени. Теперь одно истощенное тело лежит под камнем (интересно, как выглядит этот камень) в отдаленном уголке большого, изобилующего цветами кладбища Зоргфлид, а я, скованная бессилием, лежу в этой комнатке, которая уже почти шесть лет мое жилище. Суета сует. Однако то открытие, что я в состоянии перед кем-то полностью раскрыться, связать с ним свою жизнь и делить невзгоды, – суетой не было. И разве не проложил он мне прямую дорогу к Богу, сперва расчистив ее своими несовершенными человеческими руками?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.