Электронная библиотека » Евгений Лебедев » » онлайн чтение - страница 38

Текст книги "Ломоносов"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 22:52


Автор книги: Евгений Лебедев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава II

Посмотрим мысленно на прежни времена…

М. В. Ломоносов



Все ломоносовские начинания и свершения в химии, физике, металлургии и горном деле, астрономии, географии, этнографии, народном просвещении, истории, языкознании, ораторском искусстве и поэзии, помимо своих собственных достоинств, имели, как сказано, выдающееся государственное значение. Больше того, Ломоносов даже в тот момент, когда решал сугубо теоретические научные задачи, выступал как государственно мыслящий человек, нацеленный на единение духовных и материальных ресурсов огромной страны для возведения народа, населяющего ее, «на высочайший степень величества, могущества и славы». Для Ломоносова собственно научные достоинства любой из его работ не мыслились вне государственного их значения. Так, скажем, введение им в химию количественного метода исследования и превращение ее таким образом в точную науку увеличивало практическую отдачу от химических научных работ. Или взять, допустим, такую актуальную для послепетровской России культурную проблему, как создание единой нормы русского литературного языка. Филологически блестяще поставив ее в «Предисловии о пользе книг церковных в Российском языке», Ломоносов в ближайшем пределе рассматривал ее как серьезный вопрос внутренней политики, без решения которого были бы тщетны все усилия по приданию новому государству централизованного характера. То же самое можно сказать о «Российской грамматике» и «Кратком руководстве к красноречию».

Со временем это качество научной мысли Ломоносова становилось все более явственным, пока наконец в последние годы его жизни не стало главенствующим, всепроникающим. Не учитывать этого значит заведомо обречь себя на несоответственное понимание ломоносовского творчества и в целом и в каждой отдельной области.



1

История более и зримее других наук связана как с самой идеей государственности, так и с реальной жизнью государства. Это можно видеть уже на примере исторических концепций допетровской Руси. Летописный рассказ о призвании варягов преследовал совершенно четкую цель – политическое обособление от Византии, идейное и юридическое обоснование самостоятельности Киевской Руси. То же самое можно сказать и о сложившейся в XV—XVI веках теории, утверждавшей: Москва – третий Рим, четвертому же Риму «не быти», и выводившей русских государей уже не «из варяг», а из Рима (они, мол, потомки императора Августа – варяги в эту пору были уже недостаточно солидными предками). Причем столь утилитарный подход к истории не одной допетровской Руси был свойствен: и в западноевропейских странах политика «редактировала» историю. Петровские реформы коснулись и исторических воззрений. Петр I сам показал русским людям пример принципиально нового исторического кругозора. Если, скажем, идея «третьего Рима», хотя и допускала известную динамику исторического процесса, предшествовавшего воцарению Ивана Грозного, была рассчитана на статическое мышление, удовлетворяющееся статическим же результатом (четвертому Риму «не быти»), то взгляд Петра I на историю был качественно иным. В соответствии с этим взглядом Россия должна была стать высшей, но не последней ступенькой в развитии мировой истории. Вот как излагал мысли русского самодержца по этому поводу, обращенные к подданным, один западноевропейский дипломат: «Историки, – говорил Петр I, – полагают колыбель всех знаний в Греции, откуда (по превратности времен) они… перешли в Италию, а потом распространились было и по всем европейским землям… Теперь очередь приходит до нас, если только вы поддержите меня в моих важных предприятиях, будете слушаться без всяких оговорок… Указанное выше передвижение наук я приравниваю к обращению крови в человеческом теле, и сдается мне, что со временем они оставят теперешнее свое местопребывание в Англии, Франции и Германии, продержатся несколько веков у нас, а затем возвратятся в истинное свое отечество – в Грецию».

Новый подход к истории, в котором на первое место выдвигался просветительский вклад того или иного народа в сокровищницу мировой культуры, довольно скоро утвердился в русских умах. Он требовал новых методов осмысления исторических данных, точнее: соединения материалов, содержащихся в источниках, с рационалистической теорией. В этом смысле первым русским историком должно считать Василия Никитича Татищева (1686—1750), которого, впрочем, сам Петр I, по словам Пушкина, «невзлюбил за легкомыслие и вольнодумство». В 1739 году Татищев представил в Петербургскую Академию наук рукопись своей «Истории Российской». Однако ж ему не довелось увидеть свой труд напечатанным: только лишь тридцать лет спустя она поступила в типографию, да и то вопреки Академии. Одной из причин проволочки стало именно вольнодумство автора, что он сам и засвидетельствовал впоследствии: «…явились некоторые с тяжким порицанием, якобы я в ней (то есть в „Истории Российской“. – Е. Л. ) православную веру и закон опровергал».

Но главной причиной злоключений «Истории Российской» следует назвать не «тяжкие порицания» домашних ревнителей православия, а резкое противодействие немецкой академической партии, которая в ту пору вершила всеми научными делами в России. Ведь 1739 год – это зенит бироновщины. До воцарения Елизаветы остается целых два года. Ломоносов еще в Германии, доучивается у Вольфа и только собирается переехать к Генкелю… Кроме того, за четыре года до завершения Татищевым «Истории Российской» в четвертом томе академических «Комментариев» за 1735 год появилась статья профессора Готлиба Зигфрида Байера (1694—1738) «О варягах», в которой впервые в общих чертах была изложена теория норманнского происхождения русской государственности.

С самого начала вплоть до наших дней и норманисты и их оппоненты, хотят они того или нет, участвуют не только в научном, но и в политическом споре. Один из крупнейших советских историков М. А. Алпатов, изучая этот вопрос, пришел к следующим выводам: «Выдвижение России в первый ряд европейских государств было встречено на Западе с удивлением и враждебностью. История международных отношений рассказывает о той неприязни и высокомерии, с которыми встретилась там петровская и послепетровская Россия. Академики-немцы были представителями этого, западного, взгляда на Россию. Русский национальный подъем и бироновское засилье в России неизбежно должны были столкнуться. Немало искр столкновение это высекло в сфере политики. Эхо борьбы громко отдалось и в стенах Академии наук, где также кипели национальные страсти. Борьба перекинулась в историческую науку – это-то и породило варяжский вопрос». Ученый афористически точно определяет национально-психологический движитель устремлений первых норманистов: «Это был идейный реванш за Полтаву».

В чем же заключалось собственно научное существо позиции основоположника норманизма?

Размышляя над немецким переводом радзивилловского списка «Повести временных лет», не знавший русского языка Байер обратил внимание на некоторые важные противоречия в летописном рассказе о достопамятном событии 862 года, но истолковал их по-своему, то есть вполне в духе Бирона, поклонником которого он являлся. В самом начале статьи «О варягах» Байер пересказывает это темное место летописи, послужившее ему поводом для его радикальных выводов: «От начала руссы или россияны владетелей варягов имели. Выгнавши ж оных, Гостомысл от славянского поколения правил владением, и ради междоусобных мятежей ослабевшим и от силы варягов учиненным. По его совету россияны владетельский дом от варягов опять возвратили, то есть Рурика и братьев».

Прежде всего Байер (и здесь он был прав) оспорил мнение историков допетровской Руси, согласно которому Рюрик был выходцем из Пруссии и потомком Августа, указав на его скандинавское происхождение. Затем он подверг сомнению мирный характер призвания варягов и выдвинул идею их военного вторжения на Русскую землю (что также было исторически правдоподобно: Англия, Франция, Италия на себе испытали, что такое «мирные» контакты с норманнами). Наконец, Байер из всего этого сделал вывод о том, что именно варяги принесли с собою на Русь государственность, иными словами, окультурили ее, прозябавшую в первобытном невежестве. «В этом Байер был решительно не прав, – писал М. А. Алпатов, – и его представления на сей счет не поднимались выше воззрений летописцев. Для них история народа начиналась с государства, а история государства – с первого государя. Проблема „Откуда есть пошла Русская земля“ решалась ими весьма просто: с ответа на вопрос „Кто первым стал княжить?“. Вся предшествующая многовековая история русских и других восточнославянских племен игнорировалась. Именно этот пункт в стратегии норманизма будет защищаться всеми последователями Байера, и именно в этом пункте (откровенно и оскорбительно антирусском) даст бой норманизму Ломоносов своими историческими работами.

Байер был специалистом по восточным языкам. В Россию он приехал в 1726 году в надежде найти здесь материалы по истории Китая. Однако ж имя его в европейской историографии сохранилось только благодаря его статье «О варягах». Россию он не любил и не скрывал этого. В 1738 году он вообще собрался уехать обратно в Германию, но за сборами в дорогу его застала смерть. Статья «О варягах» стала своего рода завещанием единомышленникам.

Следующий этап в развитии норманизма связан с именем другого петербургского профессора, уже знакомого нам Г. Ф. Миллера, чей перевод на немецкий «Повести временных лет» подал Байеру самую мысль о его статье.

В отличие от Байера Миллер уже в начале академической карьеры был корректен по отношению к стране, предоставившей ему выгодную службу. В 1748 году он окончательно связал свою судьбу с Россией, приняв русское подданство, православие и новое имя, сделавшись из Герарда Фридриха Федором Ивановичем. Впоследствии он так писал об этом шаге: «А дети мои, коих я воспитал для службы отечеству, – и действительно они служат капитанами – прямые будут сыны отечества, потому что иностранный человек, пока он в России не испомещен, всегда будет иностранцем». Иными словами, иностранец, даже если он живет в России, знает русский язык и занимается русской историей, будет человеком, чуждым и России, и языку, и истории ее, пока не закрепит свою причастность ко всему этому моральными и юридическими узами подданства.

6 сентября 1749 года Миллер должен был произнести речь в торжественном собрании Академии. Тему для своего публичного выступления он избрал, что называется, животрепещущую – «О происхождении народа и имени российского». В августе рукопись была представлена на обсуждение. Рецензентами выступили Фишер, Штрубе де Пирмонт, Тредиаковский, Крашенинников, Попов и Ломоносов. Все, за исключением Тредиаковского, уклонившегося от прямой оценки, высказались о работе Миллера отрицательно.

Миллер обратился к К. Г. Разумовскому с жалобой, в которой просил назначить вторичное обсуждение его сочинения. Президент указал академикам вновь «исследовать помянутую диссертацию». 20 октября 1749 года этот президентский указ был оглашен в Академическом собрании. Обсуждение диссертации Миллера длилось беспрецедентно долго, с 23 октября 1749 года по 8 марта 1750 года, и носило беспрецедентно же горячий характер. Спустя полтора десятилетия Ломоносов вспоминал: «Сии собрания продолжались больше года. Каких же не было шумов, браней и почти драк! Миллер заелся со всеми профессорами, многих ругал и бесчестил словесно и письменно, на иных замахивался палкою, и бил ею по столу конференцскому».

Столь бурный характер обсуждения Миллеровой диссертации объясняется тем обстоятельством, что в ней была предпринята попытка развить основные положения статьи Байера «О варягах» не в узком кругу специалистов, а на публике. Критика летописного источника – дело объективно необходимое. Но критиковать летопись в академических «Комментариях» – это одно. Тут возможны любые гипотезы, ибо возможно их обсуждение. Если же исторический источник критикуется в торжественном собрании, а не на диспуте, то критик самого себя ставит вне критики. Это было тем более нетерпимо, что дело шло о начале русской народности и государственности – предметах не только актуальных научно, но и дорогих сердцу. Эмоциональный взрыв был неизбежным. После того, как Миллеру запретили произнести его «скаредную» речь, и накануне первого из двадцати девяти чрезвычайных собраний, посвященных обсуждению ее уже как диссертации, Шумахер писал Теплову с досадой: «Если бы я был на месте автора, то дал бы совсем другой оборот своей речи. Я бы изложил таким образом: происхождение народов весьма неизвестно. Каждый производит их то от богов, то от героев. Так как я буду говорить о происхождении русского народа, то изложу вам, милостивые государи, различные мнения писателей по этому предмету… Я же, основываясь на свидетельствах, сохраненных шведскими писателями, представляю себе, что русская нация ведет свое начало от скандинавских народов. Но откуда бы ни производили русский народ, он был всегда народом храбрым, отличавшимся геройскими подвигами, которым следует сохраниться в потомстве… Но он хотел умничать! Habeat sibi[12]12
  Имей при себе (лат.)


[Закрыть]
– дорого он заплатит за свое тщеславие!»

Действительно, наибольший протест оппонентов Миллера вызвала откровенно антирусская установка его сочинения. У Миллера, писал в своих замечаниях Ломоносов, «на всякой почти странице русских бьют, грабят благополучно, скандинавы побеждают, разоряют огнем и мечом истребляют». Но было бы неверно думать, что Ломоносов противопоставлял научным доказательствам пришлого ученого одни лишь патриотические чувства «россиян верных». Он сосредоточил критику диссертации прежде всего «в рассуждении оснований, на которых господин Миллер свои мнения утверждает».

Соглашаясь с Миллером в том, что летопись (так же, впрочем, как и западноевропейские хроники) содержит и легендарные сведения, и фактические неувязки, что во всем полагаться на нее как на безупречный документ нельзя, Ломоносов резонно замечает: «Правда, что и в наших летописях не без вымыслов меж правдою, как то у всех древних народов история сперва баснословна, однако правды с баснями вместе выбрасывать не должно, утверждаясь только на одних догадках».

Наряду с этим Ломоносов упрекает Миллера в одностороннем отборе и интерпретации источников для доказательства своей точки зрения: «Иностранных авторов употребляет он весьма непостоянным и важному историографу непристойным образом, ибо где они противны его мнениям, засвидетельствует их недостоверными, а где на его сторону клонятся, тут употребляет их за достоверные».

Этот упрек, в общем-то, и сейчас можно предъявить первым норманистам (Байеру, Миллеру, Шлёцеру). Помимо русских летописей, они привлекали к рассмотрению лишь скандинавские и германские хроники, игнорируя упоминания о славянах у греческих, римских, византийских историков. И неудивительно: для них, увлеченных идеей скандинавского происхождения русской государственности, только «северные» аргументы представляли интерес: «Здесь примечания достойно, что господин Миллер… о роксоланах свидетельства древних авторов, то есть Страбоновы, Тацитовы и Спартиа-новы, пропустил вовсе, чего ему учинить отнюд было не должно…»

Полемика с норманистами в этом пункте была очень важна для Ломоносова. Если принять за достоверный «северный» вариант, то начало русской истории следует относить не ранее, чем к середине IX века. Если же взять в соображение и «южные» свидетельства, то его должно будет отодвинуть на несколько столетий в глубь веков – по меньшей мере, ко II веку. Ломоносов вообще был убежден в еще более раннем обосновании славян на русской равнине: «Что славянский народ был в нынешних российских пределах еще прежде рождества Христова, то неоспоримо доказать можно». Уже в замечаниях на диссертацию Миллера проглядывает в общих чертах концепция, которую Ломоносов разовьет позднее в своей «Древней Российской истории»: не менее чем за тысячу лет до прихода варягов на Русь славянские предки русских людей создали здесь свой жизненный уклад, свои формы государственности, свое хозяйство, торговлю, культуру. Иными словами, Рюрик и его братья – не начало, а продолжение русской истории.

Наконец, третий упрек Миллеру высказан Ломоносовым в связи с одним из его регулярных способов аргументации, основанным на этимологии географических названий, собственных имен и т. п.: «Чтобы из одного сходства имен выводить следствия, того по правде не принимает, однако, где видит что себе в пользу, того мимо не пропущает, но толкует имен сходства в согласие своему мнению…»

Стремясь во что бы то ни стало доказать свой тезис об огромном культурном воздействии варягов на русских людей, Миллер вслед за Байером утверждал, что даже собственные имена первых князей имели скандинавское происхождение: «…так что из Владимира, – писал Ломоносов, – вышел у него Валдамар, Валтмар и Валмар, из Ольги Алогия, из Всеволода Визавалдур и проч.». Назвав эти этимологические манипуляции «Бейеровыми перевертками», Ломоносов здравомысленно замечает: «Я не спорю, что некоторые имена первых владетелей российских и их знатных людей были скандинавские; однако из того отнюд не следует, чтобы они были скандинавцы. Почти все россияне имеют ныне имена греческие и еврейские, однако следует ли из того, чтобы они были греки или евреи и говорили бы по-гречески или по-еврейски?» Далее Ломоносов приводит целый ряд других «переверток» с возражениями на них и завершает его замечательно ироническим рассуждением, которое касается предмета, особенно дорогого для него, выходца с поморского Севера: «…он имя города Холмогор производит от Голмгардии, которым его скандинавцы называли. Ежели бы я хотел по примеру Бейеро-Миллерскому перебрасывать литеры, как зернь, то бы я право сказал шведам, что они свою столицу неправедно Стокголм называют, но должно им звать оную Стиоколной для того, что она так слывет у русских. Имя Холмогоры соответствует весьма положению места, для того что на островах около его лежат холмы, а на матерой земле горы, по которым и деревни близ оного называются, напр., Матигоры, Верхние и Нижние, Каскова Гора, Загорье и проч.».

Вообще, лингвистическая аргументация была чересчур популярна у тогдашних историков. То, что Ломоносов столь сдержанно оценивал ее возможности, безусловно, делает честь его здравому смыслу и научному такту. А то ведь порою дело доходило до прямых курьезов. Например, Тредиаковский, самоустранившийся от спора норманистов с антинорманистами, считал скифов «словенским народом» и одновременно пранародом, давшим начало всем европейским народам. Отсюда само собою вытекало, что старославянский язык – самый древний из всех новых европейских языков. Самоуверенности Тредиаковского представлялись равно смешными этимологические потуги Байера с Миллером и их критика Ломоносовым, ибо Василий Кириллович, как ему казалось, «знал» нечто такое, что сама постановка вопроса о варягах в разгоревшейся полемике представлялась ему неверной, вульгарной даже. Он отрицал за словом «варяг» субстанциальное значение, оставляя за ним лишь значение релятивное. Иначе говоря, по его мнению, варягами русская летопись называет отнюдь не нсрманнов (как считали и Байер, и Миллер, и Ломоносов). Всем им противостояла его доморощенная этимология: «Варяг есть имя глагольное, происходящее от славенского глагола варяю, значащего предваряю…» Вот почему, продолжал Тредиаковский, варяги «суть не что иное, как токмо предварители на те места, на коих они обитали». То есть, мол, свои «варяги» были и у других народов. С тем же рвением, с каким Байер и Миллер отыскивали скандинавские корни в русских словах, Тредиаковский «извлекал» русские корни из иностранных слов. Он считал, что слово «скифы» происходит от глагола «скитаться», что «этруски» – это искаженное «хитрушки», «иберы» – «уперы» (упертые в океан). Точно так же сначала была «Холмания», а уж потом появилась Германия и т. д. – «Сажения» (Саксония), «Сечелия», то есть отсеченная (Сицилия), «Поруссия» (Пруссия)… Итак, несмотря на то, что Тредиаковский сохранил нейтралитет в полемике Ломоносова с Миллером, в глубине души он все-таки был убежденным антинорманистом: «Что за повсюдное Байерово тщание, – писал он в рассуждении „О первоначалии россов“, – приставшее от него как прилипчивое нечто к некоторым его ж языка здесь академикам, чтоб нам быть или шведами, или норвежцами, или датчанами, или германцами, или готами, только б не быть россианами, собственно так называемыми ныне?»

Миллер увидел в критике своей диссертации лишь проявление ущемленного национального самолюбия русских, и прежде всего – Ломоносова. В одном из своих возражений ему он раздраженно писал: «Не знаю, какого рода представление об историческом писателе и об исторических рассуждениях составил себе Ломоносов, если он делает мне такие возражения, каких я, пожалуй, ни от кого не слыхал. Он хочет, чтобы писали только о том, что имеет отношение к славе. Не думает ли он, что от воли историка зависит писать, что ему захочется? Или он не знает, каково различие между исторической диссертацией и панегирической речью?» На что Ломоносов достойно и резонно заметил: «Я не требую панегирика, но утверждаю, что не терпимы явные противоречия, оскорбительные для славянского племени».

Критика лишь укрепила Миллера в его мнении и вдохновила на создание новых сочинений, развивающих норманистскую идею. В 1750—1760-е годы появляются его работы «О первом летописателе Российском преподобном Несторе, о его летописи и продолжателях оныя», «Краткое известие о начале Новгорода и о происхождении российского народа», где, отталкиваясь от мысли Байера о несовместимости предания о мирном приглашении варягов с реальной картиной враждебных отношений между ними и русскими, Миллер истолковывает это противоречие в том смысле, что Рюрик, Синеус и Трувор действительно сначала были приглашены, но не как князья, а как предводители наемных дружин для охраны Новгорода, и только потом Рюрик уже узурпировал власть над вольными новгородцами. Единственное, в чем Миллер уступил Ломоносову (да и то с оговорками), был вопрос о происхождении Рюрика и его братьев: теперь он так же, как Ломоносов, считал их не скандинавами, а выходцами из восточнославянского племени роксолан (за что впоследствии заслужил возмущенный упрек от Шлёцера).

Ломоносов пристально следил за всеми публикациями Миллера, последовавшими за обсуждением его диссертации, и убеждался, что тот продолжает упорствовать в своем норманизме. Так, скажем, вступительная часть «Краткого известия о начале Новгорода», помещенная в июльской книжке академического журнала «Сочинения и переводы, к пользе и увеселению служащие» за 1761 год, представляла собою лишь слегка измененный текст диссертации. Вот почему раздражение Ломоносова не унималось, а возрастало: «Всего досадительнее его злоба, что он в разных своих сочинениях вмещает свою скаредную диссертацию о российском народе по частям»…

Столь ревнивое отношение Ломоносова к дальнейшим историческим работам Миллера не следует относить на счет одной только личной неприязни. Дело в том, что именно после бурного обсуждения диссертации Миллера Ломоносов и сам заметно активизируется как историограф.



2

Это внедрение в русскую историю было, как и все у Ломоносова, основательным, энергичным, самозабвенным и продолжительным (по существу, до конца жизни).

И. И. Шувалов, знавший о новой страсти Ломоносова, «ободрил» его. 4 января 1753 года Ломоносов писал ему: «Коль великим счастием я себе почесть могу, ежели моею возможною способностию древность российского народа и славные дела наших государей свету откроются, то весьма чувствую». Шувалов известил императрицу о намерении Ломоносова. В марте того же года (когда Ломоносов, как мы помним, помчался вслед за двором в Москву просить о привилегии на стекольную фабрику) Елизавета, помимо того, что пожаловала ему Усть-Рудицу, «на куртаге Ломоносову через камергера Шувалова изволила объявить, в бытность его в Москве, что ея величество охотно желала бы видеть Российскую историю, написанную его штилем. Сие приняв он с благодарением и возвратясь в Санкт-Петербург, стал с рачением собирать к тому нужные материалы».

В августе 1764 года Ломоносов писал, что он трудился «в собрании и сочинении Российской истории около двенадцати лет». В исходе третьего года работы (1754), как явствует из ломоносовского отчета президенту, он уже перешел от «собрания» к «сочинению». «В истории: сочинен опыт истории словенского народа до Рурика. Дедикация. Вступление. Глава 1, о старобытных жителях в России; глава 2, о величестве и поколениях словенского народа; глава 3, о древности словенского народа, всего 8 листов». В 1758 году работа над «Древней Российской историей от начала Российского народа до кончины Великого князя Ярослава Первого, или до 1054 года» была завершена.

Ломоносов не собирался ограничиваться этим рубежом. В конце 1750-х годов, как мы помним, он трудился над поэмой «Петр Великий», исторический материал которой охватывает не только XVII век, но имеет «выходы» и в века предшествующие. Кроме того, в 1757 году Ломоносов, по поручению И. И. Шувалова, делал примечания на рукопись первых восьми глав «Истории Российской империи при Петре Великом» Вольтера, а также составил в качестве подготовительного материала для Вольтера «Описание стрелецких бунтов и правления царевны Софьи», которое французский писатель практически без изменения использовал в IV и V главах своей «Истории». Точно так же и ломоносовские примечания почти все были учтены Вольтером. Однако ж Ломоносов был не в состоянии изменить в основе вольтеровскую концепцию русской истории, в которой все зиждилось на глубоко неверном постулате о беспросветном варварстве в России до Петра I, вообще на непонимании внутренней логики всего ее предшествующего культурно-исторического развития. (Интересно, что канцлер Бестужев категорически был против кандидатуры Вольтера как историка Петра I.) Так что одной из важных внешних задач ломоносовской «Древней Российской истории» следует назвать установку на то, чтобы «выправить ошибки иностранных писателей, слишком мало осведомленных и только списывающих друг у друга».

9 сентября 1758 года К. Г. Разумовский подписал указ о печатании «Древней Российской истории» в Академической типографии «для пользы публики без всякого укоснения» (иначе и быть не могло: книга писалась по заказу самой императрицы). Однако весной 1759 года, когда уже было готово три печатных листа первой части, Ломоносов забирает рукопись из типографии. Причина была чисто техническая: он решил, что для читателей будет удобнее, если подстрочные «примечания и изъяснения под текстом» вынести в конец книги. Полностью «Российская история» увидела свет уже после смерти Ломоносова.

Книга состояла из вступления и двух частей: I. «О России прежде Рурика», П. «От начала княжения Рурикова до кончины Ярослава Первого». Наибольшую научную ценность для потомков представляют собою вступление и первая часть, в то время как вторая – это всего лишь рассказ о княжении Рюрика, Олега, Игоря, Ольги, Святослава, Яро-полка, Владимира, Святополка и Ярослава Мудрого. Впрочем, это только сейчас вторая часть воспринимается «всего лишь» рассказом. Для своего времени Ломоносов проделал огромную работу по извлечению непротиворечивых данных о названных князьях из Повести временных лет, апокрифического сказания о начале Новгорода, Никоновской летописи, Степенной книги, византийских, польских и скандинавских источников, а также из В. Н. Татищева. Кроме того, рассказ этот был написан небывало внятным, энергичным и благозвучным языком.

Общий взгляд Ломоносова на задачи исторической науки и начало собственно русской истории изложен во вступлении и первой части. Он формировался в борьбе с норманистами и норманизмом. Миллеру, например, идеальный историк виделся так: «Он должен казаться без отечества, без веры, без государя». С гражданской точки зрения, столь двусмысленно выраженная мысль о необходимости для историка быть бесстрастным, конечно же, не могла не возмутить Ломоносова. Если отвлечься от экстравагантной формы ее изложения, сама по себе она очевидна и вряд ли может вызвать возражения. Ломоносов не меньше Миллера был озабочен мыслью об объективности историографии. На свой манер ту же мысль спустя семьдесят лет выразит Н. М. Карамзин в конце девятого тома «Истории Государства Российского»: «История злопамятнее народа». А чуть позже Пушкин устами Пимена провозгласит этическое правило, общее и для летописцев и для историографов, предписывающее составлять «правдивые сказанья», «не мудрствуя лукаво». Но ни Карамзин, ни Пушкин с его одним из самых задушевных героев не «казались без отечества, без веры, без государя». В высказываниях Миллера цеховая кичливость ученого, нацеленного на эпатаж неучей патриотов, по существу, обесценивала рациональное зерно, содержавшееся в нем. Ведь вот пушкинский Пимен (идеальный образ бесстрастного историка, удалившегося от мира и неподвластного мирскому закону) плод своего «труда, завещанного от Бога», мыслит себе не обособленно от мира, а в связи с миром – как высокое и бескорыстное поучение:

 
Когда-нибудь монах трудолюбивый
Найдет мой труд, усердный, безымянный,
И, пыль веков от хартий отряхнув,
Правдивые сказанья перепишет,
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу.
 

Ломоносов видел в истории прежде всего великую соединяющую духовную силу и в соответствии с этим определял ее первейшую задачу: «Велико есть дело смертными и преходящими трудами дать бессмертие множеству народа, соблюсти похвальных дел должную славу и, пренеся минувшие деяния в потомство и в глубокую вечность, соединить тех, которых натура долготою времени разделила». Но соединить эпохи значит сделать бессмертным не только «множество народа», но и каждого человека. Пока он отделен от истории, он конечен, смертен, обречен. Приобщение к истории для него – это приобщение к бессмертию.

Вторую задачу истории Ломоносов определял как воспитательную: «…она (то есть история. – Е. Л. ) дает государям примеры правления, подданным повиновения, воинам мужества, судиям правосудия, младым старых разум, престарелым сугубую твердость в советах, каждому незлобивое увеселение, с несказанною пользою соединенное».

Все вступление полемично по отношению к работам Байера и Миллера. Для Ломоносова история России – это в первую очередь история русского народа, начавшаяся задолго до возникновения феодальной государственности. Столь глубокий взгляд не был доступен никому из современников Ломоносова. Кроме того, Ломоносов, помещая русскую историю, как теперь говорят, в контекст мировой истории, благородно отметает всяческую национально-престижную суету вокруг серьезных культурных проблем: «Большая одних древность не отъемлет славы у других, которых имя позже в свете распространилось. Деяния древних греков не помрачают римских, как римские не могут унизить тех, которые по долгом времени приняли начало своея славы. Начинаются народы, когда другие рассыпаются: одного разрушение дает происхождение другому. Не время, но великие дела приносят преимущество». Здесь что ни слово – упрек норманистам, считавшим варягов древнее русских и потому – развитее в культурном отношении.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 | Следующая
  • 4 Оценок: 2

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации