Электронная библиотека » Франц Кафка » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 13:43


Автор книги: Франц Кафка


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Письмо оттягивалось из-за разных помех, которые в нем перечислены, но самая последняя не упомянута, ее я заподозрил, лишь когда письмо было уже отправлено. Дело в том, что я простыл, а может, и не простыл, я не знаю, каким образом мог простудиться, просто плохая погода, буря, длившаяся непрерывно уже почти две недели, попросту и без особых церемоний уложила меня в постель. Я пролежал четыре дня, сегодня еще тоже в постели, лишь сейчас, вечером, ненадолго встал. Ничего особенно скверного не было, просто из осторожности надо было перележать, я только кашлял и харкал, температура была не такая уж высокая, врач, внимательно послушав сегодня мои легкие, сказал, что там ничего нового, они даже лучше, чем несколько дней назад; тем не менее я от всего этого устал, и, если к концу пятой недели я прибавил в весе уже 4.20, завтра в лучшем случае будет то же самое. Но несмотря на достаточно сильную усталость и все помехи, я пока не хочу жаловаться, все, что было со мной за последние шесть недель, вместе взятое и сконцентрированное, не сравнится по разрушительной силе с тремя сутками в Меране, впрочем, тогда у меня, наверное, и сил было больше.

Среда.

Вчера мне помешали, но дружески, тут есть студент-медик 21 года[98]98
  Первое упоминание о Роберте Клопштоке. Кафка познакомился с Клопштоком, молодым студентом-медиком, впоследствии доктором и выдающимся исследователем, в санатории «Матлар» в Татрах (Таранске Матлиари). Началась дружба, продолжающаяся до смерти Кафки. Клопшток вместе со спутницей последних лет жизни Кафки Дорой Диамант (Димант) ухаживал за другом в санатории Хоффмана в Кирлинге близ Вены и оставался с ним до его последнего дня.


[Закрыть]
, будапештский еврей, очень честолюбивый, умный, в том числе и как литератор, кстати, внешне похож на Верфеля, хотя черты его погрубее, общительный, какими бывают прирожденные врачи, антисионистски настроенный, его вожди – Иисус и Достоевский; он явился ко мне еще после девяти из главной виллы, чтобы наложить компресс (вряд ли нужный), его особая расположенность ко мне, очевидно, объясняется воздействием твоего имени, которое он очень хорошо знает. Конечно, его и кашауца очень заинтересовала возможность твоего приезда.

Что касается этой возможности, то я писал тебе в Прагу, что был бы весьма рад твоему приезду, но лишь в том случае, если ты собираешься ехать в Словакию или если ты приедешь, чтобы отдохнуть, то есть на более долгий срок. Если же ты хочешь приехать специально, из Праги, или из Брюнна, или (судя по твоим намекам, ты можешь это связать с берлинской поездкой), скажем, из Одерберга или другого отдаленного места, – пожалуйста, не надо ездить, это возложило бы на меня слишком большую ответственность!

Счастья тебе и радости в Берлине! Если я написал что-то злое о письме Демеля, то ты тут совершенно ни при чем. Любить женщину и быть недоступным страху или по меньшей мере совладать с этим страхом и вопреки ему взять женщину в жены – для меня это столь невозможное счастье, что я его – из классовой вражды – ненавижу. К тому же я знаю только письма из декабрьского номера.

И что такое вообще полупустые страхи перед полнотой жизни; они в твоей книге, они в том, как отобраны в ней времена и женщины, а сильней всего, кстати, в первых стихотворениях; так сильно, как в «Поцелуе», ты еще не высказывался; я, впрочем, лишь начинаю читать эту книгу, с ясной головой, в первый за недели хороший день и в первый день, когда я начал вставать.

Если ты приедешь, не захватишь ли одну из каббалистических книг, наверное, это на еврейском?

Твой Ф.


[Матлиари, начало марта 1921]

Дражайший Макс, видимо, писем больше не будет, я ведь приеду через две недели и тогда, наверное, смогу ответить на вопросы твоего письма устно.

Получив твое письмо, которое во многом меня задело, я мысленно ответил настоящей вспышкой, но на бумагу это не излилось, у меня лежало несколько писем, нуждающихся в ответе (я не ответил на них до сих пор), будапештец, о котором я в прошлый раз писал, долгое время требовал почти постоянного общения, но прежде всего навалилась усталость, я часами лежу в шезлонге в состоянии полудремы, в каком ребенком видел дедушку с бабушкой. Чувствую я себя неважно, хотя врач утверждает, что легкие у меня наполовину залечены, но, по-моему, дела у меня вдвое хуже, я никогда еще так не кашлял, никогда так не задыхался, никогда не чувствовал такой слабости. Не спорю, в Праге было гораздо хуже; но если иметь в виду, что внешние обстоятельства, если не считать разных помех, на сей раз были довольно благоприятны, то я вообще не представляю, каким образом что-то может еще улучшиться.

Но глупо и заносчиво так говорить и принимать это так всерьез. В разгар небольшого приступа кашля его поневоле считаешь крайне важным; но, когда он отпустит, к нему можно относиться иначе. Когда темнеет, ты еще зажжешь свечу, но, когда она догорит, ты будешь тихо сидеть в темноте. Именно потому, что в доме отца нашего горниц много, не следует поднимать шума.

Я уже рад, что уезжаю отсюда, наверное, это надо было сделать еще месяц назад, но я так тяжел на подъем и так много людей здесь относятся ко мне с непонятной расположенностью, что, если бы мне продлили отпуск еще, я бы остался здесь дольше, тем более погода сейчас наконец улучшается. В лесу есть павильон, где можно иногда лежать, раздевшись до пояса, а на моем балконе можно и совсем раздеться.

Прочитав это, ты можешь решить, что я не отношусь к лечению всерьез. Напротив, я отношусь к нему ужасно серьезно, я даже ем мясо – с еще большим отвращением, чем все прочее; ошибкой было, что я до сих пор не жил среди легочных больных и, в сущности, не заглядывал в глаза болезни, я сделал это лишь здесь. Но последний шанс немного выздороветь был, наверное, в Меране… Ну и хватит, наконец, об этом, я это пишу, чтобы не пришлось больше говорить на эту тему в Праге.

Ты пишешь о Саломо Мольхо[99]99
  Противник «ложного Мессии» Давида Рейбени.


[Закрыть]
, как будто я когда-нибудь о нем слышал. А я ведь много пропустил за эту четверть года.

До свидания!

Франц

Виккерсдорфская анкета хорошо подходит к теме. Письмо Эссига я уже раньше случайно прочитал в газете и хотел послать тебе как пример особо отвратительный: «Глазки, что так мило щекочут сердце». Конечно, тут нет ничего, в сущности, отвратительного, кроме того, что письмо теперь напечатано, а отправителя уже съели черви.


[Матлиари, начало марта 1921]

Дражайший Макс, надеюсь, ты получишь это письмо одновременно с моим вчерашним. Вчерашнего не считай, я просто не написал тебе, в каких обстоятельствах оно писалось. Я лежал на своем канапе, совершенно без сил после еды, из-за мучительного отсутствия аппетита у меня выступал пот на лице, когда я с ужасом видел перед собой полную тарелку, при этом я последние две недели ем много мяса, но, поскольку повариху, к которой я привык, заменил не столь умелый повар, от этого мяса обострился геморрой, днем и ночью меня мучили сильные боли – и в таком состоянии я писал тебе письмо. Но оно было неправильным. Потому что хоть кашляю я сильней и больше задыхаюсь, но можно противопоставить и положительное: заключение врача, прибавку в весе, впрочем сейчас приостановившуюся, и хорошую температуру. Теперь мы скоро увидимся. Писать о таких вещах! И кто водит нашей рукой? Твой Ф.


[Матлиари, середина марта 1921]

Дорогой Макс, я попрошу тебя об одной большой услуге, к тому же это надо сделать сразу. Я хочу остаться здесь еще, не именно здесь, а в Татрах, вероятно, в санатории д-ра Гура в Полянке, который мне хвалят, он, впрочем, и намного дороже, чем Матлиари.

Остаться я хочу по следующим причинам:

1. Прежде всего доктор грозит мне возможностью полной катастрофы, если я сейчас поеду в Прагу, и сулит мне, если я останусь до осени, относительное выздоровление, так что мне потом достаточно будет проводить шесть недель в году у моря или в горах, чтобы держаться. И то и другое пророчество, второе особенно, преувеличены, тем не менее он каждое утро мучает меня таким образом, отечески, дружески, всячески. И хотя я знаю, что пыл его предсказаний во всех отношениях поубавился бы, знай он, что я собираюсь переселяться в Полянку, все-таки это производит на меня впечатление.

2. Домашние все просят меня остаться, сами не представляя, как много у них для этого оснований. С тех пор как я здесь живу среди легочных больных, я твердо знаю, что хотя для здоровых людей нет возможности заразиться, здоровы здесь разве что, например, лесорубы в лесу или прислуга на здешней кухне (которые прямо руками доедают остатки еды с тарелок тех самых больных, напротив которых я даже сажусь с опаской), но никто из нашего городского круга. Как ужасно сидеть, например, против человека с больной гортанью (кровный брат легочного больного, печальный брат), он дружелюбно и безобидно сидит перед тобой, смотрит на тебя ясными глазами легочного больного и при этом брызжет тебе в лицо сквозь растопыренные пальцы гноем своих туберкулезных язв. Ничего особенно страшного, но так же и я буду сидеть дома, «добрым дядюшкой» среди детей.

3. Наверное, я хорошо бы выдержал в Праге весну и лето, во всяком случае, д-р Краль письменно советует мне приехать, теперь же он в разговоре с родителями взял свой совет обратно (эти колебания объясняются колебаниями в моих письмах), но правильнее все-таки было бы, наверное, принять какое-то половинчатое решение, если, как уверяет доктор, мое состояние действительно улучшается. И где бы я мог провести теплое время лучше, чем высоко в горах (Полянка расположена на высоте 1100 м). Я знаю, где мне было бы посильно работать; но я не знаю такой деревни.

4. Но главное – мое субъективное состояние, и оно – конечно, тут есть еще бесконечно много возможностей для ухудшения – не особенно хорошо, кашель и одышка усилились, как никогда прежде, в разгар зимы – а зима была трудная, не из-за холода, а из-за нескончаемых снежных бурь – одышка стала почти отчаянной, теперь погода исправилась, и с этим тоже стало, конечно, лучше. Я только говорю себе: если я вправе ссылаться на мое субъективное состояние, тогда безразлично все, что связано с моей службой, – нет, тут я не прав, тогда связанное с моей службой не безразлично, тогда мне это особенно нужно, но, если я буду относительно здоров, тогда мне это не так нужно.


Мой отпуск заканчивается 20 марта, я слишком долго раздумывал, что мне делать, из чистой робости и нерешительности я дотянул до этих, самых последних дней, когда просьба о продлении отпуска превращается в почти неприличный шантаж. Ибо вообще-то естественнее было бы сначала спросить, что думает об этом директор, а затем в зависимости от его ответа подать заявление, потом это заявление предъявить администрации и т. д. Теперь же все это, конечно, слишком поздно, письменно уже ничего не сделаешь, вымогательский характер моих действий мог бы быть смягчен лишь моей устной просьбой, то есть я мог бы поехать в Прагу, но надо ли мне тратить время? Тогда с просьбой туда могла бы пойти Оттла, но вправе ли я просить ее об этом в ее состоянии? К тому же я не хотел бы объяснять ей все так же подробно, как тебе. Таким образом, ты один, Макс, остаешься человеком, на которого я возлагаю это бремя. Просьба моя заключается в том, чтобы ты по возможности скорее пошел к моему директору Одрстчилу с врачебным заключением, которое я прилагаю (я получу его только после обеда, надеюсь, оно будет таким, как мне обещали), лучше всего пойти туда к 11 утра; что сказать, ты знаешь, конечно, лучше меня, я хочу лишь сказать, как это себе сам представляю, например:

Я, разумеется, способен ходить в бюро (между нами говоря, способен выполнять и работу (!), которая там есть), но так было и до моего отъезда, однако так же несомненно, что осенью мне придется уехать опять и снова состояние мое будет немного хуже, чем прошлой осенью. Врач обещает мне длительную работоспособность, лишь если я останусь на 4–6 месяцев, поэтому я прошу продлить мне отпуск, пока что месяца на два, после чего снова пришлю подробное медицинское заключение. Я прошу этот отпуск, если мне его предоставят, за полное жалованье, за три четверти, за половину, только совсем без жалованья меня оставлять нельзя, и с переводом на пенсию тоже надо потерпеть. Впрочем, эти полгода можно не засчитывать и для продвижения по службе, и для пенсии. Такое отчасти ограниченное разрешение на отпуск было бы для меня даже облегчением, потому что я слишком хорошо сознаю, что́ я уже получил от этого отпуска в этом заведении. Конечно, так просить об отпуске, как это делаю я, нельзя, и это можно извинить только тем, что я до сих пор сомневался и лишь сейчас подробнее переговорил с врачом. Я также знаю, что сначала надо написать заявление и т. д., но, может, не поздно заявление написать задним числом, учитывая, что я могу рассчитывать на согласие оставить меня здесь и что я не должен буду 20-го приступать к работе. Если же это невозможно, я мог бы так или иначе на какое-то время приехать в Прагу.

Примерно так надо бы поговорить, и тогда, Макс, ты должен мне телеграфировать: «Оставайся» или «Приезжай».

Еще кое-что о директоре. Это очень добрый, отзывчивый человек, особенно ко мне он добр необычайно, правда, тут примешиваются и политические причины, ведь тогда он может говорить немцам, что необычайно хорошо относится к одному из них, хотя, в сущности, речь идет всего лишь о еврее.

И о жалованье поговори, пожалуйста, как следует, не упоминай также про богатство моего отца, ибо, во-первых, его нет, а во-вторых, если есть, то наверняка не для меня.

Подчеркивай некорректность моего поведения, потому что корректность, поддержание своего авторитета для него значат много.

Разговор наверняка перейдет на общие темы, и сделает это он, ведь ты пришел к нему. Тогда, наверное, ты мог бы – не для того, чтобы его подкупить, это мне ни к чему, а просто чтоб доставить ему удовольствие, потому что я в самом деле чувствую себя ему обязанным, – мимоходом упомянуть, что я часто говорил о прямо-таки творческом его красноречии и с восхищением учился у него живому разговорному чешскому языку. Может, ты этого не очень-то заметишь, с тех пор как он директор, он эту силу почти утратил, бюрократизм не дает ей больше проявиться, ему приходится слишком много говорить. Кстати, он профессор и пишет на социологические темы, но этого ты знать не должен… Ты можешь, конечно, говорить по-немецки или по-чешски, как захочешь.

Вот такая задача. Когда я думаю, что добавляю ко всем твоим делам еще и такое, я чувствую себя, поверь, не лучшим образом, но со всех сторон подступает, и надо где-то прорваться, а ты, Макс, должен страдать. Прости меня.

Твой Ф.

Да, еще: не исключено, что Оттла со своей стороны предпринимала что-то подобное, тогда хорошо бы сначала ее у нас расспросить.

Может, тебе покажется, что я слишком робею перед бюро. Нет. Прими во внимание, что бюро никак не виновато в моей болезни, далее, что оно страдает не просто от моей болезни, а от ее уже пятилетнего течения, что оно держалось по отношению ко мне порядочно, когда я почти бессознательно влачил свои дни.

Если мне здесь придется остаться, тогда я, наверное, увижу тебя здесь, это было бы славно.

Множество приветов твоей жене и Феликсу, и всем, кто там, и Оскару, и всем, кто там.


[Матлиари, середина апреля 1921]

Дражайший Макс, как может не получиться новелла[100]100
  «Франци, или Любовь второй степени». Роман. Мюнхен, 1921.


[Закрыть]
сейчас, когда у тебя есть покой, чтобы выдержать напряжение, и новелла должна родиться, как удачное дитя самой жизни. И как разумно все у тебя складывается, в том числе на службе. На прежней службе ты был ленивый чиновник, потому что твоя неслужебная деятельность никак не ценилась, ее самое большее терпели и прощали, теперь же она – главное и придает тому, что ты делаешь на службе, подлинную, не доступную никому из других сотрудников ценность, так что ты и в отношении службы можешь считаться человеком весьма усердным, даже если ничего там не делаешь. Наконец – и главное, – как ты поистине могучей рукой справляешься с браком, да еще с Лейпцигом вдобавок, и притом все время еще и с самим собой, и в браке, и в Лейпциге полагаясь на реальность, хотя и не понимая ее. Всяческих успехов на твоем трудном, высоком, гордом пути!

А я? Когда я перебираю вести о тебе, Феликсе и Оскаре и сравниваю вас с собой, мне кажется, будто я блуждаю, как дитя, в лесах зрелого возраста.

Дни снова прошли в усталости, в ничегонеделании, в созерцании облаков, да еще в неприятностях. Это в самом деле так, все вы утвердились как мужчины. Незаметно, тут дело решает даже не вступление в брак, просто существуют, наверное, судьбы с историческим развитием и без него. Иногда я ради забавы представляю себе некоего грека, который попадает в Трою, хотя этого и не желал. Он не успел там даже оглядеться, как уже угодил в свалку, самим богам неведомо, о чем тут речь, а он уже повис на троянской боевой колеснице, и его тащит вокруг города, до песен Гомера еще далеко, а он уже лежит с остекленевшими глазами, если не в троянской пыли, то на подушках шезлонга. А почему? Гекуба ему, разумеется, ничто, да и Елена не так уж важна; если другие греки выступали в путь по зову богов и сражались под их защитой, он послан туда отцовским пинком и сражается, проклятый отцом; хорошо, что были еще и другие греки, не то мировая история оказалась бы ограничена двумя комнатами родительского дома с порогом между ними.

Болезнь, о которой я писал, оказалась катаром кишок, тяжелым, как еще никогда, я был убежден, что это кишечный туберкулез (что такое кишечный туберкулез, я знаю, на моих глазах умерла от него кузина Феликса); один день у меня была температура 40, но все, надеюсь, обошлось без последствий, а потерянный вес можно будет восстановить. Кстати, человека, которого так мучили и о котором я однажды писал, больше нет, он наполовину умышленно, наполовину нечаянно упал на ходу между двумя вагонами скорого поезда, между буферами. Впрочем, он ушел отсюда почти в беспамятстве, рано утром, вроде бы на небольшую прогулку, без часов, бумажника и вещей, прогулка эта растянулась до трамвая, там до Попрада, дальше в скором поезде и все в направлении к Праге, чтобы навестить на Пасху свою семью, но потом он передумал и спрыгнул. Мы все здесь несем свою долю вины, не за его самоубийство, а за его отчаяние в последнее время, каждый боялся общаться с ним, человеком весьма общительным, и проявлял это самым бесцеремонным образом, как отталкивают других локтями мужчины на тонущем корабле. Я не имею в виду врача, сестру и горничную, в этом смысле я глубоко их уважаю. Кстати, потом прибыл еще один такой же больной, но он уже уехал.

Мне случайно попала в руки одна пражская газета (здесь был несколько дней один турист из Моравской Остравы и, хоть мы с ним ни разу даже не разговаривали, дружелюбно всучил мне кучу газет, сам он здесь читал, как мне говорили, «Борьбу за еврейство»[101]101
  Брод Макс. Борьба за еврейство. Вена, 1920.


[Закрыть]
), и там я прочел, что Хаас женился на Ярмиле, меня это не удивило, я всегда считал Хааса способным на многое, но вообще это поразительно. Ты не знаешь подробностей?

Ты пишешь, что мне, может быть, надо найти какую-нибудь незначительную службу, очень мило с твоей стороны, но это не для меня. Если бы мне предложили исполнить три любых желания, то я, отвлекшись от темных страстей, пожелал бы: относительной поправки здоровья (врачи это обещают, но я ничего подобного не замечаю, хотя в последние годы часто выезжаю на лечение, обычно после трех месяцев лечения мне всегда бывало лучше, чем сейчас, а если с чем-то и стало за эти три месяца лучше, так это скорее с погодой, чем с легкими, впрочем, не следует забывать, что моя ипохондрия, прежде распространявшаяся на все тело, теперь сосредоточилась на легких), далее, другой страны на юге (это не должна быть Палестина, в первый месяц я много читал Библию, но это прошло) и какого-нибудь ремесла. Не такие уж это большие желания, среди них нет даже жены и детей.


[Матлиари, середина апреля 1921]

Дражайший Макс, едва получив книгу, я в тот же день сразу прочел ее два, почти три раза, потом одолжил, чтобы ее скорее почитали другие; когда она вернулась, я прочел ее четвертый раз, а теперь опять одолжил, вот как я спешу. Но это можно понять, ведь книга такая живая, а когда простоишь какое-то время в глубокой тени и потом увидишь такую жизнь, в нее поневоле тянет. Это, в сущности, не столько некролог[102]102
  Мой друг, гениальный музыкант Адольф Шрайбер, покончил с собой в Ваннзее.


[Закрыть]
, сколько бракосочетание между вами, живое, печальное и полное отчаяния, как всякое бракосочетание для вступающих в него, и счастливое, так что у тех, кто смотрит на него, вытаращены глаза и бьется сердце, и можно ли смотреть на это, не вступив самому в брак, даже если ты лежишь совершенно одинокий в комнате. И эта жизненность лишь возрастает оттого, что рассказываешь об этом только ты, нашедший силы выжить, и делаешь это так нежно, что заглушаешь умершего, но он говорит вместе с тобой, ты заставляешь услышать его беззвучный голос, и он может даже положить руку тебе на губы, чтобы приглушить твой голос там, где ему это кажется нужным. Это чудесно, и при всем том, если угодно, – книга настолько отдана на волю читателя, настолько дает она ему свободу воли при всей своей внутренней силе – вновь лишь живущий говорит во всю ту мощь, какой обладает для живущего жизнь перед лицом смерти, все вместе встает как надгробие, но одновременно как столп жизни, а непосредственней всего захватывают меня места, которые для тебя, может быть, несущественны, вроде такого: «Я ли был безумен или он?» Здесь перед нами встает человек, верный, неизменный, всегда с открытым взором, неиссякаемый источник, человек, который – я выражу это парадоксально, но мысль моя проста – не может понять понятного.


Это было вчера, я хотел сказать еще кое-что, но сегодня пришло письмо от М. Я не должен бы тебе о нем говорить, потому что она тебе обещала, что не будет мне писать. Я это имею в виду, и потому, что касается М., можешь считать, что я тебе ничего не говорил: я это знаю. Какое счастье, Макс, что ты у меня есть.

Но сообщить тебе об этом письме я должен вот почему. М. пишет, что она больна, болезнь легочная, она началась уже давно, незадолго перед нашей встречей, но тогда это было легко, в той робкой форме, с какой болезнь нередко возникает, можно было почти не обращать на нее внимания. Теперь же, видимо, стало хуже, но она сильна, жизнь в ней сильна, моей фантазии недостает, чтобы представить М. больной. У тебя ведь тоже о ней другие сведения. Впрочем, она написала своему отцу, он был приветлив, она едет в Прагу, будет жить у него, а потом поедет в Италию (предложение отца поехать в Татры она отклонила, но сейчас, в разгар весны, в Италию?). Очень странно, что она будет жить у отца; если они помирились, где останется ее муж?

Но ради всего этого я бы не стал тебе писать, речь идет, конечно, лишь обо мне. Речь идет о том, чтобы ты держал меня в курсе пребывания М. в Праге (о котором ты ведь узнаешь) и как долго оно продлится, чтобы я не оказался в Праге в то же самое время, и ты дашь мне знать, если М. все-таки поедет в Татры, чтобы я вовремя отсюда уехал. Хотя встреча уже не означала бы необходимости рвать на себе волосы, но она оставила бы ссадины на голове и в мозгу.

Однако если ты выполнишь эту мою просьбу, не надо при этом опять говорить, что ты меня не понимаешь. Я уже давно хотел тебе об этом написать, но был слишком усталый, намекал же тебе часто, для тебя в этом не должно быть ничего нового, хотя так грубо я еще этого не высказывал. В этом нет и ничего такого уж особенного, у тебя на эту тему есть один ранний рассказ, кстати дружелюбный, это болезнь инстинкта, цвет времени, и вообще ведь может хватить жизненных сил как-то с этим справиться, но мои жизненные силы не дают для этого никаких возможностей или только возможность бежать, да еще в таком состоянии, когда постороннему (впрочем, и мне самому) становится непонятно, что здесь еще можно спасти, но не всегда же бегут, чтобы спасаться, ведь и пепел, который уносит ветром с костра, улетает не для того, чтобы спастись.

Я не говорю о счастливых, в этом отношении счастливых, временах детства, когда двери еще были закрыты, за ними совещался суд (отец присяжных, заполнив собой все двери, с тех пор давно уже из них вышел), но потом случилось так, что меня влекло тело каждой второй девушки, только не тело той девушки, с которой (поэтому?) были связаны мои надежды. Когда она от меня уходила (Ф.) или когда мы соединялись (М.), это была лишь угроза, отдаленная и даже не столь уж отдаленная, но стоило случиться какой-нибудь мелочи, как все рушилось. Должно быть, из чувства собственного достоинства, из-за своего высокомерия (хотя он на вид такой униженный, кривой западный еврей!) я способен был любить лишь то, что мог поставить настолько выше себя, что оно становилось для меня недостижимым.

Вот зерно того, что разрослось, впрочем, невероятно – до размеров «смертного страха». И разрослось не только поверх этого зерна, но, разумеется, и под ним.

Крушение же потом было ужасно, об этом я не хочу говорить. Только одно: в отеле «Империал» ты ошибся; то, что тебе показалось восторгом, было стуком зубов. Счастливыми были только отнятые у ночи осколки четырех дней, уже буквально недоступные, оказавшиеся в запертом ящике, счастьем был стон после этого достижения.


И вот теперь у меня опять ее письмо, без всяких требований, одно только известие, на которое ожидается ответ, позади вечер, от которого разламываются виски, впереди ночь, а больше из этого ничего не получится. Она для меня недостижима, с этим я должен считаться, и силы мои в таком состоянии, что я только рад. Так к страданию добавляется еще и стыд, примерно как если бы Наполеон сказал демону, который посылал его в Россию: «Сейчас я не могу, мне надо еще выпить вечернее молоко», а когда демон спросил бы: «И долго это будет продолжаться?» – ответил бы: «Да, я должен его разжевать».

Ну, а теперь ты понимаешь?


[Матлиари, апрель 1921]

Дорогой Макс, ты, наверное, не получил мое последнее письмо (о Шрайбере и о М.)? Возможно, я отослал его не по тому адресу. Мне было бы жаль, если бы оно попало в чужие руки.

Большое спасибо за фельетон, за пражский дневник. Ты не представляешь, какая это для меня радость, иначе бы посылал мне все свои публикации. Мне попадает даже не все из того, что появляется в «Зельбствере», из статьи о Ку, например (немного буйно, немного в повышенных тонах, немного поспешно, но такая радость читать), я знаю лишь вторую часть. И часто ты пишешь такие критические работы, как о Расине[103]103
  «Баязет» Расина. – «Прагер абендблатт», 15. 04.1921.


[Закрыть]
? (Кстати, мило, как ты в первой колонке засыпаешь и, проснувшись, досадуешь, что тут так мало публики. Интересно также, как ты в этаком отчаянии, но счастливый тем, что живешь, ищешь на этой старой могиле назначение Расина, что невозможно, ибо это значит идти на все стороны света сразу, если только тут же не отступишь в сторонку и не начнешь фантазировать так славно, как это делаешь ты.)

Спасибо за твои слова о медике, он этого заслуживает, впрочем, ему, наверное, придется пробыть за городом даже дольше, чем до осени, хотя болезнь его совершенно незаметна, это крупный широкоплечий, краснощекий блондин, в одежде он кажется даже слишком крепышом, у него почти никаких недомоганий, нет кашля, разве что иногда повышенная температура. Представив его тебе немного внешне (в кровати, в рубахе, со всклокоченными волосами, с юношеским лицом, как на гравюрах к детским рассказам Гофмана, при этом серьезным, напряженным, хотя и мечтательным – тогда он почти красив), так вот, представив его, я обращаюсь за него с двумя просьбами. На первую тебе нетрудно дать ответ, опираясь на собственный опыт. На что он мог бы рассчитывать в Праге по части поддержки и облегчения жизни? У него две рекомендации, одна приватная, от будапештского раввина к раввину Шварцу, и очень хорошая от будапештской религиозной общины к пражской, с особенно сердечным приложением раввина Эдельштейна, учеником которого он был. Только я, пожалуй, боюсь, что такие рекомендации имеются у каждого иностранца, приезжающего в Прагу. И потом, будет ли существенным облегчением для допуска в университет и прочей жизни, если он получит чехословацкое гражданство? (Это он, наверное, может, у него безобидная фамилия – Клопшток, и его давно покойный отец был родом из Словакии…)


Ты спрашиваешь про мое здоровье. Температура хорошая, лихорадит очень редко, даже 36,9 не каждый день, и это еще если градусник кладешь в рот, где на две-три десятых теплей, чем под мышкой; если бы не чрезмерные колебания, ее можно было бы назвать почти нормальной, конечно, я в основном лежу. Кашель, мокрота, одышка поменьше, но поменьше как раз с тех пор, как улучшилась погода, то есть скорее надо говорить об улучшении погоды, чем состояния. Прибавил я около 61/2 кг. Досадно, что не бывает двух дней подряд, даже если не говорить о легких и об ипохондрии, когда я вполне здоров. Твоими советами я вовсе не пренебрегаю. Но про локопановую мазь здесь не слыхали, милая, нежная, высокая, белокурая, голубоглазая аптекарша в Ломнице посмотрела на меня недоверчиво, не издеваюсь ли я над ней, ведь так в самом деле каждый от нечего делать может придумать какое-нибудь смешное название и спросить, есть ли такая мазь. Инъекции – ну, доктор Краль за это, мой дядя против, здешний врач за это, доктор Сцонтаг в Смоковце против, я же в этом консилиуме склоняюсь против, ты, Макс, не можешь ведь тут возражать, тем более в твоей книге тоже есть на этот счет предостережение. Статью против прививок я уже читал раньше, остравская «Моргенцайтунг» – единственная газета, которую я получаю ежедневно, я также читаю и медицинское приложение, впрочем отчасти написанное явно юмористами. (Сюда, кстати, можно бы отнести и некоторые научные чтения здешнего врача, который мне, однако, очень нравится.) В статье приводится обычная искусная статистика, которая не опровергает упреки сторонников лечения природными факторами («Ни один получивший прививки не считал себя счастливым перед смертью»), медицина исследует вредные последствия за очень ограниченное время, сторонники природного лечения относятся к этому с презрением.

Можно также поверить, что туберкулез будет введен в рамки, каждая болезнь в конце концов будет введена в рамки. С этим, как с войной, – каждая кончается, и ничто не прекращается. Туберкулез так же мало зависит от легких, как, например, причина мировой войны от ультиматума. Существует лишь одна болезнь, не больше, и медицина преследует эту болезнь вслепую, как зверя в бесконечном лесу… Но советом твоим я не пренебрегаю. Как ты можешь такое подумать.

Франц


[Матлиари, начало мая 1921]

Дорогой Макс, все еще непонятно? Это странно, но тем лучше, значит, значит, что-то было не так, не так в отдельном случае, не так, если это не распространяется на всю жизнь. (Распространяется? Значит, смазывается? Я не знаю.) Ты будешь говорить с М., мне этого счастья уже не будет дано. Когда ты будешь говорить с ней обо мне, говори, как о мертвом, я имею в виду мое «пребывание вне», мою «экстерриториальность». Когда у меня недавно был Эренштейн[104]104
  Венский поэт Альберт Эренштейн был одним из первых за пределами Пражского кружка, кто понял значение Кафки.


[Закрыть]
, он сказал, что в лице М. жизнь протянула мне руку и у меня был выбор между жизнью и смертью; это были слишком высокие слова (не по отношению к М., по отношению ко мне), но, в сущности, верные, было только глупо, что он, кажется, думал, будто у меня была возможность выбора. Если бы еще существовал дельфийский оракул, я бы спросил его и он бы ответил: «Выбор между смертью и жизнью? Как ты можешь колебаться?»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации