Текст книги "Письма к Максу Броду. Письмо отцу"
Автор книги: Франц Кафка
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Заметки Либштекля о тебе были отвратительным взрывом ненависти, от обычной критики Енуфы они отличались к тому же и отвратительным стилем. Ответ, мне кажется, его только немного поддержал, потому что читателям лишь тут пришло в голову, что можно дискутировать и о таких вещах.
Счастья и радости в Германии!
Твой Франц
(Приписка на полях:) Пожалуйста, передай привет также Феликсу и Оскару, я не знаю, смогу ли им достаточно скоро написать.
Не спрашивал ли ты Пфемферта о рубинеровском издании дневников Толстого?
О какой беготне и неприятностях ты говоришь?
Отношения со службой все еще для меня мучительны. Я останусь здесь, сколько смогу.
Большое спасибо за две твои посылки. Ты ко мне очень добр, только не говори, пожалуйста, о «перемене, немочи».
[Цюрау, конец марта 1918]
Дорогой Макс, удивительно, что это удалось в Дрездене; как они смогли там так все это понять, я имею в виду актеров, работников театра. Удивительно и прекрасно. И мне хорошо понятно также, какое счастье иметь там родителей. Твоей жены при этом не было? Во всяком случае это были хорошие дни, и то хорошее, что там было, может на время компенсировать для тебя утраченную свободу воли. Я говорю так просто потому, что моему глазу, упрощающему все до полной опустошенности, никогда бы так хорошо не удалось разглядеть понятие свободы воли в некоей вполне определенной точке горизонта, как это удалось тебе. Впрочем, и ты можешь сохранить здесь свободу воли или по крайней мере не должен будешь поступиться ею, если ты либо заранее откажешься принимать ее как милость, либо примешь ее как милость, но будешь считать ничтожной. Такую свободу воли мы потерять не можем. И знаешь ли ты, что́ ты привел в движение многолетней честной работой и как необозримо далеко расходятся от нее лучи? Я говорю это для тебя, не для себя.
Спасибо за посредничество с Вольфом. С тех пор как я решил посвятить книгу моему отцу, для меня стало важным, чтобы она вышла скорее. Не потому, что это помогло бы примириться с отцом, у этой вражды такие корни, что их так просто не выдерешь, но все-таки я бы кое-что сделал, пусть и не переселился бы в Палестину, но хоть провел бы пальцем по карте. Поэтому, так как Вольф меня брать не желает, ничего не отвечает, ничего не присылает, а это, видимо, моя последняя книга, я хотел послать рукопись Райсу, который меня любезно пригласил. Я написал еще одно ультимативное письмо Вольфу, который, однако, до сих пор не ответил, а между тем дней десять тому назад пришли новые корректуры, с которых я сделал список для Райса. Надо ли мне все-таки отдать это куда-то в другое место? Между тем пришло приглашение и от Пауля Кассирера. Откуда он, кстати, знает мой адрес в Цюрау?
Не говорил ли ты с Адлером[76]76
Адлер Пауль – поэт, живший тогда еще в Хеллерау, принципиальный противник военной службы. Друг и пропагандист Теодора Дойблера, постоянный собеседник Якоба Хегнера.
[Закрыть] и о Кьеркегоре? Для меня это теперь уже не так актуально, поскольку старые книги я давно уже не читал (я работал в саду, пользуясь хорошей погодой), а «Стадии» еще не пришли. Ты упоминаешь «отрефлектированность» и явно чувствуешь, как и я, что нужно выйти из-под власти его терминологии, его понятий. В том числе и его понимания «диалектического», или того же самого введения к «Рыцарю бесконечности» и «Рыцарю веры», или даже понятия «движения». Это понятие может перенести прямиком в счастье познания или еще на один взмах крыльев дальше. Так ли уж это оригинально. А может, за этим каким-то образом стоит Шеллинг или Гегель (обоими он с противоположных точек зрения весьма интересовался)?
Переводчик, кстати, ведет себя совершенно бесстыдно, я думал, он переиначивает только «Или – или», пользуясь молодостью автора, а оказывается, и «Стадии»! Это отвратительно, тем более что чувствуешь себя перед этим совершенно беспомощным. Но немецкий язык перевода еще не самое худшее, а в послесловии местами можно встретить и полезные замечания, просто от Кьеркегора исходит столько света, что какая-то часть его проникает на любую глубину. Впрочем, переводя Кьеркегора, этих «глубин» издательство не потревожило.
В книжной публикации («Стадий» я не знаю, но в этом смысле ведь все его книги компрометирующи) я не вижу никакого существенного противоречия с его главной целью. Цель эта неоднозначна и даже если бы со временем стала по-своему однозначной, то и эта однозначность была бы лишь частью того хаоса, в каком смешались для него дух, печаль и вера. Наверное, современники ощущали это еще яснее, чем мы. К тому же компрометирующие его книги вышли под псевдонимом, и они псевдонимы по сути; в целом, при всей их откровенности, их все-таки можно считать обманчивыми письмами соблазнителя, человека не от мира сего. И даже если бы это все было не так, по прошествии времени, которое все смягчает, невеста должна бы вздохнуть от облегчения, что не угодила в эту пыточную машину, которая сейчас работает вхолостую или по крайней мере занимается лишь ее тенью; благодаря этому она может терпеливо сносить и «безвкусицу» почти ежегодных публикаций. И ведь в конце концов она, как лучшее доказательство правильности кьеркегоровского метода (кричать, чтобы не быть услышанным, и кричать на тот случай, если все-таки услышат), осталась невинной, словно овечка. Может, здесь Кьеркегору что-то удалось вопреки собственному желанию или мимоходом, по пути к какой-то совсем другой цели.
Религиозное состояние Кьеркегора предстало передо мной не в такой уж чрезвычайной, для меня тоже весьма соблазнительной ясности, как перед тобой. Уже саму позицию Кьеркегора – он еще не сказал ни слова – хочется оспорить. Ибо отношение к божественному у него вначале не поддается никакой оценке со стороны, может быть, в той же степени, в какой сам Иисус не мог судить, как далеко пойдет тот, кто за ним последует. Похоже, для Кьеркегора это был в каком-то смысле вопрос Страшного суда, ответ на который – насколько тут еще нужен ответ – дается, когда миру придет конец. Поэтому внешняя картина нынешнего отношения к религии не имеет никакого значения. Впрочем, религиозное отношение стремится к открытости, но она в этом мире невозможна, поэтому устремленный человек должен сопротивляться миру, чтобы спасти в себе божественное, или, что то же самое, божественное восстанавливает его против мира во имя собственного спасения. Это значит, что мир должен подвергнуться насилию – твоему или Кьеркегора, иногда больше твоему, иногда больше его, разница существенна лишь для насилуемого мира. А следующее место не из Талмуда: «Как только явится человек, достаточно примитивный, чтобы не сказать: „Нужно принимать мир, каков он есть“ (здесь свободно проплывает и корюшка), а сказать: „Каков бы ни был мир, я держусь изначального, которое не собираюсь менять, в зависимости от отношения к миру“, в тот самый миг, когда это прозвучит, во всем бытии произойдет перемена. Словно в сказке, после того как произнесено слово, заколдованный на сто лет замок открывается и все оживает: начинается бытие сплошной внимательности. Ангелы приступают к делу и с любопытством всматриваются, что из этого будет, ведь им это интересно. С другой стороны, мрачные зловещие демоны, долго сидевшие без дела и кусавшие себе пальцы, вскакивают и потягиваются, ибо, говорят они, в этот миг, которого мы так долго ждали, найдется и для нас пожива и т. д.».
О Боге самоистязания: «Предпосылки, создаваемые христианством (страдание сверх обычной меры и вина совсем особого рода), есть и у меня, и я нахожу в христианстве прибежище. Но властно или прямо проповедовать другим я не могу, потому что ведь не могу устранить предпосылки». О Фрейде (на тему о том, что Христос всегда был здоровым): «Вообще жить подлинно духовной жизнью, сохраняя полное телесное и психическое здоровье, ни одному человеку не под силу». Ты скажешь, он не пример, то есть не самый убедительный пример. Конечно, это как раз не человек. Франц
[Цюрау, начало апреля 1918]
Мой дорогой Макс, разве мое письмо было настолько уж не обо мне? Его трудно понять, если иметь в виду Кьеркегора, и легко, если соотнести его со мной. Учти также, что сейчас в каком-то смысле пора прощания с деревней, в Праге проводят политику, лучшую из всех возможных (если считать, что меня хотят удержать): молчат, терпят, платят, ждут. Выдержать это непросто, и, видимо, в следующем месяце я снова чиновник в Праге.
Спасибо за приложенные письма. Письмо Пика – одно из неплохих последствий войны, хотя и замечаешь, как он следует за твоим предыдущим письмом, мне неизвестным, к тому же самые важные размышления у него не до конца прояснены, хотя вряд ли для него тут есть что-то неясное. А вообще я все время повторяю одно и то же: о писателе надо судить по творчеству; если здесь все созвучно, хорошо; если возникает красивое или мелодичное несозвучие, тоже хорошо; но плохо, если несозвучие раздражает. Я не знаю, применимы ли такие принципы вообще, готов ответить отрицательно, но мог бы представить себе некий упорядоченный живой идеей мир, в котором искусство занимало бы подобающее ему место, хоть в жизни я такого и не встречал.
(Тем временем я успел побывать с кобылой в деревне Шааб у жеребца, в комнате сейчас слишком холодно, а тут в саду наполовину готова грядка для огурцов и еще очень тепло. Запах козьего навоза, который как раз привезла Оттла, сильно бьет мне в нос.) Я хочу сказать: анализ, необходимый для применения этих самых принципов, по отношению к нам невозможен, мы все время остаемся целыми (в этом смысле), когда мы пишем, то не обособляемся от Луны, чтобы исследовать ее происхождение, а переселяемся на Луну со всеми своими пожитками, при этом ничто не меняется, мы там те же самые, что были здесь, в темпе путешествия могут быть тысячи отличий, но в самой сути отличий нет, Земля, стряхнувшая с себя Луну, с тех пор лишь окрепла, мы же почти потеряли нашу лунную родину, не окончательно, здесь нет ничего окончательного, но потеряли. Поэтому я не могу согласиться и с тем, как ты проводишь различие между волей и чувством в произведении, или, может, дело просто в данных названиях, а кроме того, чтобы ограничить высказывание, я говорю ведь, собственно, лишь за себя, хотя чересчур расширительно, но иначе не могу, другого круга лиц у меня нет. Воля и чувство всегда и по-настоящему живы, здесь ничего нельзя разрывать (удивительно, теперь я, сам того не сознавая, прихожу примерно к тому же выводу, что и ты), единственный возможный разрыв, разрыв с родиной, уже совершен, критики могут это констатировать не глядя, но никогда это не будет оцениваться с точки зрения отличий, о которых говорят они и совершенно несущественных перед лицом вечности. Поэтому всякая критика, оперирующая понятиями «настоящий», «ненастоящий», ищущая в произведении волю и чувство несуществующего автора, кажется мне бессмысленной и объяснимой лишь тем, что они тоже потеряли свою родину и все оказывается в том же ряду, я, конечно, подразумеваю: потеряли осознанную родину.
В Кенигсберге предстоит еще большее испытание театра и публики. Пусть туда поедет Макс с самыми лучшими пожеланиями от меня.
Франц
На меня произвело большое впечатление твое упоминание об Эренфельде. Но можешь ли ты достать мне книгу? Впрочем, ни одна из заказанных книг не пришла, никто их не доставляет.
[Почтовая открытка, Шелезен, штемпель 16.XII.1918]
Дражайший Макс, тревожиться не стоит, но иметь в виду надо. Кстати, у меня в кармане уже давно лежит одна адресованная тебе визитная карточка с подобной очень простой инструкцией (кстати, тоже насчет денежных дел). А пока мы живем, и твоя статья об общине[77]77
«Наши литераторы и община». – «Дер юде», октябрь 1916 г.
[Закрыть] превосходна. Читая, я гримасничал от радости. Неопровержимо, верно, ясно, познавательно, нежно и, ко всему еще, блестяще. Что касается органической цельности отдельного человека с точки зрения морали, то причины тут, насколько я могу судить, еще хуже; эта цельность в том, что касается морали, по большей части питается лишь мысленными оговорками. Откровенно социальны все люди, за исключением, может быть, тех, кто бредет где-то совсем на обочине и скоро отпадет, да еще тех, чья тесная грудь сверхчеловечески может вместить в себя весь социум. Но все другие вполне социальны, они просто по-разному преодолевали разные трудности. Это, наверное, тоже должно было произвести впечатление в статье, которая не является приговором, но, во всяком случае, содержит фактический материал для приговора. Нельзя, видно, совсем избежать и недоразумения, которое может возникнуть благодаря такому, например, факту (только ради примера), что в Народном объединении заседает много замечательно социальных людей, а в Клубе девушек их меньше. Но опять же и при всем том я сторонник этой статьи. Если бы вся твоя новая книга[78]78
«Язычество, христианство, еврейство», над которой я тогда работал.
[Закрыть] вышла такой!
Франц
[Шелезен, январь 1919]
Дорогой Макс, недавно ты мне снился, сам по себе сон не представлял чего-то особенного, мне это часто снится: будто я беру какую-то палочку или просто отламываю ветку, криво втыкаю ее в землю, сажусь на нее, как ведьма на метлу, или просто опираюсь, как опираются на тросточку, – и этого оказывается достаточно, чтобы передвигаться длинными низкими прыжками, поднимаясь, снижаясь, как захочу. Если разбега не хватает, достаточно всего лишь еще раз оттолкнуться от земли – и я лечу дальше. Такое мне снится часто, но на этот раз тут каким-то образом присутствовал и ты, ты куда-то всматривался или ждал меня, и как будто это происходило в помещении Рудольфинума. И получается так, что я каждый раз вынужден причинять тебе какой-то вред или по крайней мере отнимаю у тебя время. Правда, совсем по мелочам, однажды я потерял маленькую железную палочку, которая принадлежала тебе, и должен был в этом сознаться, в другой раз своим полетом заставил тебя долго ждать; то есть действительно мелочи, но удивительно было, с какой добротой, терпением и спокойствием ты все это принимал. Может быть – этой мыслью кончался сон, – ты был убежден, что мне, при всей кажущейся легкости, все-таки тяжело, может, ты склонялся к этой мысли как единственному объяснению моего поведения, которого в противном случае никак нельзя было понять. И даже малейшим упреком ты не испортил мне этих ночных радостей.
А вообще я и днем чувствую себя неплохо, во всяком случае что касается легких. Ни температуры, ни одышки, все меньше кашляю. Зато досаждает желудок.
Когда приедешь в Швейцарию?
Сердечный привет,
Франц
Приветы Феликсу и Оскару.
[Шелезен, штемпель 6.II.1919]
Дорогой Макс, как ты противишься своему предназначению и как это предназначение ясным, громким и звучным языком о себе заявляет; что же говорить другим, чье предназначение дает о себе знать едва слышным шепотом или вовсе молчит.
Пока ты во сне мучился собственными мыслями[79]79
Намек на сон, в котором меня мучили еврейские и сионистские катастрофы. Тогдашнее положение в Палестине было критическим.
[Закрыть], я ехал на тройке по Лапландии. Это было нынешней ночью, вернее, я еще не ехал, но тройка уже была запряжена. Оглобля повозки представляла собой громадную кость животного, и кучер объяснил мне технически довольно изобретательный и странный способ, каким в нее запрягают. Не буду сейчас этого пересказывать. Затем до северных краев донесся знакомый звук, это был голос моей матери, а может, она присутствовала здесь собственной персоной и обсуждала национальный костюм мужчины, объясняя, что штаны у него из бумажной ткани и изготовлены фирмой Бонди. Связь с воспоминаниями предшествующих дней очевидна: тут и еврейская тема, и разговор о бумажной ткани был, и о Бонди тоже.
Еврейскую тему здесь представляет молодая девушка[80]80
Юлия Вохрыцек.
[Закрыть], надо надеяться, не очень тяжело больная. Это одновременно обычное и удивительное явление. Не еврейка и не не-еврейка, не немка и не не-немка, любящая кино, оперетту и комедии, пудру и фату, располагающая неисчерпаемым и бесконечным множеством наглейших жаргонных выражений, в целом довольно невежественная, скорее веселая, чем грустная, – вот тебе ее примерное описание. Если же вздумается описать ее национальную принадлежность, придется сказать, что она принадлежит к нации лавочниц. И притом в душе храбрая, честная, самозабвенная – столько великолепных свойств в этом существе, хоть и не лишенном телесной красоты, но крохотном, как мошка, что летит на свет моей лампы. Этим, и не только этим, она похожа на фройляйн Бл., о которой ты вспоминаешь, должно быть, без приязни. Не мог бы ты одолжить мне для нее «Третью фазу сионизма»[81]81
Брод Макс. Третья фаза сионизма.
[Закрыть] или что-нибудь другое, что ты сочтешь нужным? Ей это будет непонятно, ей это будет неинтересно, я не буду настаивать, чтобы она читала, – но все-таки.
Времени у меня немного, можешь мне в этом поверить, не хватает дня, сейчас уже четверть двенадцатого. Бо́льшую часть времени приходится лежать на открытом воздухе, я лежу один на балконе, гляжу на лесистые холмы.
Со здоровьем неплохо, впрочем, желудок и кишечник не совсем в порядке. Нервам, или как это еще называется, тоже стоило бы пожелать большей устойчивости, уже со вторым человеком у меня здесь складывается так. Принять в себя нового человека, особенно его страдания, а главное – борьбу, которую он ведет и в которой другие, как ему кажется, понимают больше, чем сам этот человек, – ведь это нечто прямо противоположное родам.
Будь здоров. Привет Феликсу и Оскару.
Франц
«Зельбствер» я получил. Что ты, собственно, подразумеваешь, когда говоришь: «Палестина вообще непонятна»?
[Шелезен], 2 марта [1919]
Дорогой Макс, я даже не поблагодарил тебя за прекрасную книгу. Пожить некоторое время в ее атмосфере благотворно. У меня при этом, не знаю, преимущество ли это или наоборот, ко всему примешиваются юношеские воспоминания и юношеские чувства.
Фройляйн тоже просила передать тебе большую благодарность, она все внимательно прочла и даже явно поняла, хотя и на особый, девичий лад, когда схватываешь что-то мгновенно. Между прочим, она не так далека от сионистских интересов, как мне показалось вначале. Ее жених, погибший на войне, был сионистом, ее сестра ходит на еврейские доклады, ее лучшая подруга примыкает к бело-голубым и «не пропускает ни одного выступления Макса Брода».
Что до меня, я провожу время весело (по грубым подсчетам, я за последние пять лет не смеялся столько, сколько за эти последние недели), но это и трудное время. Что ж, пока я все выдерживаю, но не случайно у меня не совсем в порядке со здоровьем. Впрочем, это время, по крайней мере если говорить о нынешнем положении вещей, в ближайшие дни заканчивается, и, если заведение признает свидетельство здешнего врача, я, вероятно, останусь здесь еще немного.
Как странны первые ошибки жизни, я имею в виду первые очевидные ошибки. Наверное, их не надо рассматривать обособленно, тогда они приобретают более высокое и более широкое значение, но иногда приходится так делать; мне приходят на ум состязания, когда каждый участник по-своему не без основания убежден, что он победит, и это могло бы быть, ведь жизнь так богата. Почему же этого не происходит, хотя каждый как будто в этом уверен? Потому что неверие выражается не в «вере», а в практическом «способе скачки». Примерно как если бы каждый был твердо убежден, что он выиграет, но выигрыш будет заключаться лишь в том, что он перед первым же препятствием убежит и больше не вернется. Судье ясно, что этот человек не победит, по крайней мере здесь не победит, и очень поучительно следить, как этот человек с самого начала делает ставку на то, чтобы убежать, и все на полном серьезе.
Удачи с книгой[82]82
Вероятно, имеется в виду драма «Фальсификатор».
[Закрыть]! И побольше времени!
Франц
[Весна 1919?]
Дорогой Макс, насчет Тарновской[83]83
Процесс об убийстве против графини Тарновской, привлекший к себе тогда широкое внимание. Пауль Виглер – известный историк литературы и эссеист. Вилли Хандль – театральный критик, а также автор странного и мастерски написанного романа «Пламя». Оба некоторое время были редакторами пражской немецкой газеты «Богемия», в которой Кафка, вероятно, и читал заметки об этом сенсационном процессе.
[Закрыть] я ничего не понимаю, зато Виглер весьма хорош, а еще важней виглеровских суждений мнение Хандля, ибо тут уже можно говорить о публике.
Известием, что для меня подготовлены два стихотворения, ты утешил меня больше, чем сам можешь думать.
А мне нужно утешение. Как и ожидалось, теперь начались боли в желудке, да такие сильные, какие пристали бы человеку, набравшемуся сил благодаря Мюллерам. До вечера – так долго это длилось – я пролежал на канапе, вместо обеда попил лишь немного чаю и, поспав четверть часа, мог только досадовать, что все еще не стемнело. Около половины пятого наконец появились первые признаки заката, они все усиливались, вскоре окончательно стемнело, но мне не стало лучше. Знаешь, Макс, перестань жаловаться на девушек, быть может, боль, которую они тебе причиняют, хорошая боль; а если нет, тогда защищайся, боль уйдет, сил прибавится. А я? Все, чем я владею, обращено против меня, а что обращено против меня, тем я уже не владею. Если, например – хотя это всего лишь пример, – у меня болит желудок, то это, в сущности, уже не мой желудок, а нечто вроде чужака, которому доставляет удовольствие избивать меня. И так во всем, я весь состою из шипов, которые в меня же вонзаются, а всякая попытка защититься, всякое усилие приводят лишь к тому, что шипы втыкаются еще глубже.
Порой хочется сказать: бог знает, как я могу еще вообще чувствовать боль, ведь от одной необходимости причинить их себе я даже не могу перейти к их восприятию. Но часто я действительно не чувствую никакой боли, я действительно свободнейший от боли человек, какого только можно себе представить. Так что я не испытывал боли на канапе, меня не раздражал свет дня, который прекратился, когда пришло время, и с темнотой было точно так же. Но, дорогой Макс, тут ты мне должен поверить, даже если того не желаешь, все в это послеполуденное время сложилось так, будто мне предназначено было испытать все эти боли в строгой последовательности. С сегодняшнего дня я уже не могу отговориться никаким перерывом: лучше всего выстрелить. Я просто сорвал бы себя с места, на котором меня и так нет. Допустим, это было бы трусостью; трусость остается, конечно, трусостью, даже если бы в каком-то случае речь шла только о ней. Здесь именно такой случай, здесь ситуация, которую нужно устранить любой ценой, но, кроме трусости, ее не устранит ничто, мужество лишь превратит все в судорогу. И судорогой все ограничивается, не волнуйся.
[Меран, начало мая 1920]
Дражайший Макс, большое спасибо. Мюнхен я примерно таким себе и представлял, любопытны детали. Понятно, пусть даже евреи не повредят будущему Германии, но можно себе представить, как они вредят ее настоящему. Они давно навязали Германии вещи, к которым надо было бы, наверное, прийти постепенно и по-своему и которые требовали противодействия, потому что они чуждого происхождения. Ужасно бесплодное занятие – антисемитизм и все, что с ним связано, и этим Германия обязана евреям.
Что касается моего небольшого круга здесь, то все недоразумения давно уладились, я тогда их преувеличил, да и другие тоже. Генерал, например, относится дружелюбнее ко мне, чем к другим, что меня, впрочем, не удивляет, поскольку я обладаю качеством, несомненно весьма полезным в обществе (к сожалению, только им и за счет прочих): я умею превосходно, искренне и счастливо слушать других. Это свойство постепенно воспиталось в кругу семьи; для одной моей старой тетушки, например, у меня без всякого внутреннего усилия наготове мина чрезвычайного внимания: открытый рот, улыбка, большие глаза, постоянно кивающая голова и неподражаемо вытянутая шея, что не только не унизительно, но способно облегчить и действительно облегчает дело, когда с чужих губ хотят слететь слова. Скажу без хвастовства, я в этот миг предан правде и жизни, но лицо тетушки, а оно очень крупное, всегда как бы охватывает мое. Правда, генерал неверно толкует это и считает меня поэтому ребенком, недавно, например, он высказал предположение, что у меня должна быть хорошая библиотека, но тут же сделал поправку на мою молодость и заметил, что я, вероятно, уже начинаю собирать библиотеку. При всем том антисемитизм за столом, не обращая особого внимания на мое присутствие, являет себя во всей своей невинности. Некий полковник в частном разговоре со мной подозревает генерала (к которому вообще все несправедливы) в «глупом» антисемитизме; говорится о еврейской бестолковости, наглости, трусости (особенно в связи с разными военными историями, рассказываются жуткие вещи: например, как один больной восточный еврей вечером перед началом похода впрыснул двенадцати евреям в глаза заразу триппера, возможно ли такое?), при этом звучит несколько удивленный смех, потом у меня просят извинения, только евреям-социалистам и коммунистам ничего не прощают, их готовы утопить в супе и разрезать, как жаркое. Но бывают исключения, тут есть, например, фабрикант из Кемптена (там тоже несколько дней существовало правительство советов – кстати, бескровное и без евреев), который отмечает различие между Ландауэром, Толлером и другими и рассказывает о симпатичных чертах Левина.
Со здоровьем у меня хорошо, если бы я еще мог спать, в весе я, правда, прибавил, но бессонница мешает, особенно в последнее время. Для нее есть разные причины, возможно, одна из них – переписка с Веной[84]84
Первое упоминание о Милене Есенской.
[Закрыть]. Это живой огонь, какого я еще не встречал, впрочем, горит этот огонь вопреки всему лишь ради него. Притом необычайно нежна, мужественна, умна и всем способна пожертвовать или, если угодно, все завоевать жертвой. Но таков, однако, должен быть и мужчина, сумевший это вызвать.
Из-за бессонницы я, возможно, приеду раньше, чем нужно. В Мюнхен я вряд ли поеду, хоть у меня и есть интерес в издательстве, но это пассивный интерес.
Сердечный привет тебе, твоей жене, особенно Оскару, которому я не написал; хотя никаких препятствий нет, я с большим трудом решаюсь писать по необходимости откровенные[85]85
Адресат, по всей видимости, «молодая девушка», которую упоминает в конце своих воспоминаний Дора Гефит (см. «Биографию», с. 332): «Он оберегал, заклинал, учил ее отдаться в будущем работе и связывать все надежды на улучшение с деятельностью и достижениями». Кафка познакомился с Минце Э. в маленькой деревне Шелезен в Северной Богемии, где он часто бывал. Здесь речь идет о его пребывании зимой 1919/20 г. в пансионате Штюдль, в котором находилась после долгой болезни и Минце Э.
[Закрыть] письма.
Твой Ф.
[Меран, июнь 1920]
Спасибо, Макс, твое письмо мне очень помогло. И история была рассказана кстати, я перечел ее десять раз, и все десять раз она, даже в твоем пересказе, вызывала у меня содрогание.
Но отличие между нами есть. Видишь ли, Макс, тут другой случай, у тебя необычайной мощи крепость, вокруг бушуют несчастья, но ты внутри или где сам захочешь и работаешь, работаешь, с помехами, неспокойно, однако работаешь, я же горю, я вдруг оказываюсь ни с чем, кроме пары балок, и то, если их не поддержать собственной головой, они рухнут и все это убожество сгорит. Жалуюсь ли я? Нет, я не жалуюсь. Жалуется мой вид. А чего я достоин, не знаю.
Второе известие меня, конечно, радует, отчасти это было еще при мне. Тем временем я сделал этому человеку худшее, что только можно было сделать, и, наверное, худшим образом. Как лесоруб врубается в дерево (но ему так велели[86]86
Здесь три строки зачеркнуты Кафкой, прочесть их невозможно. С этим связана следующая строка.
[Закрыть]). Видишь, Макс, я еще способен стыдиться.
Хотел бы быть у тебя в мае и очень радуюсь за тебя.
Только одно место в твоем письме мешает. Где ты говоришь о выздоровлении. Нет, об этом последний месяц нет и речи. Впрочем, ты ведь написал «Остров Карина»[87]87
Один из персонажей новеллы «Остров Карина» (1907) изображает Франца Кафку, каким он мне тогда представлялся.
[Закрыть].
Твой Франц
Привет твоей жене.
Нет ли у тебя случайно вестей от Оттлы? Она пишет мне очень редко. В середине июля у нее должна быть свадьба.
Оскару я напишу, но о чем мне писать, я ведь могу только об одном.
Пятница, [Прага, штемпель 7.VIII.1920]
Дорогой Макс, если уж ты, ты оказываешься до такой степени ленивым, это явный признак, что надо ждать хорошей погоды, счастливая примета, вот для меня в этом не было бы ничего особенного, я ленивый всегда, в деревне, в Праге, всегда, и особенно как раз когда я чем-то занят, потому что на самом деле это никакая не занятость, так просто полеживает на солнце благодарная собака.
«Язычество» я как раз в понедельник прочел в поезде, а «Песнь песней»[88]88
«Песнь песней» – глава в книге «Язычество, христианство, еврейство».
[Закрыть] еще не прочел, потому что с тех пор погода была в самый раз для занятий плаванием. Меня каждый раз заново удивляла естественная полнота этой главы, при всей ее выстроенности и продуманности, хотя я этого и ожидал, ведь это «Язычество» – отчасти твоя духовная родина, хочешь ты этого или не хочешь. Это великолепно, я, впрочем, был самой некритичной из твоих галицийских учениц[89]89
Воспоминание о моих уроках для детей беженцев во время мировой войны. Кафка по возможности на них присутствовал.
[Закрыть] и, читая, нередко тайком пожимал твою руку и касался плеча.
При этом я отнюдь не могу сказать, что согласен с тобой, или вернее сказать: я, может быть, лишь обнаруживаю твое тайное согласие с «язычеством». Вообще, там, где ты просто говоришь сам, мне все очень близко; но, когда ты начинаешь полемизировать, у меня тоже частенько возникает желание полемизировать (насколько я могу, разумеется).
Дело в том, что я не верю в язычество, как ты его понимаешь. Грекам, например, тоже был ведом определенный дуализм, иначе как были бы возможны мойры и многое другое? Но это были как раз весьма смиренные люди – в религиозном смысле, – своего рода лютеранская секта. Они не способны были представить себе истинно божественное слишком далеко от себя, весь мир богов был для них лишь средством сохранить главное для земного тела, иметь воздух для человеческого дыхания. Великое средство воспитания нации, к которому обращались взгляды людей, было не столь глубоким, как еврейский закон, но, может быть, более демократичным (здесь не было ни вождей, ни основателей религий), может, более свободным (это держалось, но я не знаю чем), может, более скромным (ибо лицезрение богов приводило лишь к одному выводу: мы даже не боги, даже не они, а будь мы богами, чем бы мы были?). Ближе всего, пожалуй, к твоей точке зрения, когда говорят: теоретически существует возможность полного земного счастья, а именно если верить в совершенно божественное и не стремиться к нему. Такая возможность счастья столь же кощунственна, сколь и недостижима, но греки были к ней, наверное, ближе многих других. Однако и это еще не язычество, как ты его понимаешь. И ты не доказал также, что греческая душа отчаялась, а доказал лишь, что ты бы отчаялся, если бы тебе пришлось быть греком. Это верно, конечно, для тебя и для меня, и то не совсем.
Собственно, воспринимаешь эту главу трояко: в ней есть твои позитивные убеждения, которые здесь остаются непоколебленными и которых я до сих пор тоже не касался, затем есть концентрированная возбужденная атака на греков, и, наконец, есть их тихая самозащита, которую, в сущности, тоже ведешь ты.
С твоей женой я вчера долго разговаривал на Софийском острове и по пути домой. Она была любезна, хотя и тосковала, по ее словам, но была любезна. Правда, история обручения твоего зятя ее немного взволновала, как обычно волнуют такие вещи, я это почувствовал на себе.
От Абелеса давно ничего не было, я уже опасался, что ничего не вышло, но вчера после обеда все-таки пришел от него ответ, весьма дружелюбный. Он, впрочем, отсылает обратно к издательству «Левит», так как 2 августа Абелес уходит в отпуск и передает это дело своему другу, некоему д-ру Орнштайну, редактору издательства «Левит», оно, как он уверяет, «будет добросовестно исполнено». О деньгах он ничего не пишет, значит, надо доставать у «Левита». Одновременно он просит уведомить тебя, что ежегодник здесь еще не вышел, но он знает твой адрес и постарается, «зная твою занятость, своевременно освободить тебя от твоего любезного обещания». Поскольку твоя жена, кажется, должна была что-то сделать для ежегодника, я сегодня вечером сходил к ней, но, не застав дома, оставил только записку на эту тему. Мои дела плохи. Ответ в Вену, конечно, требует времени. Недавно у меня был Отто Пик, он упоминал про англичанина, который должен был перевести «Народного короля»[90]90
Дворжак Арно. Народный король. Драма в пяти действиях. Перевод на немецкий Макса Брода. Лейпциг, 1914.
[Закрыть] с немецкого на английский для американских представителей. Вот и все, а теперь я иду спать. Слышу: как хорошо ты спишь. Благословен будет твой сон. Франц
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.