Текст книги "Письма к Максу Броду. Письмо отцу"
Автор книги: Франц Кафка
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Значит, ты продвинулся в том направлении, где я уже никаких успехов не ожидал. Но я по-прежнему считаю, что решения тут надо ждать не со стороны и не от женщин. Ибо как бы то ни было, я не уверен, что ты будешь кого бы то ни было непременно любить, ты будешь метаться туда-сюда, допустим, ты предпочтешь Руфь, но сделать так, чтобы выбор между этими двумя женщинами был в твоих руках, полностью от тебя зависел, ты не можешь. Страдаешь ты, видимо, не из-за места, где это происходит, здесь ты плачешь об одном, там о другом, и если уж подобная определенность не приносит тебе покоя, то и никакая не принесет. Не значит ли это, что ты вообще изгнан из этого круга. Конечно, такое толкование слишком в моем духе.
Женщина делает больше, чем в человеческих силах? Конечно. Или хотя бы больше, чем в мужских, но и этого, разумеется, сверхдостаточно.
«Эсфирь» я читал Оттле в поезде (тоже ведь достижение для моих легких, разве нет?). В целом подтвердилось пражское впечатление, то есть я восхищен большей частью пролога, почти всем, что относится к Амману, – тут получается большой перерыв, так что я разрываю начатый лист, главным образом из-за перерыва. Наша фройляйн была сегодня во Флехау и сейчас, вечером, принесла почту, которую иначе я получил бы только завтра: главное в ней – твои подарки, печатные материалы, открытка, о которой нечего сказать (Верфель всегда так вспыльчив, и твое доброе ко мне отношение в любом случае играет роль), далее, газета и «Зельбствер», затем длинное письмо от моего старшего инспектора (с которым я в весьма добрых отношениях, он тут меня навещал) и, наконец, из-за этого и получился перерыв, письмо от Ф., которая сообщает, что приедет на Рождество, хотя, казалось, мы уже согласились, что это во всех отношениях бессмысленная и даже вредная поездка. По разным причинам, перечислять которые нет смысла, я, хоть и собирался приехать в Прагу только после Рождества, приеду, наверное, в эту субботу к вечеру.
Вернусь к «Эсфири», теперь можно.
Восхищен вторым действием, оно меня проняло, и всем, где участвуют евреи. Все возражения по мелочам, о которых ты знаешь, остаются в силе, поскольку я могу их для себя обосновать.
Но с другой стороны, я ведь также заранее знал, что прочту пьесу иначе, чем в плохом беспокойном состоянии в Праге. А в результате понял пьесу, пожалуй, хуже, и одновременно для меня еще очевидней стала ее важность. Я хочу сказать, что ухватил это сразу, примерно в том смысле, как ухватываются за рычаг, но как художественное произведение я не охватил его, и в этом смысле мое понимание пьесы недостаточно. Может, дело просто в том, что трудно объяснить, почему какая-то невольная неправда есть в ситуации, когда три игрока, Амман, царь и Эсфирь, составляют единство, столь же искусственную, сколь и искусную троицу, взаимопроникновение частей которой порождает такие возможности, напряжения, прозрения, последствия, что назвать их истинными или, вернее, безусловно необходимыми для истории души можно лишь отчасти, хотя и по большей части. Один пример, всего один, именно потому, что я не все схватываю, возможно, ошибочный пример: Амман и Эсфирь появляются одновременно, в один и тот же вечер, в этом вообще есть что-то глубоко марионеточное, как и во всей пьесе (в отчаянии последнего акта, например, которое я забыл упомянуть, перечисляя разные места). И то, что Амман семь лет сидит, приглядываясь, за царским столом, – это весьма прекрасно и весьма бесчеловечно. Но действительно ли они появляются лишь в этот вечер? Царь уже прожил немалую жизнь, он грешил, страдал, боролся с собой и все же проигрывал, может быть, здесь какой-то более глубокий уровень, чем в том, что происходит сейчас, может, если посмотреть с еще большей высоты, это не имеет значения, во всяком случае, без Аммана и Эсфири это было бы невозможно; повторные посещения грота как будто намекают, что царь уже в первом акте вообще знаком с местом, где происходит все действие, и все понимает, как будто это старая, уже игранная игра, а в прощальном разговоре последнего акта, хоть там и не до конца все прояснено, сказано и обсуждено больше, чем произошло в пьесе. Но все, что не договорено в обоснование этой сцены, отзывается снова в истории тысячелетия, во втором акте. В результате мне кажется, что произведение искусства от этого даже выигрывает, открывается некий труднодоступный ложный путь, по которому я не могу идти и по которому, если вникнуть, что-то во мне отказывается идти, потому что это жертва, принесенная искусству и во вред себе. Во вред, я хочу сказать, поскольку в твоем романе (как ты написал однажды недавно) твое существо троится и каждая часть жалеет и утешает другую. Здесь, видимо, возникает вредное противопоставление искусства и подлинной человечности. С одной стороны, требуется известная художественная справедливость (которая, например, заставляет тебя доводить до финала и даже видеть будущее царя, с которым на самом деле все давно решено, или побуждает тебя, например, сделать так, чтобы Эсфирь, несущая в себе как-никак мир, в рамках пьесы маленькая и невежественная – какой она ведь и должна быть, хотя в перспективе пьесы все обретает другой смысл, – идет возле Аммана и, не изменяя, меняется по существу, благодаря его умерщвлению), а с другой – лишь решительное бытие.
Слишком поздно и слишком много. Мы ведь скоро увидимся. Впрочем, говорить о твоей вещи я способен еще меньше, чем писать.
Франц
(Примечание на полях:) Мышеловки уже заказаны. Да, анбруховский адрес Фухса, он писал мне о «дрянном „Анбрухе“», в который приглашал меня. Я уже давно объявил этим людям – поскольку мне понравилось писать циркуляры, – честно объявил, что не буду сотрудничать.
[Прага, конец декабря 1917]
Дорогой Макс, вот рукописи (других у меня нет) для твоей жены, больше никому не показывай. Сделай мне, пожалуйста, копию за мой счет с «Верхом на ведре» и «Старым листом» и пошли мне, они мне нужны для Корнфельда.
Романы я не посылаю. Зачем шевелить старые опыты? Только потому, что я их до сих пор не сжег? К тому времени, как (нет, если: как раз пришло письмо от Ф., очень благодарит за твою «Эсфирь», спрашивает, надо ли благодарить тебя лично), если я вскоре приеду, так оно, наверное, и случится. Какой смысл ворошить эти работы, не удавшиеся «даже» в художественном отношении? Просто ради надежды, что из этих вещей составится нечто целое, какая-то апелляционная инстанция, к груди которой я смогу припасть, если заставит нужда. Я знаю, что это невозможно, что с той стороны не будет никакой помощи. Что же мне делать с этими вещами? Если они не могут мне помочь, должны ли они мне вредить, что наиболее вероятно в таком случае? Город изнуряет меня, иначе бы я не сказал, что привезу бумаги.
Еще совсем коротко о вчерашнем вечере: мне, не имеющему отношения к собственной боли, дело представляется примерно так: главный упрек твоей жены коснулся, может быть, чего-то более существенного, чем твой.
Уже слишком поздно, мне еще надо на службу, я очень скоро напишу тебе про Цюрау, может, это и хорошо, что я как раз сейчас не участвую в вашем разговоре.
Еще одна просьба: пришли мне бланк военного уведомления, которое, по-моему, надо оформить в январе.
[Почтовая карточка, Цюрау, начало января 1918]
Дорогой Макс, сегодня я лишь секретарь Оскара и чувствую счастливую безответственность:
«Ты, стало быть, можешь уже назначить день, когда захотел бы прочесть конец романа мне и Феликсу. Многообещающие рассказы Франца о всяческих красотах еще сильней прежнего разожгли мое любопытство. Я прибуду в воскресенье, стало быть, готов слушать в любой вечер, начиная с понедельника. Может, ты мне напишешь открытку после того, как договоришься с Феликсом. Не стану даже тебе рассказывать, как здесь хорошо и спокойно, раз у тебя нет возможности к нам присоединиться». Мне (теперь это я, Франц, который скоро напишет тебе подробнее) недавно при чтении статьи о Трельче[69]69
Трельч Эрнест. Лютер и протестантизм. – «Нойе рундшау», октябрь 1917 г.
[Закрыть] пришло на ум, что положительная концовка романа требует, собственно, чего-то более простого и близкого, чем мне виделось сначала, а именно сооружения церкви, лечебницы, чего-то такого, что произойдет почти неизбежно и будет строиться вокруг нас уже по мере того, как мы будем распадаться.
Нам тут прекрасно вместе с Оскаром.
Франц
[Цюрау, середина января 1918] Воскресенье
Дражайший Макс, пока тут был Оскар, я тебе не писал, отчасти потому, что привык к одиночеству (не к тишине, к одиночеству), так что почти не мог писать, отчасти потому, что о Цюрау он скоро тебе расскажет сам. Он в чем-то стал мне яснее, жаль, что человеку недостает силы всегда и во всем с ясным лицом обращаться к ясности. Ты, несомненно, судил об Оскаре в целом правильнее меня, но в частностях ты, мне кажется, ошибаешься. Роман во многих местах удивителен, до сих пор в изменившейся манере Оскара я замечал слишком много поверхностного, тут этого нет, скорее есть правда, но она пробивается в крайне напряженных и все-таки тесных рамках, а отсюда усталость, ошибки, слабости, крики. Я был бы очень рад, если бы Цюрау, в чем я, однако, сомневаюсь, пошел ему хоть немного на пользу, рад был бы и за него, и за себя. Может, ты мне про это напишешь.
За «таблички», акцию и формуляры спасибо, можно, я на этот раз подарю «таблички» Ф.?
Наш последний вечер прошел нехорошо, я был бы рад, если бы ты после этого мне написал. Нехорошим вечер был потому, что я (по природе беспомощный, но смирившийся с этим) видел твою беспомощность и для меня это было почти невыносимо, хотя я пытался объяснить эту беспомощность, говоря о себе, в частности, что, когда первый раз пойдешь под старым ярмом, шаг вначале бывает неуверенным. Таким неуверенным было и твое вышагивание по комнате туда-сюда, ты и говорил неуверенно. А с другой стороны, я подумал, ведь у твоей жены столько же прав, сколько и у тебя, как, наверное, и у всех жен, в чем-то другом даже больше. Если она говорит, что ты не годишься для брака, то по крайней мере в ее устах это верно. Если ты возразишь, что это твоя беда, она вправе ответить: потому-то и не надо переносить свои беды на других, это ее не касается. Ты можешь возразить, что она, мол, женщина и это ее дело. Но это значит – апеллировать к суду такому высокому, который решения не вынесет и велит начать процесс заново.
Эту «негодность к браку» она и я вместе с ней (нет, не стану до такой степени объединять себя с твоей женой, она все, конечно, видит иначе) видим в том, что хоть ты и желаешь брака, но какой-то частью своего существа, в то время как другая часть рвется прочь, раздирая тем самым ту, что склонна к супружеству, вырывая у нее, как она ни сопротивляется, почву из-под ног. Конечно, в целом ты женат, но, если взглянуть с точки зрения такого раздвоения на перспективу, ты поневоле будешь косить в сторону, а из этого толку не выйдет. Скажем, ты женат на своей жене, но одновременно и через ее голову – на литературе, а теперь, скажем, женишься на другой и одновременно и через ее голову – на Палестине. Но все это невозможно, хотя, наверное, и необходимо. По-настоящему супруг должен был бы, напротив – если говорить теоретически, – хоть и взяв себе вместе с женой весь мир, все же не глядеть мимо жены на мир, с которым он хочет вступить в брак, а через мир видеть свою жену. Все другое для женщины означает мучение, но, может быть, это не в меньшей степени спасение или возможность спасения для мужчины, как в некоем идеальном браке.
Франц
[Цюрау, середина – конец января 1918]
Дорогой Макс, на этот раз твое письмо (опять же независимо от новостей, я это уже не раз говорил, и это для меня совершенно ясно) было для меня особенно важным, потому что я за последнее время пережил два или три несчастья – или, может, только одно, – в результате чего мое всегдашнее смятение возросло так, будто, скажем, учитель по непонятной мне причине вернул меня из выпускного класса гимназии обратно в первый класс начальной школы. При всем том эти несчастья, пойми меня правильно, относительны, я вижу в них добрую сторону, могу им радоваться, даже так и делал, но при всей «относительности» они все-таки полновесны.
Первое и главное – приезд Оскара. Все время, пока он тут был, я совершенно ничего не чувствовал – лишь в самый последний день ощутил чуть-чуть какую-то малость, но это было лишь обычное чувство слабости, которое не поддается проверке, чувство усталости, которое очевиднее проявляется в общении двух человек, чем в отдельном человеке. Вообще всю неделю мы были веселы, может быть, слишком веселы. Хотя в самые первые дни до изнеможения обсуждали несчастье Оскара. Впрочем, я, как известно, устаю легче, чем кто-либо другой из моих знакомых. Но не об этом сейчас, собственно, речь, разговор затеян ради того, чтобы понять и чисто исторический смысл старой истории страдания.
Несчастье Оскара тоже с этим прямо не связано. Но ты меня об этом спрашиваешь, а я до сих пор отделывался общими словами лишь потому, что некоторое время тому назад мне это было доверено если и не совсем как тайна, то как признание, кроме того, я не хотел, чтобы ты думал об этом уже во время первой встречи с Оскаром, наконец, еще и потому, что в этом не было такой уж необходимости, ведь в случае, если это так, ты же все время был там рядом. У этого несчастья, если угодно, три лица (но пусть это пока и в самом деле останется между нами), однако, если приглядеться внимательней, оно оказывается даже более многоликим. Во-первых, для него по целому ряду причин, о которых он много думал, невозможным стал брак с женой, женат он, по-моему, семь лет, но уже пять лет это невыносимо. Во-вторых, когда его об этом спросишь, он всегда говорит, что жена у него невыносимая (причем сексуально она ему вполне подходит, сама по себе кажется даже вполне милой), имеется в виду невозможность брака, брака вообще. Конечно, тут остается некий нерастворенный осадок, в этом смысле характерна, например, предпринятая однажды попытка создать целую серию новелл на тему собственных браков с целым рядом знакомых ему женщин и девушек, причем финалом неизменно оказывалась полная невозможность. В-третьих, и здесь начинается область наибольшей неопределенности, он мог бы, наверное, покинуть свою жену, ему кажется, у него есть внутренние и внешние причины, чтобы предпринять этот шаг, который представляется ему трудным и жестоким, но он не может взять на себя такую вину перед сыном, хотя дело тут не в отцовском чувстве и хотя он знает, что этот разрыв был бы единственно правильным решением и, если он на него не решится, ему никогда не будет покоя. Вообще же, особенно если знать, сколько у него «посюсторонних» фантазий и ночных привидений (мы спали в одной комнате и меняли зародыши болезни на привидения), в нем, с его мучениями, которые он воспринимает всерьез, много общего с д-ром Асконасом[70]70
Персонаж из книги Макса Брода «Большой риск». Мюнхен, 1920.
[Закрыть], как в том много общего с нашей эпохой западного еврейства. В этом смысле, то есть, можно сказать, социально-духовном, роман – великолепное, открыто произнесенное слово, и, если это так, его воздействие станет широким. Пожалуй, он не больше, чем констатация, чем «прыжок-в-сторону-времени», но и это для начала очень много. В первые ночи мы говорили об этом романе как об историческом документе, который нужен для подтверждения тех или иных вещей. Так было и с Норнепигге, но тогда это меня еще мало тронуло.
Что же касается моего поведения в связи с делами Оскара, то оно было совсем простым, по крайней мере я так старался, при всей внутренней определенности, возможно, и не свободной от предрассудков, оно колебалось в зависимости от его колебаний, я говорил «да» и «нет», если мне казалось, что слышу «да» и «нет», и лишь это «верить, что слышу» было моим делом, достаточным, чтобы влиять на него хорошо или плохо, и я как раз хотел, чтобы ты высказался на эту тему. Кроме того, отчасти независимо от моих намерений оказывал свое воздействие Цюрау, а вместе с Цюрау то, что мне здесь до сих пор открылось. В том числе Трельч и Толстой, которых я ему читал.
При всем том было и обратное воздействие на меня, хотя я ощутил его лишь потом. Я выдержал этот визит отчасти как экзамен, но, когда он уже был закончен, я провалился. Недавно я написал Оскару, что теперь, после того как мы целую неделю были вместе, нам очень его не хватает. Это верно и относительно меня лично, но лишь в связи с неделей совместной жизни, а так это не все. Для меня все еще продолжается совместная жизнь с этим милым мне все-таки человеком, причем не в том смысле, что я страдаю его страданиями или что тут примешано какое-то конкретное личное страдание, а почти совершенно абстрактно в том, что направление его ума, принципиальная склонность к отчаянию, когда он считает почти заранее доказанным, что его конфликт не поддается разрешению, нагромождение каких-то бессмысленных, оскорбительных, многократно друг в друге отражающихся, друг на друга заползающих – термин из твоего романа – вспомогательных конструкций, что все это впадает в меня, как стоячий водный проток, который на неделю ожил. Какая гигантская сила, какая гигантская сила и вышеупомянутое одиночество нужны, чтобы устоять перед человеком, рядом с которым ты какое-то время ходишь, а по бокам от вас черти, свои – чужие, ты на них имеешь не меньше прав, чем их истинный обладатель.
Я здесь немного преувеличиваю, есть, конечно, и кое-что еще, но в основном это так. А кроме того, отчасти под влиянием этого визита я вечером перед отъездом Оскара почувствовал особую необходимость перечитать «Или – или», а теперь начал присланные Оскаром последние книги Бубера. Все три вместе ужасные, отвратительные. Они написаны правильно и точно, «Или – или» – предельно острым пером (почти весь Касснер выходит отсюда), но они рождают отчаяние, и если, как это бывает, когда увлечен чтением, невольно отнесешься к ним как к единственным в мире книгам, даже из самых здоровых легких уйдет весь воздух. Это, конечно, надо бы объяснить подробнее, лишь в моем всегдашнем состоянии позволительно так говорить. И написать и читать такие книги можно, лишь если чувствуешь, что действительно способен себя ощутить хоть немного выше их. А так они мне все более отвратительны.
Что касается тебя, то твои слова меня не убеждают. Нет ли тут недоразумения, как если бы мы где-то уже встречались, не подозревая об этом? Я не утверждаю, что ты женился на своей жене ради литературы, ты женился вопреки литературе, а поскольку ты женился также и по вполне достойным причинам, ты пытаешься вытеснить это «вопреки» из памяти с помощью литературного «рассудочного брака» (как ты считаешь). Тебе нужны «разумные обоснования» брака, потому что ты не можешь жениться просто по велению души. Мне кажется, ты и сейчас ведешь себя так. Ты, мне кажется, колеблешься не между двумя женщинами, а между браком и внебрачной жизнью. Это колебание заставляет женщину, не вредя ни тому, ни другому, держаться твердо, отсюда и твоя потребность в «руководительнице», но, даже если не говорить о том, можно ли этот конфликт разрешить одним махом, такое решение вообще не женское дело, а твое, и в том, что ты пытался спихнуть его на чужие плечи, есть и твоя вина.
Эта вина отчасти находит продолжение и в том, что ты уже не называешь виной – или, вернее, и виной тоже, – но также и добром. Конечно, у тебя мягкое сердце, но здесь не тот случай, когда нужно мягкосердечие. Это как если бы хирург, храбро начавший вдоль и поперек резать и колоть (испытывая угрызения совести лишь вообще, но не перед конкретным живым существом, которого болезнь сделала виноватым), из мягкосердечия, но также из печали оттого, что тем самым навсегда сделает этот важный случай достоянием прошлого («моя жена должна была, не разрывая вторично-духовных отношений со мной…»), медлит сделать последний – может быть, целительный, может, болезнетворный, может, губительный, но во всяком случае решающий – шаг.
Я не знаю «Затонувшего колокола»[71]71
«Затонувший колокол» – драма Герхарта Гауптмана.
[Закрыть], но, судя по твоим словам, могу отнести этот конфликт к тебе, причем вижу замешанными в нем лишь двух человек, ведь те, что на горах, – не люди.
А Ольга[72]72
Ольга и Ирена – персонажи «Евреек» Макса Брода.
[Закрыть]? Она выведена не сама по себе, а лишь в качестве сознательного противовеса Ирене, как спасение от нее.
Но если от всего отвлечься: то, что с тобой здесь происходит, и происходит несомненно – «полный мир, покой в эросе», – нечто настолько чудовищное, что опровергается самим фактом некоторого твоего сопротивления. Если бы ты называл это не такими высокими словами, еще можно было бы сомневаться. Но – и тут я возвращаюсь к сказанному раньше – именно потому, что ты называешь это так, конфликт, вероятно, в другом.
То, что говорил Верфель, сказано лишь между прочим, он не настолько отличается от других, чтобы там, где у других звучало бы отчаяние, у него бы звучал гнев; но характерно, однако, то, что он молчаливо ссылается на поэтическое мгновение, как это делаем я и ты и все, будто на такие вещи можно ссылаться, вместо того чтоб попытаться поскорее отвести взгляд, чтобы потом ни за что не отвечать. Впрочем, «невыносимы лишь пустые дни» звучит братски-предательски и плохо согласуется с этим гневом.
Франц
«Послание»[73]73
«Королевское послание».
[Закрыть] прилагаю. Спасибо за «таблички».
[Цюрау, штемпель 28.I.1918]
Дорогой Макс, что касается твоих дел, то до получения ответа могу сказать тебе лишь вот что: я тоже считаю роль женщины ведущей, она это доказала, скажем, на примере грехопадения, за что, как, пожалуй, в большинстве случаев, была плохо вознаграждена. В этом смысле твоя жена, скажем, тоже руководит, поскольку она в некоторой степени через свое собственное тело ведет тебя к другим телам; то, что она, указав тебе этот путь, держит тебя, – иное дело; может, только тут по-настоящему и осуществляется ее руководство. Ты прав, когда говоришь, что для меня закрыты глубинные слои собственно сексуальной жизни; я тоже так считаю. Поэтому я всегда уклоняюсь и от суждений об этой стороне твоего дела или просто ограничиваюсь констатацией, что этот огонь, для тебя священный, недостаточно силен, чтобы в нем сгорело сопротивление, суть которого мне уже понятна. Почему случай Данте нужно толковать так, как ты это делаешь, я не знаю, но, даже если бы дело обстояло так, это все-таки совсем другое, чем было у тебя, по крайней мере до сих пор; ее от него увела смерть, ты же, чувствуя себя вынужденным от нее отказаться, хочешь, чтобы она умерла для тебя. Впрочем, ведь и Данте по-своему от нее отказался, он по своей воле женился на другой, что также не подтверждает твоего толкования.
Но только приезжай, приезжай, чтобы с этим поспорить. Однако до этого надо заранее послать телеграмму, чтобы мы могли тебя встретить и чтобы твой приезд не совпал с моим отъездом (если я паче чаяния должен буду все-таки поехать в Прагу на службу где-то в середине февраля). Хорошо бы также, чтобы ты приехал не в одно время с моим зятем, который собирается сюда в начале февраля, впрочем, я сейчас подумал, это получится само собой, потому что он наверняка не приедет на воскресенье, как, наверное, ты. Словом, если ты предварительно телеграфируешь, для твоего приезда в феврале нет никаких препятствий, и будь здесь Оттла (она в Праге, постарается зайти к тебе в понедельник, но, наверное, не застанет, потому что ты уедешь выступать с лекциями), она бы перечислила достаточно (достаточно, с ее точки зрения) соблазнов, чтобы тебя к нам заманить. Если не удастся приехать уже утром в субботу (но для этого лучше бы выехать уже в пятницу пополудни), ты поедешь в субботу после двух с главного вокзала и в половине шестого будешь уже в Михлебе, где мы бы тебя ждали с лошадьми. (Одного воскресенья для поездки теперь уже мало, поскольку ранний скорый больше не останавливается в Михлебе, с 1 января.)
Большое спасибо за экземпляры рукописи (которые мне, впрочем, уже не нужны, во всяком случае в Корнфельде, потому что я нашел другой выход) и за все печатные материалы, а также за то, что ты напомнил обо мне Вольфу. Настолько приятнее напоминать о себе через тебя, чем самому (при том условии, что это тебе не неприятно), потому что тогда, если что-то ему не понравится, он может сказать это прямо, в то время как обычно – во всяком случае, по моим впечатлениям – он не говорит откровенно, по крайней мере в письмах, лично он более откровенен. Я уже получил корректуру книги.
Поскольку Оттла вряд ли тебя застанет и не передаст тебе моего вопроса, она уже в понедельник днем возвращается сюда обратно: объединение писателей (имеются в виду «Перья») сообщает мне о сделанной без разрешения перепечатке «Отчета для Академии» в «Эстеррайхишен моргенцайтунг» и спрашивает у меня полномочий, чтобы вытребовать для меня гонорар в 30 марок (с удержанием 30 %). Надо ли мне это делать? 20 марок мне бы очень пригодились для покупки, например, новых томов Кьеркегора. Но с этим объединением дело нечисто, со взысканием суммы тоже, а газета, наверное, еврейская. Так надо ли? Кстати, можешь ли ты заказать номер (это, видимо, воскресный выпуск за декабрь или январь) через Влчека?
В благодарность за это одна фраза из обращения франкенштейнского санатория, ведь мне больше не с кем поделиться радостью: господин Артур фон Вертер, крупный промышленник, во время первого заседания правления во Фр. произнес большую речь, открыто выразив пожелание, чтобы она была напечатана и предоставлена объединению в качестве листовки. Она лучше, чем бывает обычно в этом роде, фразы здесь более свежие, невинные и т. д. Заключительный абзац я недавно добавил в Праге. Его это, со своей стороны, подвигло внести улучшения, добавления, и вот теперь в печати я читаю такое: «Долгие годы участвуя в практической жизни, я без влияния всяких теорий выработал для себя такой жизненный девиз: быть здоровым, прилежно и успешно трудиться для себя и для своей семьи, честно зарабатывать состояние – вот путь человечества к довольству на земле».
(Примечание на полях:) Пожалуйста, Макс, спроси Пфемферта[74]74
Пфемферт Франц – издатель «Акциона».
[Закрыть], чем отличается рубинеровское издание дневников Толстого от мюллеровского.
[Цюрау, начало марта 1918]
Дорогой Макс, я отвечаю сразу же, хотя сегодня такой хороший день. Ты неверно понял мое молчание, дело тут не в тактичности, тогда лучше было бы просто не отвечать, это была неспособность; за все это долгое время я начал три письма и бросил, это была неспособность к правильному пониманию, но не «немочь», это было «мое дело», о котором с большим трудом (потому что мне самому такие простые вещи даются лишь с большим трудом, в отличие от счастливо-несчастного Кьеркегора, который, уносясь, так замечательно дирижирует неуправляемым воздушным кораблем, хотя для него это, собственно, не столь существенно и, по его же собственным понятиям, не стоило бы и заниматься тем, что для тебя несущественно) можно сказать, но которое нельзя рассказать, а потом я уже и сказать ничего не мог. Здесь же, за городом, молчание уместно еще и потому, что я приехал из Праги (из последней поездки я вернулся буквально как в опьянении, точно ехал в Цюрау, скажем, специально, чтобы протрезветь, и каждый раз, как я был уже близок к трезвости, я тотчас опять уезжал в Прагу, чтобы снова там раньше времени напиться), уместно и потому, что я нахожусь здесь долго, всегда. Само собой, такая тишина делает мой мир беднее; я всегда ощущал это как свое личное несчастье, у меня (так воплощаются символы!) в буквальном смысле не хватало дыхания, силы легких, чтобы вдохнуть разнообразие мира, который ведь, если верить зрению, открыт для меня; теперь я больше не трачу на это усилий, они не входят в мое расписание, и жизнь от этого не стала печальнее. Но сказать что-либо я способен еще меньше, чем прежде, а если и говорю, то едва ли не против своей воли.
В Кьеркегоре я, пожалуй, действительно запутался, я с удивлением заметил это, когда читал о нем у тебя. Ты прав: главная его проблема – осуществление своего брака, именно эту проблему он постоянно стремился осмыслить, я отмечал это в «Или – или», в «Страхе и трепете», в «Повторении» (последнее я прочел за эти две недели, теперь заказал «Стадии»), но – хотя Кьеркегор сейчас в каком-то смысле всегда со мной – я про это в самом деле забыл, до такой степени блуждаю где-то в других местах, хотя и не теряю до конца связи со всем этим. Чувство «телесного» сходства с ним, возникшее в какой-то мере после одной небольшой книжки «Отношение Кьеркегора к „ней“» (издательство «Инзель»[75]75
Кафка ошибся. Книга вышла в Штутгарте (издательство «Аксель юнкер», 1905).
[Закрыть] – у меня она здесь есть при себе, я ее тебе пошлю, но это несущественно, тут надо бы потом еще раз перепроверить), теперь совсем исчезло, тот, кто казался соседом по комнате, превратился в какую-то звезду, что характеризует как мое восхищение, так и некоторую холодность моего сочувствия. В остальном я не рискну говорить что-либо определенное, кроме названных книг, я знаю еще лишь последнюю, «Мгновение», а это действительно два совершенно разных стекла («Или – или» и «Мгновение»), сквозь которые можно исследовать эту жизнь и в одном направлении, и в обратном, и, разумеется, в обоих одновременно. Но ни в том, ни в другом случае я, конечно, не назову его только отрицательным, в «Страхе и трепете», например (это тебе надо сейчас прочесть), его положительность достигает чудовищных размеров и пасует лишь перед неким, обычно рулевым (если только это не предлог – так мне кажется), где положительность можно бы уже упрекнуть в чрезмерности; обычного человека (с которым он, кстати, умеет так на удивление хорошо говорить) он не видит, а малюет чудовищного Авраама в облаках. Но отрицательным его из-за этого все-таки нельзя назвать (если только отвлечься, может быть, от терминологии его первых книг), и кто может сказать, что же это такое – его меланхолия. Что до совершенной любви и брака, то в контексте «Или – или» они суть одно, лишь недостаток совершенной любви делает А. неспособным к совершенному браку с Б. Но первую книгу «Или – или» я все-таки еще не могу читать без внутреннего сопротивления.
Я понимаю чувствительность Оскара (если отвлечься от того, что его собирались связать вовсе не с каким-то ничтожеством, каким ему по крайней мере показался партнер) так, что он чувствует себя уязвленным (его, мол, подталкивают к чему-то, что ему с самого начала казалось неправильным), что он не ограничивается самоистязанием, но немного мучает и тебя. Таким образом, я могу его понять, это, по-моему, пустяк.
От Пика я, к счастью, пока еще ничего не получил, но, скорее всего, дружески отклоню этот соблазн, который меня не обманывает, хотя он в самом деле большой. Но тебя это не должно коснуться. (Я получил дружеское приглашение от издательства Райса, от Вольфа после первых корректур ничего больше не было.)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.