Текст книги "Музыка на Титанике (сборник)"
Автор книги: Евгений Клюев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
«А гильотина скажет вжик…»
А гильотина скажет вжик —
и неба нет как нет.
И скажет жизнь: прощай, чужак! —
и улыбнётся вслед.
Ты все мосты давно пожёг,
какой же ты герой?
Лети, дружок, на свой лужок —
вот там и умирай.
Дрожит истории движок:
сейчас его толкнут —
и пропадёт твой бережок
из виду в пять минут.
Но для чего тебе вожак,
зовущий в новый рай?
Лети, дружок, на свой лужок,
вот там и умирай.
Кому – вожак, кому – лежак:
мы все на свой манер.
Да не возьмут тебя ни ЖЭК,
ни милиционер,
ни та далёкая страна,
куда ты налегке…
А смерть – она везде одна:
и там, и на лужке.
«Вот список забытых вещей…»
Вот список забытых вещей:
свисток, закатившийся в щель,
истрёпанный фантик, заржавленный винтик,
охрипшая в детстве пищаль,
сезонка за прошлый сезон,
слезинка из книжки про дзэн,
рисунок на майке, квартира на Мойке
и градом побитый газон.
Сюда же: изношенный чин,
печаль безо всяких причин,
крушенье иллюзий и пара коллизий
с толпой небольших величин —
с мечтой или прочей туфтой,
лет тридцать назад изжитой,
с любовью великой, с короткой разлукой
и жирной под ними чертой.
Куда с этим всем, не пойму,
в какую кромешную тьму,
к высокому Богу, к далёкому магу,
к монарху, к тетрарху – к кому:
тут, дескать, такие дела,
тут жизнь началась и прошла,
и маленький мальчик гремит в колокольчик,
не жалуя колокола.
«Вся эта морока, вся эта напраслина…»
Вся эта морока, вся эта напраслина
одичавшей воли
хороша, но, в общем, полностью бессмысленна…
зря мы танцевали.
Зря мы разливали долгожданной публике
золотое зелье —
счастье ускользнуло на случайном облаке
в облике газели.
Короли, поэты, рыцари, притворщики
с рогом Оберона…
Помнишь, раньше было так легко, так творчески —
помнишь, было рано?
Целовались в небе, обнимались нa поле,
висли на консоли —
разве мы хотели, чтоб так сильно хлопали,
на руках носили?
Разве мы не знали – злыми, полинялыми
поплетёмся к рампе…
Что ты пишешь кончившимися чернилами
при потухшей лампе?
Кино
Вот тут у нас домашнее вино,
тут огурцы последнего засола —
так это начинается кино
уютно, хорошо и развеслло:
с сидением на кухне до утра,
когда уже совсем бесцветны лица,
и с запоздалым, лишним ну пора,
теперь уже совсем пора стелиться,
с перетеканьем утра в день-деньской —
забыл какой, но хорошо б субботний,
с похмельем, с посещеньем мастерской
и всякой прочей милой тягомотней,
с ещё одной бессонной ночью и с
надеждою на милость воскресенья,
но – Шахразады прячут свой сюрприз
в колючих зарослях, на дне бассейна,
за ширмою, в шкатулке под ключом,
в тени почти случайных оговорок —
и открываются не раньше, чем
их застигает утро номер сорок…
Вот так и наша с вами жизнь пройдёт —
и пусть проходит, тут уж либо – либо:
не век же нам годами напролёт
плодить шедевры мелкого калибра —
Бог нам судил запутаться в кистях
великой и таинственной мороки
и всех простить, которые гостят
и не покинут нас уже вовеки.
«Ах ты глупая деточка…»
Ах ты глупая деточка,
мой небесный дружок,
тут не Божия меточка —
тут обычный ожог,
но уж если и меточка,
то никак не стрела —
тут шелкувая плёточка
ненароком прошла.
Все блудницы, все бражники
подтвердят как один,
что плохие художники,
а не Тот Господин,
нас уродуют… – радуют
плётками на плацу:
по живому орудуют,
по живому лицу.
Не хоти себе, деточка,
этих шёлковых мук:
ни к чему тебе меточка
да и плац ни к чему б —
нас пусть, пруклятых, балуют,
продолжая трепать:
то малюют, то – милуют,
то малюют опять.
«Жизнь снова с путей не сошла, а могла б…»
И.А.
Жизнь снова с путей не сошла, а могла б —
не зря все подробности поускользали!
Но как говорил один старый араб:
«Мы видели это простыми глазами».
Он плакал тогда, сигареты курил,
одну за другой и другую за третьей,
и нервно придерживал пальцами пыл
дымившихся рядом столетий.
Ах, этот соблазн – соскочить на ходу
на лживый булыжник, прижаться щекою
к камням ледяным и шептать им в бреду
словечко-другое – какое такое:
что, мол, не хочу, что горят все мосты,
что в поезд палят, кочегара убили,
что, мол, не могу, что в крови все кусты
и корчатся мысли от боли…
Ан – вдруг да прорвёмся, была не была!
Какая там разница – веришь, не веришь:
подставит плечо чуть живая скала,
и руку протянет умерший товарищ,
и над головой зачирикает чиж —
с небес, где плывут облака с образбми…
И плачешь, и куришь, и кровоточишь,
и смотришь простыми глазами.
«Хорошо бы не об этом…»
Хорошо бы не об этом
и, конечно, не об этом,
а тем паче – не об этом,
хорошо бы о былом!
Все мы связаны обетом —
не обетом, так Арбатом,
не Арбатом, так обедом
на Садовом, за углом,
в забегаловке волшебной…
было весело душе в ней!
После, стало быть, крушений
всех на свете кораблей
чем бы память образумить…
вот тебе обед на память —
сколько стоит наша память?
Память стоит пять рублей:
это сразу всё, включая
бочку мёда, чашку чая,
ложку дёгтя, чувство локтя
и конфету-пополам,
и включая ту эпоху,
о которой думать плохо —
хорошо, но очень плохо —
хорошо… тем паче нам!
Там, конечно, всё кошмарно,
мерзость, пакость, грязь и скверна,
все стоят по стойке смирно,
ибо миром правит зло,
ибо никуда не деться
от него… но как чудесно,
как легко, какое детство,
как темно и как светло!
«Тогда ещё стихи водились в сих краях…»
Тогда ещё стихи водились в сих краях,
тогда ещё – не пав во всех своих боях —
я собирал в саду причудливые тропы,
тогда ещё вели извилистые тропы
в такие тайники неведомой души,
где мир и тишина: укройся и пиши.
Тогда был старый век, и все мы были живы,
тогда на флаге изолгавшейся державы
за молот золотой ещё держался серп —
такой же золотой, но век был милосерд
и каждому давал одежду и еду,
и ставил каждому пятёрку по труду.
Тогда и этот сад был сыт, обут, одет —
и с яблоком во рту сидел в качалке дед
и всё в столбцах газет разыскивал ответ,
которого там не было, да и поныне нет,
и подавали чай под яблоню и вишню,
и каждый раз на чай заглядывал Всевышний.
Тогда был небосвод ровнее и положе,
да и Всевышний был значительно моложе
и обещал, что утешений впереди —
хоть улицы мости, хоть пруд пруди,
и улыбался, безмятежно повторяя:
«Все, кто живёт в этой стране, достойны рая».
«А подобного урагана не было никогда…»
А подобного урагана не было никогда.
Было только тогда, когда лопнул зелёный шарик.
И тогда ещё мой друг детства, по имени Шурик,
со слезами сказал: «Какая большая беда!»
Было только тогда, когда не пойми куда унесло
год, число, номер дома и прочие горькие вещи.
И я вышел из строя и оказался в чаще
непонятного текста – безграмотного и многосло…
Было только тогда, когда промок коробок —
и почти целый день никого не случилось рядом:
всё вдруг сразу забылось – и то, откуда мы родом,
и куда мы идём, и где проживает Бог.
Было только тогда, когда мне обещали прийти в шесть,
а пришли через год, но уже не застали дома —
и увидели, что отныне всё по-другому,
и божественно звенела на крыше новая жесть.
Было только тогда… и тогда, и тогда, и тогда —
до чего ж оно пёстрое, это лоскутное покрывало!
Но тогда ведь и жизнь была ещё совсем молода,
потому-то и были тогда ураганы, а так – не бывало.
«Тут, между прочим, всё поломалось…»
«Мама, мне жалко!»
Голос из зала
Тут, между прочим, всё поломалось —
всякая малость тут поломалась:
ножик и вилка, обруч и палка…
мама, мне жалко!
Тут, между прочим, всё изменилось —
всякая милость тут изменилась:
кеды, футболка, светлая чёлка…
И, между прочим, всё износилось —
всякая ценность тут износилась:
смысла и толка, ситца и шёлка,
мама, мне жалко!
Детства шкатулка мелко и гулко
отгрохотала всем содержимым,
всем содержимым неудержимым:
ключик-замочек, почерк с нажимом,
краски и кисти, старые вести,
ржавые гвозди,
хоть ненадолго в небо прогулка,
дальше не езди,
дальше заминка, дальше развилка,
рушится с неба книжная полка,
время крадётся шатко и валко
и пожирает зайца и волка —
мама, мне жалко!
«Так что же, собственно, ещё сказать о детстве…»
Так что же, собственно, ещё сказать о детстве…
Да, в общем, нечего: пустынная страна.
Хотя, конечно же, солдатики, индейцы,
пираты, рыцари и прочая шпана —
они со мной, они и нынче на подхвате,
чуть что не так, чуть жизнь темна или трудна.
В то время как все золотые имена —
серёжи-саши-пети-гали-вали-кати —
они исчезли: улетели на ракете,
вдаль ускакали, вставив ноги в стремена,
переиначены на выездной анкете
латинской графикой и графикой ивритской —
и их истории сегодня грош цена.
Они растаяли – ледышкою, ириской,
размылись в подписи, размашистой и резкой,
измождены пропиской и перепропиской
и больше, кажется, не значат ни хрена —
по отношению к корветам, збмкам, кобрам,
к мечам и саблям… и ко всем другим макабрам,
что и сейчас ещё порой наводят жуть.
Но как любили мы тогда блуждать по дебрям,
где я был дудочкой прохожею подобран,
научен глупостям и вновь отпущен жить!..
«Я был в отчаяньи от той страны…»
Я был в отчаяньи от той страны,
в которой все мы были неравны,
но говорили, что равны, – и врали,
и старились, и часто умирали,
и видели совсем другие сны.
А над страной летало вороньё,
но раз мы поклялись любить её,
то… годы шли – и мы её любили:
за что – за чёрт-те что, за изобилье,
хоть это тоже, в сущности, враньё.
И я в отчаяньи от этой вот страны —
в которой все мы, вроде бы, равны,
но говорим, что неравны, – и правы,
и выбрали свободу для Вараввы,
да видим-то совсем другие сны.
И по стране шатается ворьё,
но раз мы поклялись любить её,
то… любим – хоть и морщимся, а любим:
за что – за снисхожденье к бедным людям,
хоть это тоже, в сущности, враньё.
Я от любой в отчаяньи страны,
в которой все равны и неравны —
в одно и то же время, без разбора,
и простака не отличишь от вора,
и все вокруг чужие видят сны —
лгут, правда что свои… ах, Бог бы с ними:
их ложь не рушит никаких основ,
и дразнит их Ниспосылатель Снов
своими челноками расписными.
«Вечный поиск иных светил…»
Вечный поиск иных светил
да скитанья далёким небом…
потому я так много всего забыл —
будто бы никогда и не был,
будто и не родился в этих местах,
не был в очереди за репкой!
Уж теперь из меня ничего не достать —
ни багром, ни цапкой,
ни добром, ни чем-нибудь там ещё б,
ни мытьём, ни кбтаньем
в темноте заповедных этих трущоб —
…разве взрывом атомным.
Что во облацех, значит, темна вода,
что в колодцах – одна беда,
и когда я опять прихожу сюда,
то не вижу здесь ни следа
тех, кто с галками воевал,
кто тиранил «немку»,
кто убил меня наповал,
с кем ходил в обнимку.
При царе Горохе
…а вот разрухи при царе Горохе
совсем не помню, разные огрехи —
это пожалуйста, шуты и скоморохи
свидетели, всё было, но разрухи —
её не помню при царе Горохе —
ходили, правда, всяческие слухи,
мол, ждут нас в будущем измены да подвохи,
пришельцы, трёхголовые телята,
огонь кометы на исходе лета…
короче, что всё будет очень люто
и будет падать замертво валюта
в болото лебединого балета —
так щебетали птахи и старухи,
воспитанные при царе Горохе,
и улетали на свои застрехи,
и все им верили, и всех терзали страхи…
случайность, нарядясь в необходимость,
смущала и запутывала демос,
над головой носился Нострадамус
и гадил сверху, из другой эпохи…
дела, конечно, были очень плохи,
ан не настолько, чтоб пищало в брюхе
от голода – шуты и скоморохи
свидетели, что при царе Горохе
мы все ни в коем случае не злату
молились, не булату, но билету
в Большой, а если даже и булату,
так не тому… – божественному плуту,
купившему за небольшую плату
всех сразу на единственную ноту,
известную ему, но этой крохи
вполне хватало при царе Горохе
и даже оставалось на орехи —
нет, даже доставалось на орехи,
не помню, да и сам язык был младше…
чуть младше – нет, не хуже или лучше,
а раньше, и, как выяснялось, тоньше,
без мата, и у каждой почтальонши,
да что там почтальонши – кастелянши,
за нею раз пятнадцать повторимши,
вполне спокойно можно было брать уроки
культуры речи при царе Горохе —
культуры речи и культуры встречи,
не говоря уж о культуре первой ночи,
или культуре вечности… короче,
культуры думать так, а не иначе,
не замечая нависавшей тучи —
их было много при царе Горохе,
и все темны, шуты и скоморохи
свидетели, что часто моросило,
поштормливало, уносило силы,
ломало страшно, но, попив рассола,
все снова поддавались на посулы
судьбы-обманщицы, сухарики и сало
на завтра запасая, а сивухи
всегда хватало при царе Горохе —
да и куда же без неё, дурёхи,
дурёхи, сватьи-бабы Бабарихи…
и вот что странно: сердце в общей суматохе
не било, так чтоб очень уж, тревоги —
Бог не тревожил, но имелись боги:
бог ветчины, севрюги и наваги,
бог мини-юбки, джинсов, буги-вуги,
бог дачи в Кратове, Малаховке, Барвихе,
и виден был на свет в любой прорехе
не тот, так этот бог… при каждом взмахе
полотнища в столбе пурпурной пыли
порхали группы ангелов и плыли
над нами, находясь не то в запале,
не то в опале – подо всех копали,
включая ангелов, и те же заварухи
происходили при царе Горохе,
что и теперь, шуты и скоморохи
свидетели, что все мы, как проказы,
боялись разных козней – и, как козы,
неслись вперёд, не думая о крахе,
притом что, в общем, при царе Горохе
известны дальновидные указы,
и, слава Богу, не было разрухи,
подобной нынешней…
шуты и скоморохи
свидетели.
И дети.
И стрекозы.
Салют
Так сильно небесные пушки палят,
как будто немецкие пушки палят, —
не бойся, дитя, это просто салют,
огней бесполезный полёт.
Не бойся, дитя, никого не убьют,
уют создают… понимаешь, уют:
уют создают – и палят, и поют,
палят, и палят, и поют.
А если случайно кого и убьют,
то это не страшно: он сам виноват,
не понял, что всё это просто салют,
огней бесполезный полёт,
что всё это к новому счастью прелюд,
что все вокруг были несчастны сто лет,
но после купили себе арбалет
и пушку, и в небо палят.
Не бойся, дитя, они просто шалят —
шалят и сбивают с небес самолёт,
шалят и сбивают с небес драндулет,
в котором сидит Абсолют…
Но всё это так, они просто шалят,
и звёздною пылью пылят, и поют —
и плачет, разбившись об лёд, Абсолют,
но в этом он сам виноват.
«То капризы сердечной аорты…»
То капризы сердечной аорты,
то истерики мелких петард…
А однажды мы были бессмертны
и рядком выходили на старт,
но, финала смешную приманку
оставляя, конечно, чужим,
твёрдо знали: вот кончим разминку,
а потом навсегда убежим.
Подобравши свои неужели,
жили-были и – что там? – нули,
мы и впрямь навсегда убежали
и следы за собой замели,
ни полян не оставив, ни просек
и такую придумав судьбу,
чтоб почтенный какой-нибудь классик
завертелся юлою в гробу.
Ан пора успокоиться классику
да и нам… – осмотреться в пути
и бессмертными санками пу снегу
пару вечных штрихов провести.
«Ничего не случилось. Весёлый верстак…»
Ничего не случилось. Весёлый верстак
постучал и замолк, заперев свою челюсть
на запор, на замок, – и всё кончилось так,
как положено, и ничего не случилось.
Был ноябрь – нет, не так: был ноябрь ноябрём,
отмывались водою кровавые пятна.
Становилось понятно, что мы не умрём.
И что мы не живём, становилось понятно.
Сад давно был не сад никакой – сад был сед.
Дискобол отодвинулся от дискоболши.
Зажигали огни, но давал этот свет
ровно столько, чтоб всем не попбдать – не больше.
День у края стоял и держался как мог —
на каком-нибудь ветхом «навряд ли», «едва ли».
В горле – нет, прямо в сердце – собрался комок
и мешал говорить, и слова застревали.
И часы, зажимавшие время в зубах,
навсегда забывали про велеречивость
и упорно молчали.
И дай-то нам Бог,
чтобы завтра опять ничего не случилось.
«Поедемте с вами на Праздник Старого Года…»
Поедемте с вами на Праздник Старого Года,
прокатимся вместе по всем его узеньким датам,
а слёзы ронять – не пристало убитым солдатам,
поедемте с вами на Праздник Старого Года.
Поедемте в саночках и упадём на колени
за то, что всё кончилось, в общем-то, благополучно:
бежали по минам, простаивали в оцепленьи,
сжимая в руке дорогое колечко-малечко,
молились снарядам, блуждали по чёрным болотам,
писали домой всё в порядке, увидимся в мае,
но знали, что кончилось время, и всё понимали —
кому ж ещё и понимать это, как не убитым!
А кончилось, стало быть, славно: нелепою смертью
для нас и – нелепою жизнью для… для остального,
и мы сокрушались о тех, кому снова и снова
ещё одну жизнь проживать – и вторую, и третью,
и где-то опять проживать, воевать, волноваться
по поводу завтра – какая там будет погода —
и слушать прогнозы заоблачного полководца
про все безнадежные нежности Нового года.
4 февраля 2012
Что бы ни чернело в черновике,
что бы ни темнело невдалеке —
у меня белая ленточка на руке,
у меня белая ленточка на руке.
Я пойду куда-нибудь – вот хоть в сквер
постоять у озера, например,
ничего не взяв с собой, налегке, —
у меня белая ленточка на руке.
Постою с опущенной головой,
пошепчу на утичьем языке,
ибо я, видите ли, живой —
у меня белая ленточка на руке.
А потом… пусть думают, что я пьян, —
я начну кататься по той траве,
по какой ходил король Кристиан,
со звездою жёлтой на рукаве.
Ибо тут, на крохотном островке,
я, простите, сам себе атташе.
У меня белая ленточка на руке.
У меня белая ленточка на душе.
«Вот… а коняшку ведь можно нанять у Палашки…»
Вот… а коняшку ведь можно нанять у Палашки
(есть там такая Палашка, душа-человек) —
всем раздаёт по коняшке, не просит за них ни полушки,
ибо на что ей полушка, глупышке такой… имярек.
Что-то сломалось на свете и вмиг потерялось —
правда, пока мы не знаем, как это зовут,
и проверяем придирчиво каждую впалость:
тут, дескать, вроде бы, пусто… и тут вот, и тут.
Только был некий щелчок нехорошего свойства:
рядом, поблизости – некий избыточный звук…
Впрочем, стоит, как всегда, оловянное войско,
не выпуская оружия, значит, из рук,
и хороши, как всегда, наши радиосводки,
и генералы пышны, и бои не страшны,
и возвращаются все, кто в разведку ушёл, из разведки —
с той стороны и неважно с какой стороны…
Стало быть, всё, как положено, – если б не этот
звук непонятный, прокравшийся в сердце, как тать, —
можно бы и наплевать, только это не метод:
жизни, как прежде, уже никогда не бывать.
Нам бы лишь день простоять, не зовя неотложки,
нам бы лишь ночь продержаться без… знаете, слов!
Вот. А коняшку-то можно нанять у Палашки —
Савиной, значит, Палашки – всего и делов!
«В этом направлении – смятенье всех дат…»
В этом направлении – смятенье всех дат
и ландшафт совсем не такой,
в этом направлении стихи не идут,
как ты их туда ни толкай.
Как ни уговаривай и как ни моли,
ослик не желает назад,
как ты кукурузою его ни мани,
не идет – и всё, супостат.
Ах ты, старый ослик, упрямец ты мой,
как же мы вернёмся домой?
Ах ты, старый ослик с кукурузой во лбу,
Как же мы обманем судьбу?
Вот и рифма точная уже тут как тут,
и размер подстроился… ан —
в этом направлении стихи не идут:
там туман и снова туман.
Там нам было сколько… да шестнадцать, боюсь, —
лет, и снов, и песен, и луж,
там у нас был, кажется, Советский Союз
и другая всякая чушь,
и стихи идут хоть на панель, хоть на суд,
хоть на гибель, хоть напролом,
но туда – туда они никак не идут…
а казалось бы, за углом!
«При покупке конфет золотой петушок…»
При покупке конфет золотой петушок —
для себя одного, в количестве десяти штук,
может возникнуть милый разговор
на тему «какая хорошая была сказка».
Но давно прошёл ностальгический шок,
все мечты давно отбились от рук,
и страны в стране не видно в упор —
и на улицах скользко.
А сказка и правда была красивой и дорогой,
но теперь в эту сказку, пожалуйста, ни ногой,
потому что её дописывал совершенно другой,
не аутентичный автор.
Он не ел конфет золотой петушок,
он убил семерых и поклал в мешок,
но был у него и другой грешок:
он был автор крайне смелых метафор.
А сказка и правда была красивой и золотой,
но ей, кажется, не хватило одной запятой —
и теперь она сделалась просто такой мечтой —
забытой и ни на что не пригодной.
Но летает над нами золотой петушок —
и не отлетает ни на миг, ни на шаг:
он сильно подорожал, он подрос на вершок,
он боится сказки под названием сегодня.
«Вдруг привидится в полудрёме…»
Вдруг привидится в полудрёме
многократная, значит, рать
и как племя вскочило на время
и отправилось умирать,
как в пути потеряло имя,
ибо имени грош цена,
и неслись в безымянном дыме
опустевшие стремена.
А потом уже всё тонуло
в запоздалой такой слезе,
полоумной слезе финала,
означавшей: конец грозе.
И над всем, что случалось с нами,
перекличка была слышна,
и Мичурин в белой панаме
нам раздаривал семена.
Быстрее, чем тучи идут
Такой, значит, сон (обернувшийся явью,
но дело не в этом) – такой, значит, сон:
мы принадлежим к одному поголовью,
и наш приговор уже произнесён,
с небес раздаётся: «Огонь, батарея!» —
и падает первый редут,
и громы гремят, но я еду быстрее,
быстрее, чем тучи идут.
Я знаю, что тут ничего не родится:
земля тут сто лет уже как не щедра,
я знаю, я знаю: мы вольные птицы,
я знаю, я знаю: пора, брат, пора,
поскольку иначе повесят на рее,
как только найдут… не найдут:
простыли следы – и я еду быстрее,
быстрее, чем тучи идут.
Прошедшее время в пространстве измятом
манит, соблазняя землёй обжитой,
и зол машинист, и ругается матом,
и в топку бросает мечту за мечтой,
и плачут в сторонке мои эмпиреи,
с одежд отмывая мазут, —
не плачьте, не плачьте, я еду быстрее,
быстрее, чем тучи идут.
Ах, кто из нас бранник, кто Божий избранник,
не будем… не будем судить впопыхах —
кто в битве кровавой погибнет, из ранних,
а кто-то, из поздних, в кровавых стихах:
мы все тут изгои, мы все тут евреи,
и нам никогда ничего не дадут!
Мы только и можем, что ехать быстрее,
быстрее, чем тучи идут.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.