Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Запасники
Однажды три волка
по правилам волчьего толка
на общем собранье
судили четвертого волка
за то, что задрал он, мальчишка,
без их позволенья
и к ним приволок, увязая в сугробах,
оленя.
Олень был бы сладок,
но их самолюбье задело,
что кто-то из стаи
один совершил это дело.
Для стаи, где зависть —
как шерсть на загривках густая,
всегда оскорбленье – победа без помощи стаи.
У главного волка,
матерого хама, пахана,
угрюмая злоба
морщинами лоб пропахала.
Забыв, что олень
был для стаи нежданный подарок,
он вдруг возмутился,
ханжа, климактерик, подагрик.
Талантливый хищник,
удачи чужой он не вынес.
Взрычал прокурорски,
играя в святую невинность.
Волчишка второй —
трусоватый холодненький Яго
старался всегда показать,
что он волк-дворянин – не дворняга.
С надменным лицом
шелудивого аристократа
он скорбно взирал
на заблудшего младшего брата.
Но по носу было,
такому нюхучему,
ясно,
что как ни брезглив он,
а хочется, хочется мяса.
А третий волчишка потупился,
ежился зябко:
не волк, а теленок,
безвольный антабусник, тряпка.
Боялся он первого волка,
второго он тоже боялся.
Четвертого волка обидеть боялся,
и мялся, и мялся.
А мир сохранить бы хотелось,
и косточку тоже,
и дорог товарищ,
а все-таки стая дороже.
Пахан прорычал:
«Этот волк – не из волчьего теста
Он делал карьеру.
Предателям в стае не место».
Его паханята
боялись дойти до рычанья,
и грустно кивнули они
в благородном молчанье.
А волк-подсудимый,
не веря себе, растерялся.
Хотел он завыть: «Дураки!
Я для вас же старался!»
Забыл он, что в стае
над чувствами только смеются.
Подарки волкам
неотмщенными не остаются.
С волками ты жил, выл по-волчьи,
теперь не взыщи ты!
На волчьем суде
никогда не бывает защиты.
Побрел он по снегу
огням отдаленным навстречу,
совсем одинок
и по-волчьи и по-человечьи.
Где был тот олень,
там земля чуть дымилась, пустая:
добычу стянула уже
конкурирующих стая.
И волк усмехнулся над судьями:
«Так им и надо.
Что стая волков?
Лишь презренное темное стадо.
Как все это тупо,
как все это мерзко и глупо:
паханство и рабство,
и все эти группочки, группы.
Они похваляются тем,
что свобода их – льгота,
но в стае любой
есть всегда полицейское что-то».
Волк шел на огни,
где дымы над домами кружили:
«Свои – загрызут.
Пусть уж лучше пристрелят чужие».
P. S. Довольно про волков, песцов и лебедят.
Вот лист.
Пускай читатели глядят:
лист окровавлен, как на фронте снег.
На нем лежит и стонет человек.
Ноябрь 1971
И завыли по-волчьи запасники:
«Мы – не частники.
Мы не участники
в гнусной краже искусства России.
В склады краденого нас превратили.
Загнивают картины,
как овощи.
Мы не рыцари,
присно скупые.
Мы хотим показать все сокровища,
что за долгие годы скопили.
Чем вас живопись та испугала,
если прячут в подвалах Шагала?
Чем страшны
для двухсот миллионов
Гончарова и Ларионов?
Что стрясется с державой,
милейшие,
если людям покажут Малевича?
И устои Кремля исполинского
рухнут,
если покажут Кандинского?
Меньше сахара будет пиленого,
если выставят Фалька,
Филонова?
Эрьзя?
Нельзя.
Тышлер?
Тише.
Татлин?
Спрятан.
Потому мы,
запасники,
хмурые,
что картины —
в подземной пыли.
До купца Третьякова бы уровня,
вы бы,
деточки,
доросли!
Время движется по спирали,
и потомок замки разнесет,
и картины,
что вы запирали,
как детишек,
от смерти спасет.
С поздней горечью сожаленья
он,
одаренный лучшей судьбой,
вспомнит столькие поколенья,
обворованные собой.
Для людей это будет праздником,
и поклонятся
люди земли
нам,
ни в чем не повинным запасникам,
ибо что-то мы все же спасли!»
21 ноября 1971
После того как я прочел эти стихи на вечере в Концертном зале им. Чайковского, идеологическое начальство мне года полтора не давало выступать с чтением стихов за «издевательство над советскими музеями и пропаганду модернизма».
Простая песенка Булата
Простая песенка Булата
всегда со мной.
Она ни в чем не виновата
перед страной.
Поставлю старенькую запись
и ощущу
к надеждам юношеским зависть,
и загрущу.
Где в пыльных шлемах комиссары?
Нет ничего,
и что-то в нас под корень самый
подсечено.
Все изменилось: жизнь и люди,
любимой взгляд,
и лишь оскомина иллюзий
во рту, как яд.
Нас эта песенка будила,
открыв глаза.
Она по проволоке ходила,
и даже – за.
Эпоха петь нас подбивала.
Толкает вспять.
Не запевалы – подпевалы
нужны опять.
Надежд обманутых обломки
всосала грязь.
Пересыхая, рвется пленка,
как с прошлым связь.
Но ты, мой сын, в пыли архивов
иной Руси
найди тот голос, чуть охриплый,
и воскреси.
Он зазвучит из дальней дали
сквозь все пласты,
и ты пойми, как мы страдали,
и нас прости.
1971
Написано сразу после того, как Б. Окуджава был исключен из
партии московской писательской организацией и ему грозилоотлучение и от Союза писателей. Подробно эта история опи-
Монолог послезавтрашнего человекасана в моей книге «Волчий паспорт», в главе «Заходи, у меняесть джонджоли…» (М., «Вагриус», 1998, с. 497–503).
Адам и Ева были беспартийные,
ковчег придумал беспартийный Ной.
Все партии с ухмылочкой противною
черт выдумал – у черта вкус дурной.
А может, в сердцевине самой яблока,
как червь засела, – червь и змей притом, —
политика – профессия от дьявола,
и люди зачервивели потом.
Политика придумала полицию,
политика придумала вождей,
сочла живую душу единицею
и рассекла на партии людей.
Где партия вдовы, калеки, странника,
где партия ребенка и семьи?
Где грань меж Магаданом и Майданеком,
и между Освенцимом и Сонгми?
Когда-нибудь, когда-нибудь, когда-нибудь
праправнукам сегодняшних времен
все партии припомнятся, как давнее,
как несусветный дикий Вавилон.
И будет мир, где нет калек на паперти,
политиков и нравственных калек,
а в нем одна-единственная партия —
ее простое имя – человек.
22 ноября 1971
Хотя я придумал для этого стихотворения хитрое название «Монолог анархиста» и пытался его напечатать в «зарубежном цикле», номер не прошел. Впервые опубликовано лишь в 1990 году, но зато в самой многотиражной газете «Аргументы и факты», никогда до этого не печатавшей стихов.
Тараканы
Тараканы в высотном доме —
Бог не спас,
Моссовет не спас.
Все в трагической панике —
кроме
тараканов,
штурмующих нас.
Адмиралы и балерины,
физик-атомщик и поэт
забиваются под перины,
тараканоубежища нет.
На столе у меня ода —
тяжкий труд,
а из мусоропровода
гости прут.
Только Зыкина запела,
с потолков
подпевать пошла капелла
прусаков.
Композитор Богословский
взял аккорд,
а на клавиш вспрыгнул скользкий
рыжий черт.
Тараканы тихони,
всееды,
археологи грязных посуд.
Тараканы-искусствоведы
по настенным гравюрам ползут.
Тараканы,
на нашу набережную
в дом-гигант на Москве-реке
вы с какою старушкой набожной
тихо въехали в сундучке?
И, воспитанная веками,
применяет угрозы и лесть
психология тараканья
тех,
чья формула: это – пролезть.
На словах этот парень, как витязь,
он за правду пойдет на таран,
но какая-то в нем
глянцевитость.
Осторожнее —
таракан!
Плагиаторы,
вкусно похрумкивающие,
не посыпаны порошком.
Тараканы,
стишки похрюкивающие,
в шапках пушкинских —
пирожком.
Развлекательство,
размокательство,
ресторанное «эге-гей!»
угрожающе резво катится
на эстрады со всех щелей.
Вся бездумщина,
вся цыганщина,
весь набор про сердца на снегах —
это липкая тараканщина
с микрофонами в лапках-руках.
Надо нашему дому очиститься.
Дело будет, товарищи, швах,
если взмоют ракеты космические
с тараканами,
скрытыми в швах.
23 ноября 1971
Строка «весь набор про сердца на снегах» – это про тогдашнюю песню из репертуара Муслима Магомаева: «Брошено в пургу сердце на снегу». К его чести, должен сказать, что на фоне сегодняшней попсы он выглядит чуть ли не классиком вкуса.
Марь Степанна«Застенчивые» парни
Прагматическое молодечество,
нежелание знать и сметь
заслоняют
понятье «Отечество»
и понятия «жизнь» и «смерть».
Не брюзжу,
и хандрить бы не стоило,
но внушает мне тайную дрожь
забывающая историю
молодящаяся молодежь.
А Волошина Марь Степанна
и по слякоти,
как по лужку,
ходит вдумчиво,
ходит степенно,
опираясь на палочку.
В ее восемьдесят четыре,
на зеленейшем склоне дней,
все, что было прекрасного в мире,
все, что было в нем страшного, —
в ней.
Есть, кто смолоду задубели,
ну а чем же она стара —
вседержительница Коктебеля,
всехранительница добра?
В своей маленькости и хрупкости,
перед временем грозным сильна,
защищала картины и рукописи,
прикрывая их телом, она.
Видно, было ей Богом положено
через взорванные мосты
душу эллинскую Волошина
к нам в душе своей донести.
И как будто гусляр или сказочник,
вновь он бродит над морем пешком
с белопенною гривой,
схваченной
новгородским простым ремешком.
Если видит порой приказчичье
равнодушье в лакейских умах,
головой Марь Степанна покачивает:
«Боже мой, что подумал бы Макс!»
И ничьи-то ей раны не чуждые,
и ни судеб чужих,
ни сторон.
Одаренные неравнодушием —
вот кто молодостью одарен.
Вот щебечут девчонки,
чуть вылупясь…
Я хочу, чтобы кто-то из них
так стоял
за российскую живопись,
за российскую совесть и стих!
Почему не боимся мы стадности,
молодечества без причин?
Почему мы боимся старости?
Почему мы боимся морщин?
27 ноября 1971
Из спектакля «Легенда о Тиле Уленшпигеле»
Есть новый вид «застенчивых» парней:
стесняются быть чуточку умней,
стесняются быть нежными в любви.
Что нежничать?
Легли, так уж легли.
Стесняются друзьям помочь в беде,
стесняются обнять родную мать.
Стараются, чтоб их никто, нигде
не смог на человечности поймать.
Стесняются заметить чью-то ложь,
как на рубашке у эпохи – вошь,
а если начинают сами лгать,
то от смущенья,
надо полагать.
Стесняются быть крошечным холмом,
не то чтобы вершиной:
«Век не тот…»
Стесняются не быть тупым хамлом,
не рассказать пошлейший анекдот.
Стесняются, чья совесть нечиста,
не быть Иудой,
не продать Христа,
стесняются быть сами на кресте —
неловко как-то там,
на высоте.
Стесняются карманы не набить,
стесняются мерзавцами не быть,
и с каждым днем становится страшней
среди таких «застенчивых» парней.
28 ноября 1971
Музыка Андрея Петрова
Сеньора жестокость,
я вам не слуга.
Меня воспитали
леса и луга.
Все в мире рыданья —
рыданья мои.
Все в мире страданья —
страданья мои.
На песни я мастер,
но эта и та —
тебе, моя матерь,
тебе, Доброта.
Пою над эпохой
в рассветную рань:
кто добренький – охай,
кто добрый – восстань!
Припев:
Эй, каплуны, вам сала да пивца?
А я спешу по делу… До свиданья!
Восстанье начинается с певца,
который запевает о восстанье!
Боитесь вы бури? Вы любите штиль?
Я штиль презираю – на то я и Тиль.
Борьба и свобода – призванье мое.
Восстанье народа – восстанье мое.
А если повесят меня, наконец,
опасней живого убитый певец.
В раю мне наскучит, и чертом божусь,
что спрыгну я с неба и в драку ввяжусь.
Припев.
Когда шагают гезы,
шагают с ними слезы,
шагают с ними слезы их невест.
Свобода – нам невеста,
здесь ревновать не место,
а то солдатам это надоест.
Когда шагают гезы,
то сыплют им не розы,
а сыплют им угрозы и свиней.
Фортуна задом вертит,
но даже и со смертью
шагаем, шагаем,
улыбаясь, под венец.
Когда шагают гезы,
то пьяны, то тверезы —
гадалкам лучше рядом не бродить.
А барабан грохочет,
как будто бы он хочет,
о чем-то хочет нас предупредить.
Когда шагают гезы,
то знают и без позы —
не сбудутся надежды и на треть.
Но все же есть свобода,
но все же есть свобода,
хотя бы за свободу умереть!
Менестрели от нас улетают,
словно птицы в ненастные дни.
Палачи менестрелей пытают,
а любимых пытают они.
Тебя завтра, быть может, пристрелят,
ты к земле припадешь головой.
Это страшно – любить менестреля,
потому что он твой – и не твой.
Но я выну тебя из гроба,
отдышу, и ты встанешь вновь.
Ты сильна, королева Злоба,
но сильнее крестьянка Любовь.
Я глаза свои все проглядела.
Но не плачу я – нету причин.
Ожидать – это женское дело.
Воевать – это дело мужчин.
Я ревную тебя к небосводу,
к вам, дороги, деревья, цветы.
Я убила бы эту свободу,
за которую борешься ты.
Но я выну тебя из гроба,
отдышу, и ты встанешь вновь.
Ты сильна, королева Злоба,
но сильнее крестьянка Любовь.
Кто не хочет сесть в аду
задом на сковороду?
Я спасу вас —
верьте мне —
этими вот листиками.
Как уютно жить в дерьме,
а казаться чистеньким!
Припев:
Ух!
Эх!
Ох!
Ах!
Услаждение —
в грехах.
Ух!
Ах!
Ох!
Эх!
Грех оплаченный —
не грех!
Ах!
Ох!
Эх!
Ух!
В рай —
воров и потаскух!
Ах!
Эх!
Ух!
Ох!
С индульгешечкой —
ты Бог!
Всех пронзит, если грешны,
черный вертел сатаны.
Но клянусь я головой,
рясою без латочек, —
сатана —
он парень свой,
потому что взяточник!
Припев.
Худо человеку,
худо,
худо.
Верить можно разве только в чудо.
Топчут человека,
топчут,
топчут,
на него ножи повсюду точат.
Припев:
Ждать на небе рая —
дело зряшное.
Рай не стоит ни одной слезы.
Как же это вам не видно,
зрячие,
если это видят и слепцы?
Давят человека,
давят,
давят.
Травят человека,
травят,
травят.
За нос человека водят,
водят.
К пропасти потом его приводят.
Припев.
В этом тайном романсе
я спою в тишине
о предсмертном румянце
милых жертв на огне.
В детстве не было сласти,
страсти или любви
для меня слаще власти
над другими людьми.
Сладко видеть мне муки,
сладко жертву любить.
Люди – это как мухи —
их так сладко давить!
Мне приятны рыданья,
а не трель соловья.
Лишь чужие страданья —
это радость моя.
Что мне свежесть напитка,
что мне прелесть ланит,
но хорошая пытка —
это тоже пьянит.
Не люблю быть влюбленным,
а люблю припугнуть
и железом каленым
приласкать чью-то грудь.
Я порою невесел —
ведь нельзя, как на грех,
по приказу повесить
человеческий смех.
Но наступит расплата
для любого щенка.
Доброта – простовата,
а жестокость – тонка.
И, ценя вашу тонкость,
посвящаю, склонясь,
вам, сеньора Жестокость,
мой любовный романс…
Моя мамаша – ведьма.
Папаша – сатана.
Боишься ты, как видно?
Не бойся, пей до дна.
Когда-то в детстве раннем,
юбчонку мне задрав,
почтил меня вниманьем
один плешивый граф.
Со мною спали воры,
ландскнехты, трубачи,
бродячие актеры
и даже палачи.
Все нищие базарные —
горбун, слепец, хромой…
Составилась бы армия
из тех, кто спал со мной!
Но в сердце только скука,
дурные снятся сны.
Ну что ж, я – потаскуха,
а вы – потаскуны!
Тебе, мурло рябое,
тебе, слюнявый дед,
позволю я любое,
но поцелуя – нет!
Монаха и фискала,
не ведая стыда,
под юбку допускала,
но в душу – никогда!
Повсюду – морды сальные…
Пошла бы я войной
одна на эту армию
всех тех, кто спал со мной!
«Пепел Клааса стучит в мое сердце…»
Тиль Уленшпигель
То продают, то покупают нас,
как будто жизнь – огромный грязный рынок,
а если кто-то душу не продаст,
на каждого находится свой рыбник.
Повсюду уши, от забот мокры,
и призрак в окна влепленного носа,
и разжигают страшные костры
подсунутой бумажкою доноса.
Всегда со сладострастьем донесут
и спят спокойно под уютной крышей.
На небе есть, надеюсь, высший суд,
но суд земной пока что самый низший.
Доносчики, спасибо за любовь.
Я вам любовью за любовь отвечу:
у вас течет по жилам рыбья кровь,
а руки пахнут кровью человечьей.
А ты, толпа? Ты, поглазеть любя,
порой всплакнешь в платочек воровато,
но и всплакнув, не утешай себя,
что в преступленьях ты не виновата.
Твой хворост – в инквизиторских кострах.
Преступно и само твое молчанье.
Что палачей рождает? Стадный страх
толпы, покорной перед палачами.
Восстаньте! – вот прощальный мой наказ.
Я предрекаю колокольным звоном:
любой из вас, глазеющий на казнь,
назавтра тоже может быть казненным.
А ты, мой сын, сквозь все костры пройди —
тогда тебя не испугают пеплом.
Я счастлив тем, что на твоей груди
останусь пеплом, но стучащим пеплом.
Я и сожженный жив, и я таков,
что для меня остаться с вами счастье
не пеплом под ногами стариков,
а пеплом, в сердце юноши стучащим.
Иди, мой мальчик, и других зови,
пой вольной птицей в мире лицемерном…
Спасибо, инквизиторы мои,
за то, что помогли мне стать бессмертным.
И обо мне вовек не стихнет речь —
она пройдет по Льежу и по Генту,
ведь если человека можно сжечь,
то невозможно сжечь о нем легенду!
Октябрь – декабрь 1971
Моими любимыми героями с детства были Тиль Уленшпигель, Д'Артаньян, Сирано де Бержерак и… Христос. Ни одного из них мне не дали сыграть в кино, хотя были предложения и от Пазолини, и от Рязанова. Премьера спектакля «Тиль Уленшпигель» состоялась в Ленинградском драматическом театре имени А. С. Пушкина в конце 1971 года. Работа над текстами песен по-настоящему увлекла меня.
Дорога номер один
Грубей, чем любая дерюга,
прочней буйволиных спин
ведет на Сайгон дорога —
дорога номер один.
Ничьи не блистают наряды,
не видно вздыхающих пар,
а в кузовах едут снаряды,
прикрытые ветками пальм.
Дорога похожа на сводку
о шрамах и ранах земли.
Здесь надо шептать во всю глотку,
чтоб тайны до слуха дошли.
Дорога устала от бойни,
оглохла она от стрельбы.
В обочины вбитые бомбы —
ее верстовые столбы.
Дорогу бомбить не отвыкли,
но дух у дороги не слаб.
Воронки – как формы отливки
крестьянских соломенных шляп.
Здесь жижа челомкает жижу,
невесело ямы острят,
но эта дорога мне ближе,
чем фрачный асфальт автострад.
Булонского леса аллеи,
баюкая сытых коней,
глядят на нее – не жалея,
а втайне завидуя ей.
Расправиться с нею попробуй!
Особой полны красоты
искромсанные со злобой,
но сросшиеся мосты.
А то, что здесь пули-дурехи
и столько предательских мин,
лишь признак, что ты на дороге —
дороге номер один.
Путей у поэзии много
среди и вершин, и долин,
но есть у нее дорога —
дорога номер один.
В поэзии есть и тропинки,
где мирные шляпки опят.
Там, правда, бывают дробинки,
но все-таки так не бомбят.
Тебя, Маяковский, любили,
но с ханжеством чистеньких бонн
насмешками подло бомбили —
еще до игольчатых бомб.
Но все-таки не искривилась
дорога твоя под огнем.
На каждую несправедливость
ведет она вновь напролом.
И я, твой наследник далекий,
хотел бы до поздних седин
остаться поэтом дороги —
дороги номер один.
Северный Вьетнам, Винь-Линь,декабрь 1971
Впервые опубликовано 1 января 1972 года в «Известиях». Через полгода это дорогое мне стихотворение открыло мой одноименный сборник в издательстве «Современник».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?