Текст книги "Mondegreen"
Автор книги: Eugène Gatalsky
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Шесть лет прошло… А у меня до сих пор ощущение такое, будто это было лет сто назад.
– Ну, господа мои хорошие, – обратился к нам Стайничек, – я долго вам мешать не буду.
Он вошел, без стука, в кабинет. Мы с Бельчагиным остались возле двери.
– У тебя нет сердца, зато есть лишняя хромосома! – крикнула какая-та девчонка в коридоре. Мы с Бельчагиным на нее взглянули – она была рослая, красивая, явно старшеклассница. Юнака, которому она отводила сей нелестный комплимент, видно не было, но это и хорошо, я в это время думал, исполнилось ли ей восемнадцать, или она, как обычно, просто старше нужного выглядит.
– Ну, Марииин… – а дальше неразборчиво-самооправдательное бормотание от оскорбленного юнака. Уже хорошо, подумал я, – ее зовут Мариной.
В это время дверь восьмого кабинета открылась, задев меня по плечу, – показался Кривко-Гапонов, наш, так скажем, коллега по “кружку”. Он повращал глазами, указывая куда-то вглубь кабинета, и сказал:
– Заходите. Это надолго.
Я сразу понял, что под этим “надолго” Гапонов – я буду сокращать его двойную фамилию – имел в виду философский диспут Стайничека и Ляндиниса, разверзавшийся Везувием посредь намыленной доски.
– …возможно, искусство – лишь обманчивая даль от биологии. Сексуальный, то есть движущий аспект искусства, незримо, а порой и зримо присутствует в работах, сотворенных искренне. Признанный ум или талант дает право высказывать то, что в устах недалеких или непризнанных прозвучит лишь очередной глупостью. Старость отходит от бескомпромиссной молодости в сторону понятийности и смирения. Молодость глупа в своих порывах, но безошибочна в миропознании. Молодости проще откопать “первичную логику вещей” в общественных и предрассудочных нагромождениях. И молодежная ненависть к существующему не более чем ненависть к неправильному, появляющаяся у молодости в отсутствие выработанных годами жизни смирения и понятийности пожилых.
Мне жутко стало интересно, что за прелюдия была перед этим монологом Стайничека, и я вновь вспомнил свою реплику шестилетней давности про талант. Сексуальный аспект искусства… Обычно Линдянис и Стайничек спорили о политике, а тут две мои любимые темы в одной. С чего бы это? Как бы там не было, стоит сказать, что из их многочисленных споров я выяснил, что Стайничек – левых взглядов, а Ляндинис – правых. Они постоянно пытались упрекнуть друг друга в неправоте, и часто это происходило прямо на наших глазах, во время собраний нашего “кружка”.
Я за безвластие, высшую любовь и крах цивилизации, поэтому я вроде как ближе к Стайничеку, но ультралевый, Ультрастайничек. Безыдейный сосуд для нового миропереустройства – можно и так сказать. Как есть:
Хотя мой идеал жизни для всех недостижим.
Хотя мой идеал жизни для всех недостижим.
Пока Стайничек и Линдянис сотрясали, как мне кажется не понапрасну, воздух, Саша Рори, уже упоминавшийся ранее сынуля Ляндиниса и присутствовавший сегодня на “собрании кружка”, попросил меня помочь ему сдвинуть парты к доске, так как у первоклашек намечалось в этом кабинете какое-то выступление, посвященное первым дням весны. Честно сказать, праздновать было нечего, эти дни весны, если перефразировать нашего земляка, еще не стучались в окна и не прогоняли зиму со двора. Хотя уже 11 марта, что ж ты тянешь-то, зима? А? Не работаешь по лунным дням? Как бы там ни было, парты я хоть с неохотой, но передвинул, а после сел особняком от троицы Рори, Гапонова и Бельчагина, прям возле окна, в котором сквозь хлопья снега я увидел фигурку, одетую в точно такую же, как у Юли, куртку, – быть может, саму Юлю – но думал я вовсе не о ней.
Что же такого мне скажет Линдянис, когда выпроводит-таки из кабинета своего оппозиционера Стайничека? Почему он не доверяет мне настолько, что заставляет приезжать к нему в колымаге Бельчагина? Было жарко, верхнюю одежду в гардероб мы не сдавали по распоряжению Ляндиниса, и я, в отличие от “сотоварищей”, не спешил ее снимать и класть на парту – гораздо надежнее для меня было сидеть в душной куртке и потной рукой сжимать в кармане только что найденный на улице нож.
48
“Перемены в одной сфере жизни, постоянство – в другой” – так можно было бы озаглавить онтологический монолог Стайничека, высказанный им перед самим уходом. Мол, если человек меняет свою, например, прическу, часто меняет или выбрасывает свои вещи, или у него неуловимый круг знакомых и вообще, кажется, что он неугомонный, как ветер в поле буйном, то у него обязательно – обязательно! – найдется минимум одна сфера жизни, в которой он будет консервативен до безумия. Очередное подтверждение баланса в этом мире, думал я и мысленно соглашался со Стайничеком. Я старался слушать все, о чем говорил он с Линдянисом, но далеко не со всем сказанным я соглашался. Мои “напарники”, если мои выводы безошибочны, особого интереса к фигуре Стайничека, всегда отвлекающей и приходящей всегда не вовремя, не питали, ну кроме разве что Саши Рори – он, если взглянуть на него мимоходом, либо слушал Стайничека, либо это его невидящий, устремленный сквозь Стайничека взгляд, а хозяин этого взгляда думал о чем-то своем, не знаю.
Как бы там ни было, Стайничек ушел, а наша “банда” в составе четырех человек и пятым, Ляндинисом, в голове, осталась в восьмом кабинете без лишних свидетелей.
Ларису Васильевну (Матвееву) можно понять – Лев Станиславович был для своих лет, мягко говоря, мужчиной красивым. Ему где-то пятьдесят – пятьдесят пять, точно не скажу, лысины нет, да и седых волос ровно столько, сколько нужно для мужчины, чтобы казаться солидным, а не просто седым. Внешность его имела нордический, как во “…мгновениях…", характер, то есть, северная, приморская, вот только бледности северных широт не было, кожа была загорелой даже сейчас, в марте. Он мне напоминал Понтия Пилата – именно Линдяниса я представлял, когда читал “Мастера и Маргариту”. И вот сейчас, прождав некоторое время после ухода Стайничека, Понтий обратил на меня свои бледно-серые очи и вопросил – черт, как же ему не хватает римской тоги! – в общем, Ляндинис спросил:
– Где ты был?
Я действительно не совсем понимал, что именно вкладывал в этот вопрос Линдянис, но “Снислаич” считал, что недоумение на моем лице показушное.
– В каком смысле?
– Тебя не было на последнем собрании.
– Ах, это… – Я тогда повздорил с Юлей, и у меня не было настроения идти.
– У меня была личная жизнь, – сказал я Ляндинису.
– Знаем мы твою личную жизнь, – вмешался Саша Рори, что не удивительно – обида за Машу не проходит бесследно.
Я покачал ему головой и повернулся к Линдянису. Лицо того выражало грядущую суровость. Я видел в его сощуренных глазах натиск горных камней, грозящих придавить меня.
– Мне придется выгнать тебя.
За один прогул? Это даже не смешно. Наверное, с моей стороны прогул, пусть даже единственный, был поступком легкомысленным, но, черт побери, за полтора десятка раз, или сколько там раз я посетил эти собрания, я так и не понял, в чем, собственно, суть этих собраний состоит, и почему щедрый Ляндинис постоянно за них платит, по сто рублей монетами за раз, и почему он устраивает эти собрания в школе, собирая одних и тех же четырех (теперь, видимо, трех) молодых людей, которые уже и школьниками-то не являются. Только любопытство, понять, что в этой школе происходит или собирается происходить и заставляло меня приходить в каждый раз разное и непременно сообщаемое мне Бельчагином время. Приезжать на бесплатном школьном автобусе к школе (пропуск в автобус достигался все теми же сакраментальными словами: “Ко Льву Снислаичу”) или, как сегодня, быть довезенным Бельчагиным на “Жигулях”.
– Я думаю, Лев Станиславович, – начал я, – что вы меня выгоняете вовсе не из-за прогула. Не хочу строить из себя обиженного, мне не обидно, мне просто хочется понять – при мне Денис отсутствовал три раза, однако ему это не ставится в вину, а я прогулял лишь раз, и меня за это выгоняют.
На этих моих словах Кривко-Гапонов – его-то и зовут Денисом – сделал довольную гримасу и злобную. А я окончил:
– Вы меня выгоняете не из-за прогулов.
В Линдянисе мельком просквозило уважение к моей понятливости и раздражение к ней же.
– Официальная, если можно нам так выражаться, причина твоего выдворения – твой прогул.
Очевидно, этим отсекающим лишнее тоном бюрократа Ляндинис хотел заставить меня самого найти истинную причину моего “выдворения”.
– И что вы мне предлагаете делать?
– Уйти.
Я постарался возмутиться, но внутренней для возмущения силы во мне в данный момент не было, поэтому я пошло улыбнулся и тут же улыбку мне пришлось с лица убрать – я обнаружил, что лезвием ножа нечаянно проделал дырку в кармане куртки, и теперь мелкие вещи, типа монет, могут свободно скакать во всей ее “обивке” – ну да ладно, это мелочи. Я по очереди посмотрел в остроносое и лопоухое южное лицо Кривко-Гапонова, в бледное широкое и лжеинтеллигентное лицо Бельчагина и по-отцовски красивое, чуть ассиметричное лицо блондина Саши Рори – блондином он был в случае, если цвет волос, напоминающий цветом шар для тенниса, попадал под определение блондинистости. Я как бы запоминал тех, с кем в последнее время имел хоть какое-никакое, но дело. После повернулся к Линдянису и сказал:
– Хорошо.
Я встал и направился было к двери, но Ляндинис жестом руки остановил меня.
– Если вы вновь понадобитесь, Григорий вас найдет. – Он указал на Бельчагина, тот сухо кивнул.
– Я ведь имею право не прийти, правда же?
– Не глупите, вам ведь интересно.
Он был прав – мне было интересно. Я попрощался коротенькими кивками с “напарниками” и рукопожатием с Линдянисом и покинул кабинет.
Но не покинул школу.
Я поднялся на второй этаж и бесцельно походил по коридору, ни на чем определенном не сосредотачивая свою мысль. Конечно, Ляндинис оставил место для возврата в его загадочную организацию, но почему же он выгнал меня, если таки оставил возможность вернуться? “Георгий вас найдет”, ага. Если я перееду, где ж он меня найдет?.. Или Григорий?.. Да, Григорий – он же Гриша, а не Гоша…
– Гардероб работает, че ж в куртке-то? Замерз?
Это была Жанна Александровна, красивая, но не настолько, как Лариса, и не такая же молодая, но минимум единожды мать и по-прежнему учительница географии – по всей видимости, она, в отличие от Стайничека, не помнила, что когда-то учила меня.
– Я не школьник, я ото Льва Станиславыча.
– Аааа… – понимающе протянула учительница и застучала каблуками дальше.
А я зашагал дальше по коридору. Уткнулся в дверь туалета, находящуюся в самом конце коридора. Человечек, обозначающий мужчину, все тот же, что и шесть лет назад, просто намного бледнее. Я вошел в туалет и сходил по-маленькому, особенно того не желая, и если выражаться по-военному, то сходил превентивно, затем сел на подоконник, в туалете, что хорошо, по-прежнему было окно со всегда полуоткрытой форточкой. Холодный ветер хозяйничал в сортире, но я-то в куртке, мне все равно. Я сижу и как будто жду чего-то важного. На стене, над одним из унитазов, кто-то написал маркером “No way”. Я без смысла всматривался в букву “W”, пока наши с ней гляделки не прервал звук открывающейся двери.
В туалет вошел Саша Рори. Он вел себя так, словно ожидал меня здесь увидеть. Будто бы пришел в туалет не за тем, зачем обычно сюда ходят, а за разговором со мной.
– Сказать тебе, почему отец тебя выгнал?
– Будь любезен, скажи.
– Для начала скажи мне, что у тебя с Машей.
Я слез с подоконника, развел руки в стороны.
– Теперь ничего, да и никогда ничего серьезного не было.
– Для тебя, я так понял, любовь и привязанность – ничто?
Я кивнул – кивнуть было гораздо проще, чем объяснять, чем именно для меня являются любовь и привязанность. Саша Рори смотрел так, словно бы в любой момент мог ударить.
– Давай ближе к делу, – сказал я. – Почему твой отец выгнал меня?
Саша ответил, и я его зарезал.
Не из-за ответа вовсе – я чувствовал, что поступаю правильно, хотя я так не поступал ни разу в жизни, да и поводов не было.
Желчь. Кровавые разводы оказались повсюду на стене, на окне, на туалете. Ничего нет в грехе, сказал я себе. Так надо. Я вытер кровь со своей куртки. Вывернул ее наизнанку, чтоб никто ничего не понял. Затем понял, что сглупил, – я же не вымыл ее, как следует, – и постарался вытереть ее изнутри первой подвернувшейся под руку тряпкой, уделяя особенное внимание рукавам. Саму тряпку затем смыл в унитазе. Кровь врага, получается, тоже смыл. На самого врага не бросил и единого взгляда. Теперь его часть в виде крови будет покоиться в канализации. Кровь превратится в воду и попадет в школьную столовую. Из нее сделают суп, а суп, так или иначе, попадет в канализацию – часть врага будет блуждать по сточным водам, пока окончательно в них не растворится. Прокрутив в голове это плохое веселье, я открыл окно – ветер пахнул на меня зимним свежим перегаром, и я, держа под мышкой испачканную куртку, вскочил на подоконник, едва не ткнулся глазом в угол полуоткрытой форточки, затем выпрыгнул и прямо в воздухе подумал и испугался, что не замел все следы. Порою я волнуюсь по мелочам. Но меня легко успокоить. Скажите только что-нибудь утешающее, даже то, во что я сам не верю – и мне сразу же станет легче. Я вонзился ногами в сугроб, взглядом нашел мусорку, потопал к ней – со стороны мой путь к мусорке мог казаться превозмоганием, карабканьем на Эльбрус. В одном свитере мне должно быть холодно, но холода я не чувствовал. Я нашел в мусорке относительно чистый и бесхозный пакет и сунул туда свою куртку. Почесал нос, обогнул здание школы, чтобы выйти за школьную территорию тем же путем, которым приходил.
– Ко злу идешь – к козлу придешь, – сказала бабка, чье имя я так и не узнал. Она частенько сидела с закатками прямо возле входа в школу. Насмешливое и, хочется верить, не серьезное предсказание бабушки на улице, прямо возле места убийства. Она действительно здесь бывала, бабка то есть, как достопримечательность, и ругала девушек за непристойные, по ее мнению, наряды. Сейчас она никого за это не ругала, так как был зимний март, но наверняка она ругала кого-то еще за что-то другое. Меня сейчас она ругала за то, что я в холодную погоду иду по улице в свитере. Приводить все ее слова здесь не стану, потому что я запомнил только ее вопрос:
– Сбежал с уроков?
Для бабок что семнадцать лет, что двадцать три – все едино.
– Ага, и ничуть об этом не жалею. – Я имел в виду Сашу Рори.
– Тебя даже бить не хочется, такой ты забавный.
Саша Рори, издевательским шепотом, пока мы переносили парты.
– Мой сын сейчас в школе. Пришел посмотреть на выступление первоклашек. Я его пригласил. Кто-то из вас с ним дружит, верно?
– Мы оба дружим, – в один голос говорят Кривко-Гапонов и Бельчагин.
Из самого первого собрания, в котором я принимал участие.
– Он больше похож на дядю, чем на меня.
– Ну, просто твоему сыну передался тот же набор генов, что передался и дяде. И тебе он тоже передался, но у дяди и твоего сына он раскрылся, а у тебя нет, поэтому и кажется, что твой сын похож на дядю больше, чем на тебя.
– Правда? А я уж подумал, что прихожусь своему сыну дядей, – смеется Ляндинис.
– Необязательно.
Из разговора Стайничека и Линдяниса.
Мое сознание блуждало во тьме и хаосе впечатлений, пока я шел к автобусной остановке. Уезжал я к себе платным автобусом, а не школьным желтым. С собраний я всегда уезжал именно так. Заплатил я за проезд рублями Ляндиниса. С одной из монет, как мне показалось, слезла краска. Я стоял в самом углу автобуса, возле заднего окна, в котором сквозь снег медленно уменьшалась моя школа, и со значением смотрел на депрессивный металл автобусного салона. Пассажиры, большей части бабульки, и кондукторша с ними, смотрели на меня совсем как бабка с закатками, то есть как на идиота, я же в одном свитере катаюсь в минусовую температуру. Куртку я не выкинул – надеюсь, отстирать ее в душе – она у меня в пакете, том же, найденным в мусорке. Я испытывал к мусорному пакету благодарность, прежде всего не за его чистоту, а за его непрозрачность.
Спустя некоторое время, во время которого ничего, заслуживающего вашего внимания, не произошло, я оказался в общем душе. Он, как и положено, находился на первом этаже, но в крайнем подъезде. То есть мне, как обитателю среднего подъезда, чтобы помыться, нужно было выйти из подъезда на улицу, затем зайти в крайний подъезд, так как проход между двумя подъездами зацементировали из-за грядущей установки домофонов, только вот самих домофонов жители уже с полгода как не дождутся. В общем, я отстирываю кровавую куртку. Душ полутемный, так что я особо за себя не опасаюсь. На левой от меня перегородке написано мелом 72.ru. По-моему, это тюменский регион. А у нас 32 – брянский. Кто-то либо напутал с целевой аудиторией, либо что-то еще. Прямо напротив меня, под лейкой, была еще одна надпись – Died at 69 – но не мелом, а краской.
Помимо меня и непонятных надписей, в душевой еще есть люди, и они не одетые, как я. Через две кабинки от меня моются вместе две женщины и мужчина. Я вдруг подумал, что мужские и женские отношения подчиняются и моральному и животному праву. Следом же вспомнил об ирландском правиле, о котором рассказывал Стайничек, правилом придуманным, наверное, им же самим, а не каким-нибудь умным и горячим дублинцем. Короче, ирландское правило гласит, что правило с четырьмя условиями уже не является правилом. То есть, даже минимально сложная система не является системой, чем-то упорядоченным, она является хаосом, пусть и с определенными, проторенными в этом хаосе путями. По крайней мере, я рассматривал это ирландское правило именно в такой канве.
Куртка моя уже чистая и, понятное дело, мокрая, из нее точно можно выжать полведра воды. Ведра не было, я выжимал куртку в маленькую решетку на полу, в которую стекала вода. Постоянный звук льющейся из-под крана воды вызвал бы у меня медитативное состояние, если б не влажное шебаршение мужского, пьяного, и женских, глупых, голосов, через две кабинки от меня. Откуда же к этой болтовне прибавлялся раздражающий острый звук, вызываемый, я так понимаю, выскочившим из плиточного узора на полу куском плитки. Вдруг в душ ворвалась какая-та женщина. Видеть я ее не мог, мог только слышать. И слышать не только голос, но и запах кухни, а точнее запах жареных овощей, и лука, и еще свеклы, как будто бы женщина провела немалое время за приготовлением еды и, если мои ноздри меня не обманывают, этой едой был борщ. Я хотел есть, я бы сейчас надышался борщом рядом с этой женщиной, даже будь она не красавицей. Мои уши тотчас отсканировали грубую ругню новоприбывшей и сообщили мне, что она является женой этого чистоплотного прелюбодея. Дамы высыпали наружу, а его жена, как и любая жена, свой гнев выпустила не на чужих самок, а на собственного самца. Самец, пьяный, недовольный, послал свою жену куда подальше. Имел, мол, право. Я в это время усердно отмывал давно отмытую кровь и старался, пока все не разойдутся, из душевой кабинки не высовываться. На свитере, кстати, кровь тоже была. Она попала на краешек правого рукава. Хорошо, что не куда-нибудь на грудь, а то к словам бабки про козла я отнесся бы куда более серьезно. Семейная ругня набирала обороты, и по ее пассажам нельзя было предсказать, когда же она окончится. Но я убедил себя, что супругам нет до меня дела, выключил воду и, не оглядываясь, быстрым, даже прыгучим шагом вышел из душевой. Вышел из чужого подъезда, зашел в свой, поднялся по измученной и изученной лестнице, по которой мог бы передвигаться и вслепую, на свой этаж, в свою комнату, в свой шкаф, надел затем из шкафа осеннюю кожаную куртку и вновь вышел из дома – пошел к нашим любимым гаражам. Да, я не имел привычки долго у себя бывать. Хотя сегодня не помешало бы – может, нашел бы наконец свой пистолет. Ладно. В другой раз. Гаражи.
47
У нас была музыкальная группа, но подробней о ней я расскажу как-нибудь в другой раз. Главное, что сейчас нужно знать, что в этой группе вокалисткой была моя Юля. Юлечка. Июниюлия, как единожды назвал ее Рон, а я запомнил и называл так Юлю периодически, в особые моменты. По большому счету Юле была безразлична музыка, она просто хотела петь, выпускать певучего ангела из глубин своей души по велению своего маленького, злобного и склочного сердца, из-за которого, собственно, я так Юлю и не бросил.
Фамилия у Юли – Матвеева. Она не родственница Матвеевы Ларисы, у той фамилия от предыдущего мужа, а вот у Юли фамилия пока ничем не испорчена. Юля училась на бухгалтера. Второй курс РГСУ, или как там этот филиал называется. Познакомился я с ней три месяца назад. Я пришел к Левому, барабанщику нашей группы, на квартиру, хотел, если правильно помню, забрать забытый у него кошелек, а там, на диване, сидела Юля и что-то долго и упорно и упоенно рассказывала про свои бухгалтерские курсы, будто б это в конечном итоге не скучные цифры отчетностей и недоверия, а сплошные висячие сады Семирамиды. Левый же окончил тот же профиль, пару лет обратно, и говорил Юле, что ничего людского и свободного в бухучёте нет, но Юля и слушать не хотела, а хотела идти по этому, выстраданному родителями пути. Я увидел ее, сказал что-то приветственное, посидел некоторое время молча рядом с бухгалтерском трёпом и спросил затем Юлю: “Пойдешь со мной?”. Она заинтересовалась и спросила: “Куда?”. Я указал рукой куда-то в воздух и что-то сказал. Она на это сказала: “Да”. Мы оставили Левого и пошли гулять, но перед этим Юля любезно позвала меня в свою квартиру и угостила бабушкиным юбилейным тортом, да.
Ключи от гаража были только у меня, Рона и Юли. Левый же ходил реже и ключ себе делать не стал. Я пришел в гараж, сел в свое пыльное кресло – по частоте сидения на нем это кресло впору называть моим – и стал думать. Никого в гараже не было, но я рассчитывал здесь встретить Юлю – она обычно именно здесь и именно в это время отчитывает меня, когда я веду себя плохо. А сегодня я повел себя плохо – но не по своей прихоти, а из-за Бельчагина – ведь я не пришел на свидание.
Я взял гитару Рона, моего самого большего друга, басиста точно лучшего, чем Сид Вишес, и попытался напеть собственные стихи под медленную мелодию, пока в гараже никого не было – с людями я бы на такое не решился. Получалось плохо – хуже, чем у Сида – но это не страшно. В следующий раз получится лучше. Напевал я полчаса, потом мне стало скучно, захотел смену деятельности – Юля тоже, молодец, удивила меня, в нашем тандеме обычно она пунктуальна и верна и себе и своим привычкам. В общем, я положил низкоголосую гитару на место, покинул гараж, повернулся к нему передом и стал закрывать на замок.
Затем развернулся и увидел перед собой Юлю. От неожиданности я выронил ключи. Обычно у меня чуткий слух, и всякие шаги я слышу, но вот если бы сейчас за спиною Юли я бы не увидел цепочки девичьих следов, то серьезно бы подумал, что Юля выросла березой из-под земли.
– Что, испугался? – с ложной задиристостью прошипела Юля, нагнулась, подобрала ключи (они к ней были ближе) и всучила их мне. – Привет. Ты опять не пришел.
– Привет. Не хочу обвинять, но и ты позже обычного.
– Ты и не имел никогда пра…
– Извини, но я был занят по работе, – перебил я. – Надеюсь, ты без меня не скучала.
– Не особо, – начала Юля таким тоном, будто бы хотела разочаровать меня отсутствием у себя скуки в мое отсутствие. – Читала рассказ о Барти Крауче. Младшем. О событиях “Кубка огня”…
– …с перспективы Барти Крауча, я понял. Понравилось?
– Понравилось. Рассказ вряд ли экранизируют, но хотя бы книгу экранизировали поскорей! Но, блин, еще и третий фильм не вышел, только второй.
– Я считаю, что книги вовсе не нужно экранизировать. Это же книги, а не сценарий, они и так самодостаточны.
– У тебя на все свое чудакова…
– Что с репетицией? Как там Левый?
Голубые глаза в обрамлении белых кудрей уставились на меня злым волчонком, желающим казаться злым волком.
– Перебиваешь…
Я довольно кивнул. Sinful pleasure. Мне нравилось ее доводить.
– Я за ним не слежу. Мне больше интересно, как там ты.
Я махнул рукой и риторически спросил:
– Ну что со мной может произойти?
– Маша?
Я посмотрел на Юлю взглядом, говорящим: “ну хватит!”
– Маша произошла со мной раньше тебя. Сейчас она для меня как индейцы, как Союз, как дронты, как… как динозавровы яйца!
Я наклонился к Юлиному лицу, вперился в ее плохо сдерживаемую улыбку, выпучив глаза.
– Ее нет. НЕЕЕЕТ!
– Ладно, успокойся. – Она оттолкнула меня в сторону. – Но знай, что не только ты умеешь ковырять и доводить. – Ее глаза за что-то зацепились, справа от меня. – Что это на руке?
– Где? – Я посмотрел на правый рукав и все понял. Рукав кожаной куртки оказался чуть короче рукава свитера и на самом краю рукава свитера находился так и не отмытый мной до конца кровавый ободок. А я был так уверен, что очистил все лучшим образом! Может, и куртка моя все еще в крови?
– Я убил человека, – сказал Юле, а она кивнула и сказала:
– Ясно. Грязнуля ты несусветная!
Я с облегчением вздохнул.
– Ты что-то говорил про репетицию, – продолжала Юля, – так вот, слушай, – Витька я не видела, как я сказала, но видела Броника. Он может притащиться сюда завтра со своими великовозрастными профурсетками. Ты, я знаю, – презрительно добавила Юля, – это любишь.
Стоит заметить, что Витёк – это Виктор, тот самый Левый, а Броник – это Бронислав, Рон, мой самый большой приятель. Плотников его фамилия.
– Я не смогу завтра репетировать, – говорю я Юле. – Я… мне нужно готовиться к экзаменам. Нагрузили так, что даже лентяи, вроде меня, что-то да делают по учебе.
– Хорошо, – сказала она, даже обрадовавшись. – Но когда ж мы все-таки хорошо посидим? А то мне кажется, что я тебе безразлична…
Я сделал подлый ход – я тепло обнял Юлю. Более подлым было бы с моей стороны взять в руки котенка, желательно одноглазого, но таковых у гаражей в наличии не было. И я усилил свою подлость – мало того, что тепло обнял, так еще и тихо процитировал Лермонтова, прямо в холодное ушко:
– Я целый мир возненавидел, чтобы тебя любить сильней.
Затем поцеловал ее в мочку. Ухо осталось красным, но теперь не холодным красным от ветра, а горячим, от романтического притока крови.
– Возненавидел, да, – сказал я, отпуская Юлю и указывая ей на кровавый рукав. – Видишь? Видишь? Это кровь! Весь мир!
– Да, Блок, я поняла. – Она перепутала поэтов. – А послезавтра? Послезавтра сможем?
– Конечно, – сказал я и выставил перед ней скрещенные пальцы.
Ее волчья лапка врезалась в мое плечо, и на этой милой ноте мы решили пройтись. Прошлись мы до ее подъезда. Там я поднял ее, поставил на лавку (я был сильно выше ее, да и вообще выше себя никого в жизни не встречал, хотя мой рост меньше двух метров), итак, поставил ее на лавку, оттуда она, высокая, снежная королева, поцеловала меня в губы. Она пошла к себе, а я пошел в магазин бытовой химии – за чистящим средством.
Дорога была так себе. Такой она всегда бывала в Брянске. Снег как следует запорошил собой сей эксгибиционизм провинциальности, и на том спасибо. Дороги неровные, но без гололеда, это радует. Вокруг – хрущёвки и еще бритые и порою побитые природой деревья, с белой краской у их корней в полметра высотой. Чуть поодаль, если вглядываться, можно увидеть строительные леса и скелет будущей церкви. В свое время я изучил кости, еще не обросшие куполами и белокаменными сводами – архитектуру в движении я уважал – поэтому сейчас не стал останавливаться и шел дальше, шел, пока не остановился возле серого здания с нужной мне табличкой.
“БЫТОВАЯ ХИМИЯ”
Белые буквы на синем фоне.
Я вошел, прошел под звук колокольчика сувенирный отдел и стал против кассы. Продавщица, чей силуэт был молод и хорош, стояла ко мне спиной, лицом к чистящим средствам. На продавщице был сине-зеленый халат, их носят все продавщицы, уборщицы и тому подобные.
Продавщица повернулась ко мне лицом и замерла. Я тоже замер. Мы узнали друг друга. Это была сестра Маши, именно с ее помощью я познакомился с самой Машей полгода назад. Я тогда не был прочь узнать и ее саму поближе, но тогда кое-кто нам помешал, другая злая женщина, но говорить о ней я не хочу, как и думать о ней тоже. Но сейчас – сейчас нам мешает лишь разделяющий нас прилавок, судьба зачем-то, с определенным смыслом, который я обязан понять позже, сводит нас вместе вновь. Я вновь вижу прямые волосы, длинные, хоть детей с них как с горки спускай, цвета молочного шоколада, округлое личико и синие, с еле уловимым оттенком зеленого, теплые глаза.
Это была Лиза.
В это время какая-та рыжеволосая девушка покупала щелочь для стирки. Она прервала наше торжественное молчание, разделив собой меня и Лизу и обозначив свое присутствие покупкой, монетами, бумажкой и сбором сдачи. На меня она, эта девушка, посмотрела так, словно уже смотрела на меня где-то раньше. Я же ее не видел, я не отрывался от Лизы, пытаясь всем своим взглядом передать будто бы имеющуюся во мне внутреннюю магию.
– Привет, – обратился я к Лизе, когда покупательница под звон висящего над дверью колокольчика покинула магазин. – Мне нужен супер-порошок, чтобы отстирать незамеченное, но уже успевшее засохнуть пятно крови.
– Я посмотрю, но ничего не обещаю, – заулыбалась Лиза.
Заулыбался и я, пока она перебирала пластмассовые бутыли, щелочи, мыла всевозможные, растворы, конденсаты, хозяйственные кирпичи мыл, женские овалы мыл, щетки, могущие разъесть пол химикаты, активы-реактивы, соды, глицерины, но нужного мне она супер-порошка так и не нашла. Я остановил Лизу, попросив ее не утруждать себя поисками. Она замерла и спросила, не хочется ли мне купить что-нибудь еще, не обязательно бытовое, а какой-нибудь сувенир. Я подошел к полке с брелоками, выбрал один, со слоном. Лиза пробила мне этот брелок, я отдал ей деньги, она мне слона, но тут же слон оказался в ее гибкой ладони.
– Помнишь меня? – я спросил.
– Конечно.
– Пойдешь со мной в кино?
Она бы точно отказалась, если бы я задал этот вопрос после череды других и менее важных вопросов. Но неожиданность ситуации вынудило ее бессознательно сказать:
– После работы. – Со своим тайным и женским значением она сжала слона в ладони.
– Хорошо. Я приду.
Пока я иду к себе домой, стоит сказать несколько слов о Лизе и о ее неоднократно упоминавшейся сестре Маше. Она, то есть Лиза, всюду была гнобима за свою правду и веру в идеалы, близкие идеалам моим. Лечила брошенных кошек и собак, отводила их в приют. Со слов Маши, была гаденьким утенком в детстве, претерпела из-за этого множество скорбей и страданий, но в итоге осталась равнодушной ко всем издевательствам и непониманиям, потому-то в двадцать лет и не превратилась в гадкого лебедя. Отец ее, Иван, рыбак, ветеран Военно-Морского флота, часто брал на рыбалку Лизу и Машу, и сестрам, как говорила мне когда-то Маша, очень нравились частые рыбалки с отцом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?