Текст книги "Музыка на Титанике (сборник)"
Автор книги: Евгений Клюев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Зинзивер
Вот и закончился, стало быть, наш разговор —
так и закончился, стало быть, как начался:
всё небеса, небеса – и опять небеса…
Вам бы одни небеса, господин Зинзивер,
горе мне с Вами! Когда Вы вернётесь назад,
то принесите с собою немножко небес,
чтоб мне понять, почему Вам не нравилось здесь
и для чего было надо туда ускользать.
Здесь у нас нету небес, а не то б я и сам,
спрятался где-нибудь… в папоротнике, в плюще —
да пригляделся получше бы к тем небесам,
что в них такого хорошего – и вообще.
Но вообще-то Вы правы, и это я зря —
с горя напившись дурного вина, например, —
старый веду разговор, господин Зинзивер,
собственно, даже не с Вами уже говоря,
собственно, даже не с Богом (увы, маловер),
собственно, и не в пространство, а так, в никуда —
ах, господин Зинзивер… лабуда-ерунда! —
собственно, даже не то чтобы и разговор.
Не разговор, а допустим, такой револьвер —
взять револьвер и как выстрелить по тишине!
Впрочем, да что же я всё: «зинзивер», «зинзивер»…
Только я правда не знаю, кем Вы были мне.
Твари творчества
Елене Кореневой
Ах, высокий произвол,
да придёт к нему удача:
он работает как вол,
он работает как кляча,
он одних чернил извёл —
полгаллона, полтора ли,
он одних гостей назвал —
две деревни с хуторами!
Пусть ему судьба воздаст
или гости дорогие
за его тяжёлый крест,
за его мозги тугие,
а ещё за то, что звёзд
всем на небе не хватает,
и ещё за то, что – прост,
и тяжёл, и не летает…
Ах, высокий произвол,
подцепи его за лацкан,
чтобы он, искусства вол,
был вниманием обласкан!
Сколько тут знакомых лиц,
как тут людно, как тут пусто:
здравствуйте, искусства лис,
здравствуйте, свинья искусства…
На даче
А кем мы войдём в историю – ах, Ваши бы мне заботы,
тем паче в таком застолии! До этой бы до субботы
допрыгать весёлым козликом, а там уж – куда кривая…
гонясь за далёким отзвуком, но звука – не узнавая!
Ах, Ваши бы мне прозрения и Ваши бы мне надежды —
всё предугадать заранее и всё получить однажды,
да вот… отвлекают мелочи – трезвонящие москиты,
а также всякие сволочи, подобные Вам, простите!
Тем паче в таком застолии, тем паче на этой даче
я, если войду в историю, то – скверную, не иначе,
борцом за чужие ценности среди посторонней паствы —
прекрасные тем, что в целости они вполне безопасны:
как подданный одной женщины – имя её Маргрете,
курящей такие вечные грустные сигареты,
кораблики именующей, строящей их по рангу,
и сильно напоминающей постаревшего юнгу.
«Это дело такое: тут нужен покой…»
Это дело такое: тут нужен покой
и высокое небо.
И какой-никакой карандаш под рукой
и бумаги обрывок.
И проулочек, с птичье крыло шириной,
и в попутной кофейне
чашка кофе под пенкою под кружевной
и кружок шоколада.
И уменье держать вдох и выдох в руках
за тяжёлые гривы.
И полпинты отваги – иначе никак,
и полпинты везенья.
И кредитная карточка, где на просвет
виден Бог недовольный…
Я надеюсь, что я объяснил или нет
мою неплодовитость.
Ибо я всё бегу сквозь ночную пургу —
ни огня, ни ночлега…
– А чего ж ты не пишешь стихов на бегу?
– Задыхаюсь от бега.
«Пора поменять имя – наследуя древним японцам…»
Пора поменять имя – наследуя древним японцам,
обычно менявшим имя, меняя форму письма.
Не стать ли мне Румпельштильцхен – или хотя б Рапунцель?
А форма письма, пожалуй, давно поменялась сама:
мои ускакали кони, мои расшатались туры,
и, как две пустых стеклотары, офицеры лежат в пыли…
Ах, оставить бы это поле, но я слишком люблю повторы,
Боже, как я люблю повторы – куда б они ни вели:
эти «дважды в одну реку», эти «трижды в одну лужу»,
когда память кричит криком – и отчаян её глас!
Погоди, я и сам знаю, погоди, я и сам вижу,
погоди, я и сам сдамся, но… эх, раз да ещё раз!
Только волны бы набегали – и за краешек перелили,
и, не зная, что перелили, продолжали плескать во тьму!
Я люблю эти переливы, я люблю эти параллели —
эту тетрадь в линейку, эту тетрадь по письму,
это упорство мэтра, эту честность и тщетность метра,
эту неизбежность утра и его беспощадный свет,
эту сказку про рыбака и рыбку, эту бабу у разбитого корыта,
эту роскошь возврата: туда, куда возврата – нет.
«Неужели я так много написал…»
Неужели я так много написал…
ради Бога, извините – не хотел!
Просто день сперва, а после век летел,
и я как-то не засёк их по часам.
И в начале было слово, а потом
слово зб слово… и дальше как всегда.
А очнулся – предо мною целый том
и подмигивает рыбка из пруда.
Так бывает: заиграешься вконец
праздным камушком, забудешь счёт векам —
и внезапно пред тобой стоит дворец
и ласкается, как пёс, к твоим рукам,
и какая-то уже там жизнь вокруг:
танцы-шманцы, званый-вечер-с-италья…
и дворец твой отбивается от рук —
своевольничая, значит, и шаля.
И тебе не остаётся ничего,
как вздохнуть, опять вздохнуть, махнуть рукой:
дескать, я и сам не рад, что он такой…
да простите уж – живое существо.
А вначале-то – обломок, минерал…
думал, я себе таких хоть сто найду!
Помню, всё сидел на корточках в саду,
помню, всё весёлым камушком играл.
«Ни за беседой, ни за скудною трапйзой…»
Ни за беседой, ни за скудною трапйзой,
ни по дороге в одинокую кровать
румяный критик мой, насмешник толстопузый,
всё не является – меня критиковать.
Раскисли кисти, и давно не мыты кости,
и дремлют бури, и в столе растёт бурьян,
и ряска тонкая дрожит в бокале асти,
и страсть состарилась, и опыт сильно пьян,
и рифмы кончились, и ритм даёт усадку…
но порох есть ещё, ещё не вышел срок!
Спросите хоть кого: хоть Бога, хоть соседку —
она ко мне порой внимательней, чем Бог,
и только кажется надутой и жеманной,
но дело знает и живёт отнюдь не зря,
и чует, как – всё шаловливей, всё румяней,
всё толстопузей – надо мной встаёт заря.
«Здесь ещё никогда не бывало такого обильного снега…»
Здесь ещё никогда не бывало такого обильного снега.
А он падает, падает, падает – и удивляет,
и уже в государстве ни соли, ни дров, ни угля нет —
только снег и Санкт-Йоргена шпиль, как вершина ковчега.
И уже в государстве ни праздников нету – ни будней,
ни богатых – ни бедных, ни новых законов – ни прежних,
ни больных – ни здоровых, ни здравых суждений – ни бредней,
ничего уже нет, никого: ни датчан, ни приезжих.
Только снег и Санкт-Йоргена шпиль… – и чего мы ругались,
сутились, ершились, пытались понять все понятья!
Правда, кто же мог знать, что погоды уже надвигались
и что снег и Санкт-Йоргена шпиль только и сохранятся?
Помолись, святой Йорген, за нас наверху, объясни там
кому следует: жили ужасно, но зла не хотели —
и однажды бы всё удалось и пошло как по нотам,
если б только не эти метели…
Отзыв на стихи
А вот здесь – совершенно прекрасно, прекрасно и точно!
Жизнь отдал бы за то и за это, но… нет, не отдам,
а пойду по следам: как они там бегут быстротечно
по просёлочным всяким дорогам и по городам,
как они там бегут быстротечно – и нет им порядка,
нет ума им и нет ничего им, ни здесь, ни вокруг —
разве только тетрадка в линейку… да тёмного предка,
полоумного предка оглядка на что бы – на звук.
Жизнь отдал бы, вторую отдал бы… да только не стану —
а пойду погляжу, как у них там, у предков, дела:
где писали ещё по линейкам, по нотному стану,
нотный стан расшибая о гусли и колокола
и теряя бессмертную душу и смертное тело
на пути в никуда – за капризной музыкой летя,
и дитя перезрелое старческим голосом пело
и потом навсегда умирало, и было дитя.
Жизнь отдал бы – вторую и третью… и сколько их есть там,
в этой новой игре, где как часто костьми ни ложись,
а возникнет окошко – с таким долгожданным известьем,
что даётся тебе, бедолага, ещё одна жизнь!
Значит, что же… гуляй, а как выспишься после попойки —
будешь снова умён, и счастлив, и судьбы фаворит.
Всё прекрасно – жаль только, что музыки нет ни копейки,
в остальном же – прекрасно, божественно, что говорить!
Уроки русского стихотворства
Ты послушай, что скажу, а скажу я:
есть такие воронки речевые,
это ритма предначального воронки,
куда предков всех подряд затянуло —
в эти самые, значит, воронки,
в силлабические, значит, пучины…
попадёшь туда – и будешь кружиться
день за днём вместе с мёртвой водою,
никогда уж на поверхность не выйдешь,
а закружишься, закрутишься насмерть,
ни отца, ни мать позвать не успеешь,
ни святую Богородицу вспомнить —
только будешь суетиться словами —
полоумными… сначала по краю,
а потом всё по стенке, по стенке —
нескончаемой стенке воронки,
задыхаясь торопливым дыханьем,
самого себя стремясь обогнати,
только нет в силлабической пучине
победителей и нет побеждённых,
ни венца нету там, ни веночка,
но одно лишь сплошное зиянье —
как в классическом «и у Иоанна»:
пропадание всяческой опоры,
драгоценной земли исчезновенье
да захлёстыванье шёлковой петли…
вот и я уже, видишь, закружился,
вот и я уж больше не различаю
ни ударных слогов, ни безударных,
ни бездарных и ни даровитых,
вот и я уж скольжу в неизвестность,
в подневольность подводного царства —
ублажаемый пением дальним,
заунывным русалочьим пеоном,
провожаемый светлым Антиохом,
провожаемый тёмным Симеоном.
«Я давно ничего не пишу – разве только стихи…»
Я давно ничего не пишу – разве только стихи,
да и то очень редко, просто до крайности редко:
лишь когда не хватает, скажем, другой чепухи —
пока чай не остыл и пока горит сигаретка.
Много их и не надо – в год хватит трёх-четырёх,
чтоб кому-нибудь дать убедиться: контора пишет
и на свете хватает пока дураков и дурёх,
в своё время не павших – на коих эпоха пашет.
Слава Богу, контора пишет… куда сдаёт
то, что пишет, – теперь вообще ничего не значит:
все слова всё равно разлетятся, у каждого свой полёт
и для каждого что-то своё впереди маячит.
Ничего уже не соберёшь, ничего не сличишь,
и все птицы забыли давно, что такое стая:
ты одна, моя ласточка, ты одинок, мой чиж —
заглянув на минутку и тотчас же улетая.
Аттриция
Патриции Мортенсен
1
Путь в этот конец берёт долгое время,
ибо этот конец лежит далеко.
Люди приплывают сюда на пароме
и позабывают своё молоко.
Они позабывают фамилию няни
и стихотворение Бородино
и, распуская печальные нюни,
смотрят в окно:
где листья у дерева прозрачны и ветхи,
и они скребутся в стекло и говорят,
что вот перед вами Дерево Бодхи —
но это заметно не каждому подряд.
И всё равно не приходит озаренье,
а наоборот, приходит разоренье
и разочарованье в дорогих облаках,
в дорогих друзьях, в славословьях, в подарках,
да и кроны датские, видишь ли, в дырках…
не так ли, Патриция, – или как?
2
Медленно происходящие измененья
проще простого принимать за постоянство:
от новолунья до полнолунья
как и на чём добираться – неясно.
Но ходит, говорят, один челнок такой утлый,
утлый челнок один такой, говорят —
то есть, говорят, один челнок такой светлый
ходит раз за разом назад-наперёд.
Ходит раз за разом, раз за разум заходит —
правда, очень редко, а почти никогда,
и если, для примера, на дворе непогодит,
то трудно увидеть его утлого следб.
Не поймать челнока – словно рыбку без труда,
на него народу целая чехарда,
но когда ты на нём поплывёшь, то заметишь,
как у норны мелькают руны в руках.
А впрочем, и руны – всего-навсего ветошь,
не так ли, Патриция, – или как?
3
Так получают взвеси: когда два вещества —
как правило, жидкости, но и тоже слова —
смешивают, а они не вступают в связь,
они остаются чужими, и это – взвесь.
К чужим надо быть, конечно, более строже.
Но в сердце есть колокольчик: он есть на страже
и он также есть постовой, либо часовой —
он звонит и кричит, когда кто не свой,
и стреляет в морозный воздух, в морозный воздух…
Ан всё больше гостей – незваных гостей, поздних:
поздних склонений, спряжений, устойчивых выражений…
А часового голос всё напряжённей,
а часовой всё стреляет в морозный воздух —
так оно и бывает при всяческих метаморфозах,
так оно и бывает при всяческих переездах,
что часовой всё стреляет в морозный воздух,
и никто не боится его атак…
не так ли, Патриция, – или как?
4
Мы теперь не давай говорить обо всём трудном,
не давай говорить о котором у нас нету слов —
мы давайте теперь начинаем лететь рядом,
как, например, одна птица и один птицелов.
Они говорят простыми звуками, а не словами, —
щёлканьями, переливами и коротким свистком,
они всегда летели рядом и рисовали
их зелёным и своим лесным языком.
Так, как они были, и мы теперь будем,
а у меня со мною есть крепкая сеть —
я пойму тебя в эту сеть и не дам людям,
чтобы ты им не стала петь или также свистеть.
А поэтому, что мы теперь понимаем друг друга,
нам не надо и ни к чему никаких дебат,
мы узнбем друг друга, как мы знаем и Бога —
просто по Его имени и наугад.
Я пойму тебя и дам весёлого корма,
и ты мне ответишь, смеясь, например, трик-трак.
Если что-то и исчезает, то только форма,
не так ли Патриция, – или как?
5
Хорошо направить обращение ко врачу:
сплю неважно, о врач, и вся жизнь разбита —
или можно зажечь какую-либо свечу
для неустойчивого на ветру оборота,
или выбрать слова поменьшего габарита…
но это я так шучу.
Я вчера повстречал народного Истопника:
русский, целое время проживший здесь.
«Ты не имеешь хорошего русского языка», —
так говорил Истопник… как оно и есть.
А один мой знакомый, умелый игрок на трубе,
который всегда дискутирует все выраженья,
сказал обо мне: «Ты корабль без снаряженья» —
и чуть не заплакал – наверное, о себе.
Но так тяжело это всё не любой берёт —
а тот, кто правее всех, это Хампти-Дампти:
он сидит на стене, он усидчивый оборот,
вот когда упадёт со стены, вот тогда и рыдайте.
Или можно, как говорят, отдаться стихии
вместо чтоб отдыхать на маленьких островках.
Но у нас дела хорошо и глаза сухие…
не так ли, Патриция, – или как?
6
Говорит ему рыбка: что тебе надобно, старче?
Под конец концов останется только это:
только золото есть одно, что не знает порчи,
дорогая рыбка, рыбка золотого цвета…
золотой петушок на его золотом шпиле,
золотое пряслице – как это я объясняю?
Объясняю: и мы там были, мёд-пиво пили
и любили няню Арину, мёртвую няню.
Мёртвая няня на золотом пароме
далеко-далеко отплыла от нашего бережка
и увезла с нею всю историю, кроме
золотой рыбки, пряслица и петушка…
Что со мной? Да аттриция, ухудшение языка,
стиранье из памяти прежних навыков и умений,
собиранье каменьев – или, как их… камений,
угашение на ветру огонька.
Только дело, понятное дело, не в огоньках,
уже трудно знать, как это есть по-русски:
размывание фона и осыпновение краски…
Не так ли, Патриция, – или как?
Сведенборг
«Я не помню, какими словами…»
Я не помню, какими словами
Вы всё это нарисовали —
помню только рисунок сам:
пара острых и быстрых линий
по податливой тверди синей —
по взволнованным небесам.
Хоть потом ничего не сбывалось
так, как Вами нарисовалось,
но – земной Вам поклон за Ваш
танцевавший по райским кущам
и умевший быть страстно лгущим
милосерднейший карандаш.
«Он сильно вырос – и смущён…»
Он сильно вырос – и смущён,
что вдруг так близок к тем вещам,
которых прежде опасался:
что слева смысл, а справа Бог
с полуулыбкой на губах —
чуть горькой, как у Гюисманса.
Он стал спокоен и суров,
ему совсем не надо слов,
он научился обходиться
без колышков и без подпор —
одною музыкою сфер,
одной идеей триединства.
Он подустал, мой небосвод —
мизинчиком не шевельнёт
ради оваций, чести, денег…
А раньше столько было дел,
когда был небосвод младенец
и под кровать пешком ходил!
Вечернее размышление о величии природы
От обилья родов или видов, кишащих вокруг,
индивид, вроде Дарвина, попросту лезет на крюк:
он устал, он соскучился сердцем, покойнейший Дарвин,
от обилья родов или видов, кишащих вокруг.
От обилья родов или видов, и гадов – и всех,
друг на друге стоящих и верящих в быстрый успех
исторический, – Дарвин измучен, издёрган, надорван
от обилья родов или видов, и гадов, и всех.
Помнишь книжку, учебник… в котором приятный примат,
на глазах поднимаясь, потом оказался примят
колесом эволюции и превратился внезапно
в автомат без каких бы то ни было прежних примет?
Он был нов, и угрюм, и уже никому не смешон:
поднял палку с земли, поднял камень с земли – и пошёл,
и пошёл, и пошёл… в невозможно туманное завтра:
нов, угрюм и тяжёл, и уже никому не смешон.
Потому-то, мой ангел, примата простёртая длань
и наделала дряни – и вся эта, стало быть, дрянь
(уж не знаю зачем – эволюции, видимо, ради)
расплодилась по свету, пардон… куда только ни глянь.
Потому-то, мой ангел, две тысячи книг пропахав,
присягаю, что их не бывает – хороших стихов,
вообще не бывает нигде: не бывает в природе —
всё бывает, казалось бы… кроме хороших стихов.
«Две лошадиных силы духа…»
Две лошадиных силы духа
истрачено на фугу Баха —
отныне долго будет тихо,
не беспокойтесь обо мне,
и больше ничего извне
не предлагайте: хватит Баха,
мокры глаза, мокра рубаха,
и дождь со снегом по спине.
Я только что был на луне,
был на луне, на самом дне,
и весь промок, и был счастливым —
и больше сроду-веку не
пленюсь литературным словом!
Я просто стану в стороне
от всех моих любимых книг —
и вырву грешный мой язык,
не утруждая серафима, —
и буду помнить тот родник,
чей маховик пронёсся мимо.
Жалобы сурка
I
Жаль, ничего-то я не нбжил —
словно бы и не был, и нй жил:
и ничего не зацепилось
за узкий да бедный мой берег,
не накопилось, не прибилось
незнакомой счастливой волною —
мимо проплыла предо мною
всякая малая малость,
всякая умелость и милость,
всякая доблесть и смелость.
Только и осталось, поглядите,
с чем я на свет появился
и что нам другие в колыбельку
кидают, покуда мы дети.
А уж что в колыбельку кидают,
с тем нам и маяться от руду —
помню, лежу в той колыбельке:
в каждой руке по мирозданью,
в каждом глазу по небосводу.
II
Жаль, объяснять я не умею,
я и понимать-то не умею,
я и говорить-то не умею,
а скажу – так что-нибудь сломаю:
ветку сломаю с цветами,
дудку сломаю золотую,
любую-то тихую прелесть,
любую-то Божью затею.
И живу я в сломанном мире,
и вокруг – одна невесёлость,
ничего пока не развалилось,
да сносилось уже и покосилось.
Я сижу на сломанной ветке,
играю на сломанной дудке,
собираю от людей подаянье:
один платит мёдом и акридой,
другой задушевною беседой,
а третий ничем не заплатит:
мимо пройдёт – не заметит.
III
Вот я думаю себе потихоньку:
как же мало от чего я завишу —
хоть и спрячусь в тёмную нишу,
а свет всё равно внутри сияет,
хоть уеду в дальние страны,
а сердце всё никак не утихнет
и на те же, на прежние струны
отзывается теми же словами,
хоть и брошу я душу на дороге,
на пустынной дороге у поля,
а она всё равно ко мне вернётся,
словно кошка – или шальная пуля.
И гадаю я днями и ночами,
отчего во мне такой порядок:
хоть и захочу перемениться,
а живу – перемены не чуя,
и поют во мне прежние птицы,
и растут во мне прежние деревья…
ну и ладно, и пусть, и на здоровье.
IV
У других есть весёлые песни,
не весёлые – а всё ж золотые…
впрочем, и мои – золотые,
да они и у всех золотые.
Хорошо, говорю – и повторяю:
у других есть драгоценные вещи,
разные памятные штучки —
в узелке, в шелкувом платочке,
тяжёлые кольца да перстни,
не тяжёлые, а всё ж дорогие…
впрочем, и мои – дорогие,
да они и у всех дорогие.
Хорошо, говорю – и повторяю:
у других есть и реки, и рощи —
и куда ни пойдёшь, везде отчизна
и везде небеса голубые.
А в моих небесах ходят тучи
и не слышно человеческой речи,
только Бог говорит, и то нечасто.
V
Вообще-то мы, сурки, не ручные,
вообще-то мы сами не отсюда:
наша пища – свободное пространство
да весёлые Божьи причуды,
и когда мы идём по магазинам,
покупаем только выси да веси
или вот… ничего не покупаем:
так, посмотрим – и уходим восвояси
к нашим норам да пустым разговорам.
Но когда одинокой шарманкой
нас поманит за собой, куда не знаю,
всегда престарелый шарманщик —
обманщик и судьбы переменщик, —
мы своё забываем хотенье,
забываем своё предначертанье
и идём за престарелой шарманкой
навеки растерявшейся тенью,
у которой больше нету свободы,
а одни только Божьи причуды.
«Потому что ведь… разницы никакой…»
Потому что ведь… разницы никакой —
то ли этой строкой, то ли той строкой
отчитаться за время, за место, за всё подряд!
А над чем ты бездельничал и о чём
разговаривал с музыкой по ночам —
никого это не касается, говорят.
Потому что ведь… эта и та строка —
обе сделаны из одного куска:
матерьял тот же самый, не надо смотреть вокруг!
Там – края разогнув, тут – загнув края:
это тело моё, это кровь моя,
это тело и кровь, что давно отбились от рук.
Потому что ведь… как ты ни причитай,
а не скажешь нб небе: прочитай,
это я – обо всём, что постиг и чего не постиг;
говорят, там один лишь бесплотный свет,
говорят, там ни тела, ни крови нет —
и, скорее всего, вообще не читают книг.
«Все проходившие мимо меня…»
Все проходившие мимо меня
были умнее и лучше меня —
кто-то монистами, значит, звеня,
кто-то монетами, значит, звеня:
уличный комик, бродячий танцор,
и алкоголик с разбитым лицом,
и побирушка с картузом в грязи,
и потаскушка с цветком на груди.
Произносивший тираду с коня
был и умнее, и лучше меня,
и Паганини, игравший с листа,
и оступившийся в реку с моста
юный влюблённый с подбитым крылом,
и полицейский с процветшим жезлом,
слепнущий странник в компании пса
и террорист на пути в небеса…
Кто обирал меня средь бела дня,
был и умнее, и лучше меня,
и убивавший меня много дней
тоже был лучше меня и умней.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.