Текст книги "Женщина в гриме"
Автор книги: Франсуаза Саган
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Вы бывали в Невере? – тотчас же спросил такой охотник. – Значит, вы знаете дорогу на Вьерзон, по которой едут в сторону Луары и которая…
Тут он осекся, и с лица его исчезло радостное, чуточку растерянное выражение, которое сияло еще минуту назад.
– Я ведь из тех мест… – пробормотал он, чтобы оправдать радостный вид, несовместимый с его профессией (ибо, в конце концов, все эти молодые люди вспоминают свою родную провинцию только чтобы порадоваться, что удалось вырваться).
– Но это же весьма похвально, – улыбаясь, проговорила Эдма, – любить свой родной край. Что касается меня, то я родилась в Нейи, в клинике, которой, увы, больше уж нет. Мне не припоминается ни лесочка, ни травинки… Да, от этого так тяжко и грустно, – продолжала она, перебивая речь взрывами смеха. – Вот именно! – настаивала она (ибо Чарли вместе с молодым человеком тоже принялись хохотать: Чарли от нервозности, а молодой человек просто от хорошего настроения). – Да, да, да, это даже мешало мне читать Пруста.
И, отсмеявшись, Эдма внимательно взглянула в подобострастно-пустое лицо Чарли, который на пути профессионального совершенствования так и не поднялся до «Поисков утраченного времени», и в лицо молодому человеку, который – какой сюрприз! – вместо того, чтобы напустить на себя напыщенно-ученый вид, с сожалением признался:
– Я Пруста не читал.
«Очко в его пользу», – подумала Эдма. И отвернулась от только что сформировавшейся парочки в поисках более легкой добычи не без легкого сожаления, на мгновение сжавшего ей сердце. Ибо что бы ни заявляли ее близкие друзья и что бы ни говорила о себе сама Эдма Боте-Лебреш, были мужчины, которые ей очень нравились. Пусть даже на протяжении последних пяти лет она провозглашала во всеуслышание, будто отказалась от всего, что связано с «плотью, ее страданиями и ее наслаждениями», как из эстетических соображений, так и не желая быть смешной, однако порой ей не удавалось избавиться от сожалений, острых до тошноты, связанных с рядом воспоминаний, особо тягостных своей безликостью и безымянностью. Быть может, они изгладятся из памяти, если Эдма заставит себя огибать их, как пустую постель с подсиненным солнечными лучами бельем.
К счастью, к Эдме подошел капитан Элледок, поднимая плечи, как в трагические часы «Титаника», и мигом избавил ее от тоски по настоящему мужчине.
– Вы уже познакомились с юным новобранцем? – осведомился он и энергично похлопал по плечу юного Андреа, который вздрогнул, но не сдвинулся с места.
«Под этим блейзером, надетым словно для первого причастия, он, наверное, крепок как сталь», – подумала Эдма. Подобные грубые выходки были одной из любимых забав дебильного скота, командовавшего «Нарциссом». В первый раз бедняга Арман так и не сумел уклониться от капитанской мертвой хватки, едва не превратившись в пакетик своей знаменитой сахарной пудры. В оправдание капитану Элледоку следует отметить, что он тогда перепутал месье Боте-Лебреша с каким-то киноактером из Центральной Европы, чем и извиняется столь грубое нарушение протокола.
– Значит, сто четвертая? Как всегда? – дружелюбно осведомился капитан, повернувшись к Эдме, которая тотчас же отступила на шаг, опустила подбородок и с отвращением дернула носом, учуяв запах чеснока и табака.
Одной из любимых проделок Эдмы на протяжении последних трех лет было всеми способами напоминать бедняге капитану о том, что он якобы закоренелый курильщик. (Каковым он после печального происшествия на Капри уже не являлся.) Она находила в шезлонгах табакерки и доставляла ему, как охотничья собака – поноску, с заговорщицким видом предлагала ему спички, если он жевал соломинку, по сто раз на дню просила у него огонька с уверенностью наркомана, ищущего шприц в кармане у другого наркомана. В ответ на раздраженные и гневные возражения человека, который принципиально не курит – а Элледок стал именно таким, – Эдма разражалась преувеличенно-эмоциональными восклицаниями, выводившими капитана из себя: «А ведь верно! Господи, ну почему я всякий раз забываю об этом?.. Какая бестактность с моей стороны! Ну нельзя же иметь такую дырявую память… Удивительно, но подобное у меня случается только с вами…» Сколько раз Элледок скрежетал зубами, словно стискивая мундштук несуществующей трубки, которая на самом деле раскололась давным-давно, еще до удивительного видения на Капри! А сейчас Эдма достала из сумочки сигарету, и Элледок заранее нахмурил брови. Однако развратная Эдма наклонилась к молодому человеку и осведомилась:
– У вас, месье, огоньку не найдется? С тех пор как капитан Элледок бросил курить, я ищу надежный источник огня. Заранее предупреждаю, на всем протяжении круиза буду вам докучать. – И тут она взяла красивую белую руку, державшую зажигалку, и поднесла ее к своим губам, в которых уже торчала незажженная сигарета, медленным движением – движением нарочито замедленным, отчего Чарли побелел, а молодой человек заморгал.
«Что ж, вот и нашелся тот, кого эта коза наверняка захомутает», – подумал тонкий психолог Элледок.
И буркнул что-то презрительное, глядя на все это жеманство. Для него все женщины были либо жеманные шлюхи, либо матери и жены. В запасе у него имелся целый арсенал мыслей и изречений, совершенно устаревших уже два поколения назад и оттого особенно впечатляющих.
Палуба вокруг них наполнялась людьми. Отдохнувшие и свежие, уже загоревшие под летним солнцем, но тем не менее готовые плыть к огням далеких городов, уже скучающие, но настроенные продолжать отдых, пассажиры «Нарцисса» появлялись отовсюду, возникали из коридоров, узнавали друг друга, здоровались, обнимались и целовались, прогуливались по палубе, собирались в небольшие группы, которые рассредоточивались, рассыпались во всех направлениях, этакая стая странных золотокрылых насекомых.
«Такое выражение лица им придает отблеск золота», – думал Жюльен Пейра, стоявший спиной к морю, опираясь о леер и разглядывая публику, при этом особенно всматриваясь в лица тех, кого считал ворами и мошенниками. Это был умудренный опытом, крупный, моложавый мужчина сорока пяти лет, с худощавым лицом; в нем было какое-то то ли циничное, то ли инфантильное обаяние, которое придавало ему сходство с популярными у журналистов энергичными американскими сенаторами нового поколения или же – в зависимости от точки зрения – с членами мафии, чья мужественная красота является синонимом насилия и продажности. А Эдма Боте-Лебреш, которая всю жизнь терпеть не могла мужчин такого типа, с удивлением обнаружила, что этот человек в общем и целом вызывает у нее доверие. Вид у него был вполне непринужденный, и хотя его свитер из голубой шерсти не совсем соответствовал ситуации и времени суток, он при этом полностью соответствовал имиджу плейбоя. Во всяком случае, в облике Пейра было больше подлинности, чем у других пассажиров, и когда он улыбался или погружался, как сейчас, в задумчивость, в облике его появлялась мягкость, отметила Эдма и, даже против собственной воли, повернулась туда, куда, словно зачарованный, устремлялся взгляд этого человека.
Выбравшись, в свою очередь, из недр судна, мужчина и женщина направились к некоему подобию контрольно-пропускного пункта, персонал которого состоял из капитана Элледока и Чарли Болленже; немного поразмыслив, Эдма идентифицировала эту пару как Летюийе и на миг, как это было и с прочими пассажирами, задержала взгляд на Эрике Летюийе, совершенный профиль которого, светлые волосы и высокий рост, а также надменность облика, непримиримость и резкость снискали ему в прессе прозвище Викинг. Неподкупный Эрик Летюийе, чей еженедельник «Форум» вот уже почти восемь лет бескомпромиссно и бесстрашно вел огонь по одним и тем же целям: по разнообразнейшим и многочисленнейшим несправедливостям, творимым сильными мира сего, по вопиющим социальным контрастам и по эгоизму высших слоев буржуазии (к которым теперь принадлежал и он сам, а также почти все его спутники по круизу). Великолепный Эрик Летюийе, приближавшийся твердым шагом с самым главным выигрышем своей жизни – наследницей фирмы «Асьери Барон», своей супругой, загадочной Клариссой, производившей фурор своим появлением, высокой, худощавой, почти бестелесной и, как поговаривали, бездушной. Ее светлые рыжеватые волосы, длинные и блестящие, почти скрывали ее лицо, покрытое к тому же толстым слоем безвкусной косметики. Эта скромная представительница высших слоев буржуазии красилась, как шлюха, и, если верить скандальной хронике, пила, как поляк, глушила себя наркотиками, как китаец, в общем, систематически губила свое здоровье, а заодно и семейное счастье. Ее пребывание в специализированных клиниках, ее побеги оттуда, а также подробности нервных срывов являлись достоянием гласности, так же как и гигантские масштабы ее семейного состояния, преданность и долготерпение ее мужа. Да, конечно, все это являлось достоянием гласности, но ненастолько, чтобы стюарды «Нарцисса» оказались в курсе дела.
Вот потому-то один из этих несчастных, успев подать Клариссе бокал сухого аперитива, который она проглотила в один присест, решил себе на беду вернуться к ней с полным подносом в руках и улыбкой на губах, радуясь, что обрел надежного клиента. Но не успела Кларисса потянуться за очередной рюмкой, как Эрик, просунув руку между женой и подносом, резким движением смахнул на палубу все его содержимое: бокалы разбились вдребезги, а ошеломленный официант опустился на колени в то время, как все присутствующие обернулись на шум. Однако Эрик Летюийе, похоже, не обращал ни на что внимания: побелев от ярости и тревоги, он уставился на жену, выглядевшую столь обиженной, раздраженной, обескураженной, что, забыв о присутствующих, Эрик заявил жене громко и отчетливо:
– Кларисса, прошу вас, нет! Вы мне обещали, что в этом круизе будете вести себя по-человечески! Я вас умоляю…
Тут он замолк, но было уже слишком поздно. Воспользовавшись тем, что все вокруг оцепенели от смущения, Кларисса, не говоря ни слова, развернулась и бросилась в сторону коридора, но посередине палубы, летя на слишком высоких каблуках, споткнулась и, окончательно перепугав невольных зрителей, чуть не упала, но Жюльен Пейра, оценщик произведений искусства из Австралии, успел подставить ей руку. При этом Эдма уловила на лице Эрика Летюийе скорее раздражение, чем благодарность, благодарность, весьма естественную по отношению к тому, кто, в конце концов, уберег его жену от постыдного падения. Хотя падение, если вдуматься, было бы гораздо менее постыдным, чем тирада, которой разразился муж, ибо слова и тон ее не оставляли сомнений в том, что они весьма далеки от нежности или супружеской заботы.
Эдма, однако, смотрела на бегство Клариссы со снисходительным сочувствием, проявляющимся у нее весьма редко. Резко повернувшись всем своим подтянутым, элегантным телом, она перехватила взгляд сенатора-мафиози, направленный в безупречный затылок великолепного Летюийе, и не удивилась, обнаружив в нем презрение. Тогда она специально пошла наперерез Жюльену, который уже двинулся с места, и после того, как Чарли Болленже представил его как известного оценщика произведений искусства из Сиднея, Эдма задержала Жюльена, взяв его за рукав. Эдма Боте-Лебреш обещала демонстрировать собеседникам свою проницательность, которая на самом деле была не так уж велика (и, несмотря на свои шестьдесят с лишним лет, Эдма все еще удивлялась тому, как это свойство ее натуры раздражало всех прочих). Непринужденно положив руку на локоть Жюльена, она пробормотала что-то маловразумительное, он учтиво наклонился:
– Простите, что вы сказали?
– Я сказала, что мужчина всегда несет ответственность за свою жену, – отчетливо прошептала она прежде, чем отпустить рукав своего собеседника.
Он легко пожал плечами ей вслед, словно признавая ее правоту, и она удалилась, уверенная в том, что Жюльен в восторге от ее ясновидения.
На самом же деле она вызвала у него лишь раздражение. Ведь она принадлежала к тому типу женщин, за которыми ему положено было ухаживать; не зря он перед отплытием вызубрил «Кто есть кто?» и всемирную светскую хронику и потому сразу ее узнал. В памяти у него тотчас же всплыла фотография Эдмы Боте-Лебреш под руку с американским или советским послом, а текст под ней гласил, что журнал «Вог» считает ее одной из самых элегантных женщин года. И то, что она была к тому же и одной из самых богатых, не ускользнуло от внимания Жюльена Пейра, оценщика произведений искусства. Поэтому, сделав над собой усилие, ему следовало бы посещать ее салоны – в данной ситуации ее каюту. Между тем эта женщина представлялась весьма опасной. Он уже понаблюдал за тем, как она молола языком, вцепившись в руку этого несчастного помощника капитана. Он видел, он уже изучил эти блестящие глаза, эти беспокойные руки, этот язвительный голос, свидетельствовавший о том, что, вмешиваясь в чужие дела, можно обрести некую проницательность, однако в ущерб истинной работе ума, проницательность, которая по ходу круиза вполне может оказаться губительной для него. «При всем при том тело у нее, должно быть, великолепное, да и ноги все еще чудесные», – констатировал вопреки всему вечный влюбленный, живущий в душе Жюльена.
На корме стала собираться толпа, и оттуда доносились возбужденные крики… Там что-то происходило, и это, независимо от сути дела, не должно было ускользнуть от Эдмы, и она мелкими шажками охотника направилась на кормовую палубу.
Подпрыгивая на волнах и оставляя за собой розовую, малопристойную пену, к «Нарциссу» причаливал катер. На корме возникло нагромождение багажа из бежевой кожи. «Бежевый – цвет довольно вульгарный и к тому же маркий», – подумала Эдма. «Опоздавшие!» – раздался чей-то громкий голос с ноткой обиды, ибо, в конце концов, крайне редко кто-то всходил на борт этого судна в стиле Регентства иначе, как в указанное время на указанном причале. Надо быть совершенно распущенным – и всемогущим, – чтобы позволить себе посадку на борт «Нарцисса» в открытом море. В свою очередь, Эдма, опершись на релинг, высмотрела сквозь прозрачную кильватерную пену, помимо черного силуэта человека, сидящего у штурвала катера, еще двоих совершенно незнакомых персонажей.
– Да кто ж это такие? – ехидно выпалила она, обращаясь к Чарли Болленже, с важным видом выкрикивавшему распоряжения. Взгляд Чарли был одновременно возбужденным и хвастливым, что вызвало у Эдмы раздражение.
– Это Симон Бежар, кинорежиссер, ну, знаете? Он к нам прямо из Монте-Карло. И юная Ольга Ламуру, ну, знаете?
– А, да… а, да… знаю! – закричала Эдма Боте-Лебреш поверх скопления пассажиров. – Только люди из мира кино могут позволить себе появиться таким образом! Но кто они конкретно?
«Так! Она хочет разыграть передо мной полнейшую неосведомленность», – подумал Чарли, направившись к Эдме. Эдма действительно всегда подчеркивала, что ее не интересует кино, телевидение и спорт – вульгарные, с ее точки зрения, развлечения. Она охотно спросила бы, кто такой Чарли Чаплин, если бы это не выглядело столь смешным. И Болленже спокойно объяснил:
– До нынешнего мая Симон Бежар был абсолютно неизвестен. Но именно он является режиссером фильма «Огонь и дым», получившего в этом году «Гран-при» на Каннском фестивале, вы ведь знаете, друг мой? А Ольга Ламуру – это восходящая звезда.
– К сожалению, не знаю… Увы!.. В мае я находилась в Нью-Йорке, – смиренно произнесла Эдма с деланым сожалением, чем Болленже в глубине души был разозлен.
Ведь, с его точки зрения, заполучить наконец на борт кинодеятелей было редкостной удачей. Даже если эти люди были вульгарны, они были знамениты, а Чарли обожал знаменитостей почти так же, как молодость. А сейчас от него к тому же и требовалось восторженно приветствовать новоприбывших, лишенных того, что принято называть «морской косточкой».
– Я в отчаянии, – в который раз проговорил Симон Бежар, взъерошивая волосы, спотыкаясь на палубе, устойчивость которой он почему-то переоценил, и размахивая в воздухе руками. – Я в отчаянии оттого, что не смог прибыть вовремя. Надеюсь, что я вас не задерживаю? – выяснял он у капитана Элледока, который взирал на него с тихим ужасом, ужасом от мысли, что Симон – известный кинорежиссер, что он, скорее всего, иностранец и что он вдобавок опоздал.
– Во всяком случае, нам потребовалось менее получаса, чтобы вас догнать… Здорово поддают газу эти посудины! – продолжал Симон Бежар, окидывая восторженным взглядом катер, уже исчезавший за горизонтом в направлении Монте-Карло. – Это не просто «девяносто лошадок», как заявил старый пират, очищая мне карманы… Здорово поддают газу!
Эти восторженные речи ни у кого не нашли поддержки, но низенький рыжеватый человечек, казалось, этого не замечал. В пестрых бермудах, черепаховых очках и пляжной обуви от Черрути он выглядел карикатурой на голливудского режиссера, каким бы контактным, общительным, добрым малым он ни был. В свою очередь, юная особа в туалете от Шанель, с зачесанными назад волосами, в огромных черных очках на кончике носа, юная особа, явно не желавшая разыгрывать старлетку, скорчила презрительную мину, отчего ее лицо, несмотря на всю свою красоту, стало весьма неприятным и даже, пожалуй, жестоким, приобрело тем самым и определенное сходство с лицом Эдмы. Между тем, пообещав немедленно возвратиться на палубу, Симон Бежар с багажом и спутницей исчезли в коридоре в сопровождении Чарли. Вслед ему в течение нескольких минут раздавались насмешливые замечания, но они мгновенно прекратились, как только кто-то заметил, что Дориа Дориаччи, дива из див, воспользовавшись всеобщим возбуждением, сумела незаметно появиться и тихонько устроиться в кресле-качалке позади Элледока.
* * *
«Знаменитая Дориаччи», как величали ее директора оперных театров, «знаменитая Дориа», как выражалась толпа, а также «Доринина», как упорно именовали ее пять сотен снобов, уже перешла пятидесятилетний рубеж, согласно справкам, которые в данном случае соответствовали истине; при этом ей случалось выглядеть как на семьдесят, так и на тридцать. Это была женщина среднего роста, обладающая той жизненной силой и стойкостью к жизненным испытаниям, какие встречаются порой у женщин из простонародья в романских странах; с округлыми формами, при этом никто не назвал бы ее жирной. Кожа у нее была нежная, матовая, розовая, великолепная кожа молодой женщины, и возраст ее оставался бы загадкой, если бы не то, что называли «физиономия» Дориаччи: круглое лицо с отчетливо прорисованными висками и подбородком, волосы цвета воронова крыла, огромные лучистые глаза, абсолютно прямой нос, инфантильный рот, чересчур красный и чересчур круглый, рот образца 1900 года, придающий лицу налет трагизма, – лицо, таящее угрозу и одновременно полное соблазна. И благодаря всему этому никто не замечает ни усталости во взгляде, ни морщин в уголках глаз, ни складок вокруг рта – тех самых «непростительных оскорблений», которые способны парировать одним ударом один-единственный раскат хохота знаменитой Дориаччи или ее животная жажда жизни. Сейчас она смотрела поверх головы Элледока холодным, наводящим страх неподвижным взглядом, под которым капитан, обернувшийся на восклицание Чарли, содрогнулся, словно испуганная лошадь при виде своего тренера. Вся глубоко законопослушная натура Элледока затрепетала от этого взгляда; и он встал по стойке «смирно», сложился пополам и прищелкнул каблуками, словно находился не на прогулочном судне, а на военном.
– Боже мой! – заверещал Чарли, схватив унизанную кольцами руку Дориаччи и дважды приложившись к ней губами в знак восхищения. – Боже мой! Стоит мне подумать, что вы здесь, среди нас… Если бы я знал заранее… Вы же мне сказали… что вам хотелось бы отдохнуть у себя в каюте… вы…
– Я вынуждена была покинуть каюту, – проговорила с улыбкой Дориаччи и, высвободив руку, завела ее за спину и отерла о платье, совершенно непринужденно и без малейшего намерения обидеть Чарли, но тем не менее чрезвычайно унизив его. – Собака этого несчастного Кройце с возрастом никак не научится себя вести, как, впрочем, и ее папа… Она воет! У вас на судне есть намордники? Их, однако, следует иметь, причем независимо от наличия собаки, – мрачно добавила она и окинула окружающих испуганным взглядом «а ля Тоска».
Ибо в этот самый момент, находясь на верхней палубе и не имея возможности обратиться непосредственно к певице, Эдма Боте-Лебреш начала во весь голос расточать ей хвалы, избрав в качестве собеседника удивленного Жюльена Пейра:
– Мы с мужем слушали ее этой зимой в «Пале-Гарнье», – заявила она и закатила глаза в знак восторга. – Она была божественна… Нет-нет, «божественна» – не то слово… Она была… нечеловеческой… В конце концов, лучше это… или хуже… чем просто человечной… Меня бросало в холод, меня бросало в жар, даже не знаю, как это выразить, – добавила она посреди воцарившегося молчания.
Тут она сделала вид, будто только что заметила Диву, и поспешно устремилась вниз, а подскочив к певице, с чувством сжала ее руку в своих.
– Мадам, – проговорила она, – я мечтала познакомиться с вами. Я даже не надеялась ни на миг, что эта мечта осуществится! И вдруг – вы здесь! И я здесь! Как должно, я у ваших ног! Стоит ли говорить, что сегодня один из счастливейших дней моей жизни?
– Но почему это для вас такой сюрприз? – почти ласково произнесла Дориаччи. – Разве еще до отплытия вы не ознакомились с программой круиза? Мое имя там на самом верху большими буквами!.. И даже очень большими! Или же мой импресарио не туда смотрит. Командир! – повелительно заявила она, в очередной раз высвободив руку, но на этот раз не стала ее демонстративно вытирать, а положила на подлокотник качалки, словно неодушевленный предмет. – Командир, послушайте-ка меня: я, представьте себе, дорожу жизнью и терпеть не могу моря. Вот почему мне бы хотелось спросить вас прежде, чем вам довериться: вы-то сами дорожите жизнью? А, командир? И по какой причине?
– Но я… я несу ответственность за жизнь… за жизнь пассажиров… – забормотал Элледок, – и потому…
– …и потому вы сделаете все, что в ваших силах, не так ли? Кошмарная фраза! Когда один дирижер заявил мне, что «сделает все, что в его силах», чтобы обеспечить музыкальное сопровождение моих партий, я указала ему на дверь. Но море – не театральные подмостки, или я не права?.. А в общем дайте-ка пройти…
После этого она выудила из огромной сумки одну-единственную сигарету и зажигалку и прикурила так быстро, что никто не успел оказать ей соответствующую услугу.
Чарли Болленже был очарован. В ней было что-то такое, что вдохновляло его и одновременно пугало. Ему казалось, что теперь, когда она взошла на борт, «Нарцисс» вернется в порт целым и невредимым даже без киля, даже без руля и без двигателя. И он вдруг ощутил уверенность, что по окончании рейса верховная власть на судне перейдет в другие руки, а капитан Элледок отправится гнить в трюме с кандалами на ногах и с надежным кляпом во рту. По крайней мере, именно это апокалиптическое видение промелькнуло в мозгу у взволнованного Чарли, разрывающегося между ужасом и восторгом. На протяжении десяти лет их совместных плаваний никто и никогда раньше не выражал Элледоку, бородатому тирану, которого жестокая судьба дала ему в спутники, своего столь явного презрения и пренебрежения. И Чарли предпринял еще одну попытку завладеть рукой героической Дивы, на этот раз ему повезло, и он приложился губами к промежутку между двумя огромными кольцами, но одно из них оцарапало ему нос; ибо Дориаччи, полагая, что все уже представлены друг другу давным-давно, была удивлена столь запоздалой галантностью и принялась вырывать руку с бесцеремонностью горожанина, очутившегося в деревне, где его от избытка чувств вдруг принялась облизывать коза. На носу у Чарли появилась кровоточащая царапина.
– О! Прошу прощения! Прошу прощения, мой мальчик!.. – воскликнула искренне потрясенная Дива. – Приношу свои извинения, но вы меня так напугали! Ведь я полагала, что все эти целования ручек, все церемонии, – ну, можно сказать, уже закончены! Пока не попала вам по носу… – Она говорила очень быстро, то и дело прикладывая к его носу старинный батистовый платочек, чудесным образом извлеченный из той же самой бездонной сумки, и, в конце концов, он тоже ощутил нечто, похожее на страх. – О, кровь не останавливается, идите ко мне в каюту. У меня есть йод. Вы знаете, что чаще всего источником инфекции для человеческой кожи являются драгоценные камни… Так вот, идемте, – настаивала она, несмотря на робкие возражения Чарли. – Идемте со мной, чтобы помочь мне устроиться… Помочь мне устроиться, вот и все: смею вас уверить, капитан Аддок, – добавила она, словно командир судна проявил какие-либо признаки ревности. – Я путешествую одна, правда, бывают случаи, когда я возвращаюсь не совсем одна. Но не в этот раз: я совершенно опустошена… Мы давали «Дон Карлоса» в Метце, и у меня осталось одно желание: спать, спать, спать! Но, само собой, я буду петь по десять минут между двумя сиестами, – добавила она в утешение. И, взяв Чарли за подбородок, объявила: – Ну что ж, милости прошу, месье Таттенже, ко мне в каюту! И, пожалуйста, побыстрее!
И более не удостаивая взглядом капитана и не обратив ни малейшего внимания на тоскливо-жалобное: «Да я Элледок, Элледок», раздавшееся, когда она обозвала его «Аддоком», она поднялась и двинулась сквозь толпу.
Каюта была просторной и роскошной, но казалась ей ужасно тесной, и Кларисса ждала. Эрик насвистывал неподалеку, в ванной. Он всегда свистел, принимая душ, как человек, у которого на душе беззаботно, но в этом его насвистывании было нечто нарочитое, нечто натужное и почти сердитое, вызывающее у Клариссы ассоциации с чем угодно, за исключением беззаботности. Следует заметить, что притворство – одно из самых трудных деяний при кажущейся легкости, а Эрик был скверным актером, играющим легкую комедию. Беззаботность по определению предполагает умение забывать, а заставлять себя забывать требует само по себе усилий парадоксально-мучительных. Временами, когда Кларисса забывала, что он ее больше не любит, когда она забывала, что он ее больше не желает, что он ее презирает и что он ей внушает страх, он представлялся ей чуть ли не комическим персонажем. Но это случалось крайне редко; остальное время она ненавидела в самой себе неодолимую и безграничную заурядность, за которую он ее упрекал безмолвно и непрестанно, и справедливо, заурядность, заметить которую до свадьбы ему помешала обычная для влюбленных близорукость, та самая непреодолимая заурядность, которую она так и не сумела скрыть под самым толстым слоем притворства и которую ухитрилась сделать кричащей.
Она ждала. Она плюхнулась на ближайшую к ней койку, ведь Эрик еще не решил, которую он для себя выбрал. Точнее, он еще не выбрал койку для Клариссы, ведь он, разумеется, скажет не: «Я выбираю себе левую койку рядом с иллюминатором, поскольку вид оттуда самый красивый», а: «Займи правую койку рядом с ванной, она удобнее». Впрочем, именно эту, именно правую ей и хотелось, и вовсе не из соображений комфорта или красивого вида, а просто потому, что эта койка ближе к двери. И везде: в театре, в салоне, в поезде – в любом транспорте, который ей приходилось делить с Эриком, она выбирала места поближе к выходу, будь то дверь, лестница или трап. Он пока еще не понял этого, поскольку ей всегда удавалось обставлять дело так, будто ее не устраивает его окончательное решение, прекрасно зная, что это решение будет сразу же изменено, если она покажет, что довольна. Так что сейчас она устроилась на койке слева, дальней от двери, и ждала, скрестив руки, с видом ребенка, опоздавшего на урок.
– Вы дремлете? Вам уже скучно?
Эрик вышел из ванной. Он встал перед зеркалом и принялся застегивать сорочку четкими, точными движениями мужчины, безразличного к своему виду, но Клариссе во взглядах, которые он бросал на собственное отражение, виделся нарциссизм.
– Вам будет лучше на правой кушетке, – проговорил он, – она ближе к ванной. А вы как думаете?
С притворным сожалением Кларисса взяла свою сумку и устроилась на кушетке поближе к двери. Однако Эрик в зеркале увидел, как она улыбнулась, и на него вдруг накатила волна холодной ярости. Чему это она улыбается? По какому праву она позволяет себе улыбаться, не поставив его в известность, почему? Он знал, что это путешествие вдвоем, предложенное им как роскошный супружеский дар, может стать и уже стало для нее пыткой. Он знал, что очень скоро она погрузится в осуществление хитроумных планов добычи спиртного и во всякие унизительные делишки с барменом, он знал, что под этим прелестным лицом, на котором застыло выражение вины и покорности судьбе, прелестным лицом испорченного и часто наказываемого ребенка, скрывается дрожащая, измученная женщина, представляющая собой сплошной комок нервов. Она была в его власти, она забыла о том, что такое счастье, у нее больше не было влечения ни к чему на свете; но что-то в ней неуклонно ему противостояло, что-то отказывалось гибнуть вместе со всем прочим, и Эрик, охваченный яростью и ревностью, полагал, что в основе этого «чего-то» лежали ее деньги. Те самые деньги, из-за которых он терзал ее и о которых он не мог и помыслить иначе, как о своего рода добродетели, своего рода чарах, те самые деньги, которыми она обладала с детства и которых ему так не хватало на протяжении всей его юности.
Она вновь улыбнулась, склонив голову набок, и лишь через несколько мгновений до него дошло, что на сей раз не он спровоцировал эту привычную затравленную улыбку, а неизвестный голос, напевающий где-то за стеной мелодию вальса. И что на сей раз вовсе не страх, никоим образом не страх озарил лицо Клариссы самой что ни на есть нежданной и несносной улыбкой, а просто радость.
Жюльен Пейра, вынув картину из чемодана с тысячей предосторожностей, в очередной раз поразился, восхитился талантом фальсификатора. Тут присутствовало все очарование Марке: эти серые крыши, припушенные инеем, этот желтый снег под неровными колесами фиакров и пар, с дрожью выходящий из лошадиных ноздрей… Пар-то, конечно, додумал он сам; но на мгновение он, Жюльен Пейра, перенесся в самое сердце Парижа в зиму 1900 года, на мгновение он ощутил запах кожи и лошадиного пара, запах сырого дерева черной коляски, застывшей перед глазами посреди полотна, точно он пережил все эти годы, переполненный ностальгией и несбывшимися желаниями. А накрашенная женщина в лисьем манто, заворачивающая направо за угол, казалось, вот-вот сойдет с полотна, но на него даже не обернется. На миг он вдохнул, он возвратил себе запах первых парижских холодов, этот неподвижный запах дыма, запах прогоревших дров, холодного дождя, этот запах, к которому примешивался пикантный привкус озона, нависшего вместе с облаками поверх уличных фонарей, этот теплый запах, знакомый всем парижанам, всегда один и тот же, несмотря на стоны и жалобные вздохи тех, кому видится, как Париж сначала уродуется, а потом гибнет, стоны и вздохи, скорее всего, порожденные завистью, тем непреложным фактом, что сами эти люди ощущают приближение смерти. Для Жюльена Париж был вечным городом, с вечным очарованием… но, увы, таким дорогим! Он улыбнулся, подумав о мужчинах, путешествующих на «Нарциссе». Скука быстро соберет их за бриджем, за джин-рамми, во всяком случае, за картами, а значит, и за покером. Жюльен взялся за свою колоду и попрактиковался в сдачах, которые каждый раз выдавали ему каре королей.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?