Электронная библиотека » Фриц Лейбер » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Матерь Тьмы"


  • Текст добавлен: 15 сентября 2022, 10:20


Автор книги: Фриц Лейбер


Жанр: Ужасы и Мистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

27

ФРАНЦ «ПЛЫЛ», как боксер после нокдауна. Он продолжал настороженно прислушиваться и осматриваться, улавливая чуть слышные звуки, высматривая мельчайшие знаки, но делал это через силу, превозмогая себя и преодолевая желание упасть. Несмотря на все дневные потрясения и сюрпризы, вечерний сон разума (раба телесной химии) брал верх. Фернандо куда-то ушел, и, похоже, с какой-то целью. Но зачем, что он хочет принести? Он, если Франц правильно понял его пантомиму, рано или поздно вернется, но как скоро и, опять же, зачем? Честно говоря, Францу было все равно. И он принялся бездумно наводить порядок вокруг себя.

Вскоре он с усталым вздохом сел на край кровати и уставился на невероятно захламленный журнальный столик, размышляя, с чего начать. Внизу смиренно лежала его нынешняя рукопись, на которую он почти не смотрел (больше того, о которой даже не вспоминал с позавчерашнего дня). «Странное подполье». До чего иронично все складывается… На рукописи лежал разбитый бинокль, стояли телефон с длинным шнуром, большая, почерневшая от смолы, переполненная пепельница (но он не курил с тех пор, как пришел домой, и ему до сих пор не хотелось), шахматная доска с наполовину расставленными фигурами; рядом лежала плоская доска с мелом, призмы, несколько побитых в ходе игры шахматных фигур, и, наконец, стояли крошечные стаканчики и квадратная бутылка киршвассера, все еще открытая, как он поставил ее, намереваясь во второй раз угостить Фернандо.

Чем дольше Франц созерцал этот несуразный натюрморт, тем смешнее он казался, и Франц совершенно ничего не мог с этим поделать. Хотя его глаза и уши все еще автоматически следили за всем вокруг (и продолжали это делать), он почти хихикнул. Вечернему состоянию его ума была неизменно присуща некая глуповатая веселость, пристрастие к каламбурам, нарочито исковерканным банальными афоризмами и слегка психоделическими эпиграммами – этакое ребячество, порожденное усталостью. Он вспомнил чрезвычайно тонкое и тщательное описание перехода от бодрствования ко сну, сделанное психологом Ф. К. Макнайтом: короткие логические дневные шаги разума постепенно удлиняются, каждый следующий мысленный прыжок делается все неестественнее и страннее, и в конце концов эти шаги (без видимого перехода) превращаются в совершенно непредсказуемые метания невообразимой дальности, и человек уходит в сновидения.

Он взял карту города, которая так и лежала, расстеленная, на кровати, и, не сворачивая, положил ее, как покрывало, поверх всего беспорядка, образовавшегося на столике.

– Ну, кучка мусора, пора тебе и поспать, – с наигранно-шутливой лаской произнес он.

И положил линейку, которой пользовался для измерений, поверх всего этого, как фокусник, оставляющий свою палочку после представления.

Затем, все так же контролируя обстановку зрением и слухом, он полуобернулся к стене, где Фернандо нарисовал мелом звезду, и принялся раскладывать книги на постели, раз уж на столике не осталось места (так сказать, укладывать Любовницу Ученого на ночь); привычное, даже рутинное, манипулирование знакомыми вещами служило идеальным противоядием даже от самых диких страхов.

Поверх «Мегаполисомантии», страницы которой от возраста сделались уже коричневыми по краям, открытой на разделе об «электромефитическом городском веществе», он осторожно положил дневник Смита, тоже открытый (на проклятии).

– Ты очень бледна, моя дорогая, – заметил он, глядя на рисовую бумагу, – но притом лицо твое слева просто усыпано странными черными мушками, их там целая страница. Прямо олицетворение (а вот и каламбур) сатанистской вечеринки, в официальнейшем вечернем наряде, как в «Мариенбаде», в бальном зале, роскошном, как белый бисквитно-кремовый торт, где прогуливаются стройные борзые кремового цвета, похожие на благовоспитанных гигантских пауков.

Он коснулся плеча, которое главным образом состояло из большеформатного «Изгоя» Лавкрафта сорокалетней давности; страницы, потемневшие до светло-коричневого цвета, какого бывает скорлупа яиц вейандотских кур, были открыты на рассказе «Тварь на пороге».

– Только не расплывайся, как несчастная Асенат Уэйт, – шепнул он своей вымышленной Любовнице. – Помни, что у тебя, насколько я знаю, нет стоматологической карты, по которой можно было бы установить личность. – Он взглянул на другое ее плечо: выпуски «Wonder Stories» и «Weird Tales» без обложек, с обтрепанными краями, а сверху номер, содержащий «Эксгумацию Венеры» Смита. – Вот так гораздо лучше, – прокомментировал он. – Под червями и плесенью спрятан розовый мрамор.

Грудную клетку образовывала монументальная книга мисс Леттленд, кстати открытая на таинственной, провокационной и наводящей на размышления своим названием главе «Загадка молочной железы: холодная, как…». Он подумал о том, что писательница-феминистка странным образом исчезла в Сиэтле. Теперь никто и никогда не узнает ее дальнейших ответов на вопросы, которые она, судя по всему, старательно выдумывала от имени читателей.

Его пальцы прошлись по довольно тонкой, черной, в серых пятнах талии, сделанной из рассказов Джеймса о привидениях, – книга некогда насквозь промокла под дождем, а затем была тщательно высушена, одна навсегда сморщенная, обесцвеченная страница за другой; немного поправив украденную из библиотеки адресную книгу, образовывавшую ягодицы, все еще открытую на разделе «Отели», Франц тихо сказал:

– Вот, так тебе будет поудобнее. Знаешь, дорогая, ведь теперь ты вдвойне «Родос», 607… – и сам довольно тупо задумался, какой же смысл может нести эта фраза.

Франц услышал, как остановился лифт и открылись его двери, но не слышал, чтобы кабина уехала. Он напряженно ждал, но не расслышал ни стука в дверь, ни шагов в коридоре. Откуда-то из-за стены донесся слабый звук тихо открываемой или закрываемой неподатливой двери, и снова все стихло.

Он прикоснулся к «Символу паука во времени», лежавшему прямо под адресной книгой. Днем Любовница Ученого лежала лицом вниз, но теперь перевернулась на спину. Франц на мгновение задумался (что там говорила Леттленд?) о том, почему наружные женские половые органы сравнивают с пауком. Из-за клочка курчавящихся волос? Из-за того, что эти губы открываются вертикально, как хелицеры паука, а не горизонтально, как губы на человеческом лице или, согласно старинной легенде моряков, половые губы китайских девушек? Старый, измученный лихорадкой Сантос-Лобос предположил, что причина этому – время, требующееся, чтобы сплести паутину. Паучьи часы… И какая очаровательная форсунка для паутины!

Его пальцы, нежно, словно лаская перышки, миновали «Knochen-madchen in Pelze (Mit Peitsche)» – участок темного оволосения, сливающийся с мягким мехом (скорее, мехами), окутывающим девушек-скелетушек, – и двинулись на другое бедро, к «Ames et Fantomes de Douleur»; де Сад (или его посмертный фальсификатор), утомленный плотью, действительно хотел заставить разум вопить, а ангелов – рыдать (разве «Призраки боли» не должны быть «Муками призраков»?).

Эта книга, наряду с «Костяной девушкой в мехах (с кнутами)» Мазоха, заставила его задуматься о том, какое богатство смерти находится в его ищущих руках. Лавкрафт, умерший довольно рано, в 1937 году, писал до конца, решительно фиксируя свои последние ощущения. Смит (видел ли он тогда параментальные сущности?) намного отстал от него, примерно на четверть века, потому что его мозг рассыпался от микроинсультов. Сантоса-Лобоса лихорадка сожгла до состояния мыслящего пепла. И умерла ли исчезнувшая Леттленд? Монтегю (его «Белая лента» изображала колено, только бумага пожелтела) задыхался от эмфиземы, продолжая между тем составлять примечания о нашей самоудушающейся культуре.

Смерть и страх смерти! Франц вспомнил, насколько угнетающее впечатление произвела на него повесть Лавкрафта «Цвет из иных миров», которую он прочитал еще подростком, о том, как фермер из Новой Англии и его семья гнили заживо, отравленные радиацией, занесенной с края вселенной. И в то же время это было так увлекательно! Да ведь все эти сверхъестественные ужасы в литературных произведениях не что иное, как украшения, призванные изобразить саму смерть захватывающей и сохранить удивление и эксцентричность до самого конца жизни? Но, едва подумав об этом, он понял, насколько сильно измотан. Измотанный, подавленный и нездоровый на голову – таковы наихудшие черты вечернего состояния его разума, темная сторона его медали.

И кстати о тьме… Куда же пристроилась Эта Самая Матерь? («Suspiria de Profundis» образует второе колено, а «De Profundis» – голень. «Как ты относишься к лорду Альфреду Дугласу, моя дорогая? Он тебя заводит? Мне кажется, Оскар был слишком хорош для него».) Не является ли телебашня, торчащая в ночи, ее изваянием? А что, она достаточно высока и увенчана башенкой. Служит ли ночь для нее «трехслойной креповой вуалью»? А девятнадцать красных, мигающих или ровно светящихся фонарей – «пронзительным светом обнаженного горя»? Что ж, он и сам был несчастен за двоих. Пусть она посмеется над этим. Приди, сладкая ночь, и прими меня.

Он закончил укладывать свою Любовницу Ученого – «Подсознательный оккультизм» профессора Ностига («Доктор, вы покончили с фотографированием свечения Кирлиана, но нельзя ли так же поступить и с паранормальными явлениями?»), экземпляр «Гностики» (имеет ли он какое-то отношение к профессору Ностигу?), «Дело Маурициуса» (видел ли Этцель Андергаст в Берлине параментальные явления, а Варраме в Чикаго – дымные существа?), «Геката, или Будущее колдовства» Йейтса («Зачем вы уничтожили эту книгу, Уильям Батлер?») и «Путешествие на край ночи» («И до самых твоих пяточек, моя дорогая») – и устало вытянулся рядом с ней, все еще упрямо прислушиваясь к малейшим подозрительным звукам и отыскивая взглядом возможные движения. Францу пришло в голову, что он приходил к ней ночью, домой, как к реальной жене или просто женщине, чтобы расслабиться и успокоиться после всех напряжений, испытаний и опасностей дня (не забывай, что они никуда не делись!).

Пришло в голову, что он, наверное, сможет успеть услышать Пятый Бранденбургский концерт, если хорошенько поторопится, но вдруг охватила такая вялость, что он был не в состоянии даже пошевелиться – мог лишь заставить себя настороженно бодрствовать до тех пор, пока не вернутся Кэл, Гун и Сол.

Затененный свет в изголовье его кровати немного колебался, то тускнея, то резко вспыхивая, и снова тускнея, как будто лампочка вот-вот перегорит, но у него не хватало сил встать и заменить ее, или даже просто включить другой свет. Кроме того, он не хотел, чтобы его окно было слишком ярко освещено и нечто на Корона-Хайтс (возможно, оно все еще там, а не здесь, кто знает?) смогло выделить его из прочих.

Он заметил на створке окна слабый бледно-серый отблеск и понял, что луна, висевшая на западе, наконец-то вылезла из-за южной высотки и заглянула в узкую щель. Францу захотелось было встать, бросить прощальный взгляд на телебашню, пожелать спокойной ночи своей стройной тысячефутовой богине, окруженной луной и звездами, уложить ее, так сказать, в постель и произнести вечерние молитвы, но помешала все та же усталость. Кроме того, он не хотел высовываться туда, где его можно было увидеть с Корона-Хайтс, или самому смотреть на это темное пятно.

Свет в изголовье его кровати снова горел ровно, но казался более тусклым, чем до приступа мигания (или Францу это просто мерещилось из-за пресловутого вечернего состояния ума?).

Не думать об этом! Выкинуть из головы хотя бы сейчас. Мир прогнил насквозь. Этот город – не что иное, как бестолковое нагромождение кирпича и бетона, а его дурацкие высотки и бессмысленные небоскребы – поистине Башни измены. Однажды, в 1906 году, все это уже рухнуло и сгорело (по крайней мере, в районе, где стоит дом, в котором он сейчас находится), и в вовсе не далеком будущем то же самое произойдет вновь, а все бумаги канут в шредеры, и случится это хоть с помощью, хоть без помощи параменталов. (Разве окрашенный темной умброй, коронованный горб не шевелится прямо сейчас?) И весь мир столь же плох: погибает от загрязнения, тонет и задыхается в химических и атомных ядах, моющих средствах и инсектицидах, промышленных отходах, смоге, зловонии серной кислоты, ломается под бременем гор стали, цемента, алюминия, не тускнеющего вечного пластика, вездесущей бумаги, газа и электронных излучений (действительно, электромефитический город!). Так что мир доведет себя до смерти без всякой помощи паранормального. Все происходящее непоправимо злокачественно, как участь фермерской семьи у Лавкрафта, убитой странными радиоактивными веществами, прилетевшими с метеоритом из ниоткуда.

Но и это будет не конец. (Он придвинулся немного ближе к Любовнице Ученого.) Электромефитическая болезнь прогрессирует, распространяется (дает метастазы) из этого мира повсюду. Вселенная неизлечимо больна, ей предстоит термодинамическая смерть. Даже звезды заражены. Кому приходило в голову, что эти яркие точки света хоть что-нибудь значат? Что они – большее, чем рой фосфоресцирующих плодовых мух, на мгновение застывших в совершенно случайном порядке вокруг замусоренной планеты?

Он изо всех сил старался «услышать» Пятый Бранденбургский концерт, который играла Кэл: бесконечно богатые филигранным разнообразием и столь же бесконечно упорядоченные алмазные ленты звуков, извлекаемых прикосновениями перьевых плектров, сделали это произведение родоначальником всех фортепианных концертов. «Музыка обладает силой высвобождать многое, – сказала Кэл, – заставлять его летать и кружиться». Возможно, музыка переломила бы его настроение. Колокольчики Папагено были волшебными – они защищали от магии. Но кругом царила тишина.

И вообще, какой толк от жизни? Он с трудом оправился от алкоголизма – и все это только для того, чтобы встретиться с Безносой в новой (треугольной) маске. «Усилия потрачены впустую», – сказал он себе. Честно говоря, Франц протянул бы руку и сделал бы горький, жгучий глоток из узорчатой граненой бутылки, если бы не устал настолько, что не мог даже заставить себя пошевелиться. А он-то, глупый старик, думал, что Кэл есть до него дело; он такой же дурак, как Байерс со своей фигляршей-свингером-китаянкой и подростками, со своим раем извращенца, населенным сексуально озабоченными, тонкопалыми, лапающими херувимами.

Взгляд Франца остановился на висевшем на стене обрамленном темной рамкой портрете Дейзи: как будто глаза ее сузились в щелки (из-за перспективы?), губы изогнулись в ухмылке, подбородок заострился.

В этот момент он уловил слабый шорох в стене, как будто очень большая крыса изо всех сил старалась не шуметь. Далеко ли она скребется? Невозможно понять. А какими, интересно, бывают первые звуки землетрясения? Те, которые способны слышать только лошади и собаки. Послышался более громкий звук, а потом все стихло.

Франц вспомнил то облегчение, которое почувствовал, узнав, что рак добрался до лобных долей мозга Дейзи и что она, как уверяли врачи, перешла в бесчувственное состояние, превратилась в «овощ» (на жаргоне неврологов это называлось «плоским эффектом» и означало нечто вроде того, что возвышающийся над всей округой изящный дом разума превратился в почти неосвещенную приземистую трущобную постройку), и что для него необходимость постоянно держать самого себя под наркозом с помощью алкоголя стала чуть менее насущной.

Свет бра, горевшего над его головой, вспыхнул яркой зеленовато-белой дугой, затрепетал и погас. Франц дернулся было, чтоб сесть, но смог лишь едва пошевелить пальцем. Воцарившаяся в комнате темнота начала заполняться формами, напоминавшими о колдовских «Черных картинах», переполненных страшными чудесами и поистине олимпийскими ужасами фресках, которыми оглохший к старости, оставшийся одиноким Гойя весьма своеобразно украшал свой дом. Поднятый палец наугад ткнул примерно в ту сторону, где должна была находиться скрытая во мраке звезда, нарисованная Фернандо, затем опустился. В горле зародился и тут же смолк тихий всхлип. Франц придвинулся вплотную к Любовнице Ученого, его пальцы коснулись ее лавкрафтовского плеча, думая о том, что, кроме нее, у него не было ни единого реального человека. Над ним беззвучно сомкнулись темнота и сон.

Время шло.

Францу снились кромешная тьма и белый шум: громкий, потрескивающий, хрустящий, как будто сминались бесконечные листы газетной бумаги, рвались одновременно десятки книг, а их жесткие обложки с треском раздирались, – в общем, бумажный пандемониум.

Но возможно, никакого шума вовсе и не было (не считая звука, с которым Время откашливалось, прочищая горло), потому что в следующий раз ему показалось, что он очень спокойно проснулся, находясь в двух комнатах сразу: в той, где жил наяву, и наложившейся на нее, приснившейся комнатой. Он пытался заставить их собраться воедино. Дейзи мирно лежала рядом. И он, и она были очень, очень счастливы. Минувшей ночью они беседовали, и все было так хорошо. Ее тонкие шелковистые сухие пальцы коснулись его щеки и шеи.

И тут на него холодным приливом чувств нахлынуло подозрение, что она мертва. Легкие прикосновения пальцев успокаивали – вот только казалось, что их многовато. Нет, Дейзи не мертва – она очень больна. Жива, но в «растительном» состоянии, милосердно усыпленная злокачественностью болезни. Это ужасно, но все равно лежать рядом с ней очень приятно. Как и Кэл, она еще молода, даже в этом состоянии полужизни-полусмерти. Ее пальцы – тонкие, шелковистые, сухие, сильные… Их много, и все они начинают крепко сжиматься… Это не пальцы, а жилистые черные виноградные лозы, укоренившиеся внутри ее черепа, в изобилии растущие из пещер глазных орбит, пышно вытекающие из треугольного отверстия между носовой и сошниковой костями, обвивающие усиками ее верхние зубы (какие же они белые!), коварно и настойчиво, как трава из трещин на тротуаре, вылезающие из бледно-коричневого черепа, разрывая плоские, сагиттальные и венечные швы.

Франц судорожно вскинулся и сел. Он был подавлен своими чувствами, его сердце бешено колотилось, на лбу выступил холодный пот.

28

ЛУННЫЙ СВЕТ ЛИЛСЯ в створчатое окно, образуя на покрытом ковром полу за кофейным столиком длинную лужу размером с гроб, отчего в остальной части комнаты, по контрасту, становилось еще темнее.

Франц был полностью одет, даже обут, и ноги в ботинках ныли от усталости.

С великой благодарностью он осознал, что наконец-то проснулся по-настоящему, что и Дейзи, и растительный ужас, уничтоживший ее, исчезли – исчезли куда быстрее, чем порыв ветра развеял бы облачко дыма.

Он обнаружил, что остро ощущает все пространство вокруг себя: прохладный воздух, касающийся лица и руки, восемь главных углов своей комнаты, щель за окном, отделяющую шесть этажей этого здания от стены соседнего и ныряющую на уровень подвала, седьмой этаж и крышу над ним, холл по другую сторону стены за изголовьем его кровати, каморку для инструментов уборщика за стеной рядом с ним, на которой висела фотография Дейзи и красовалась звезда, нарисованная рукой Фернандо, и вентиляционную шахту за этой каморкой.

Все остальные его ощущения и мысли казались такими же яркими и чистыми. Он сказал себе, что к нему вернулся утренний разум, тщательно промытый сном, свежий, как морской воздух. Чудесно! Он проспал всю ночь (неужели Кэл и парни тихонько постучали в его дверь и, не получив ответа, ушли, улыбаясь и пожимая плечами?) и проснулся примерно за час до рассвета, как раз в начале продолжительных астрономических сумерек просто потому, что так рано лег спать. Интересно, Байерс спал так же хорошо? Франц сомневался, что эстету-сибариту это удалось, несмотря даже на наличие у него худосочного декадентского игривого снотворного.

Но тут до него дошло, что лунный свет лежит на полу примерно там же, где и был, прежде чем он заснул, а из этого следует, что вряд ли он проспал больше часа.

По коже побежали едва ощутимые мурашки, напряглись мышцы ног, потом все тело, будто в ожидании… Он не знал, чего именно.

И тут что-то прикоснулось к его шее сзади, почти парализовав способность к движению. Затем тонкие, колючие сухие лозы (определенно они, хотя теперь их оказалось меньше) со слабым шелестом прошлись по его поднявшимся дыбом волосам мимо уха к правой щеке и челюсти. Они росли из стены… Нет… Это были не виноградные лозы, это были пальцы узкой правой руки Любовницы Ученого, которая сидела, обнаженная, рядом с ним. Детали ее высокой, бледной фигуры трудно было рассмотреть в сгустившемся мраке. Видны были аристократически маленькое, узкое лицо и голова (с черными волосами?), длинная шея, величественно широкие плечи, элегантная, приподнятая, в стиле эстетики эпохи ампира, талия, стройные бедра и длинные, слишком длинные ноги, очень похожие формой на опоры стальной телебашни или даже на еще более изящный Орион, где Ригель служил не коленом, а ступней.

Пальцы ее правой руки, обвивавшей его шею, скользнули по щеке Франца к его губам, а сама Любовница повернулась и немного наклонила свое лицо к его лицу. Ее черт все еще было не разобрать в темноте, но Франц невольно подумал о том, что именно так ведьма Асенат (Уэйт) Дерби должна была смотреть на своего мужа Эдварда Дерби, находясь с ним в постели, и вместе с нею из ее гипнотизирующих глаз глядел старый Эфраим Уэйт (Тибо де Кастри?), замышлявший продолжить свои злодеяния.

Она склонила свое лицо еще ближе, пальцы ее правой руки мягко, но настойчиво поползли вверх к его ноздрям и глазу; одновременно с левой стороны из мрака показалась ее извивающаяся, как змея, другая тонкая рука, Любовница Ученого приблизила ладонь к его лицу. Все движения и позы были элегантны и красивы.

Резко отпрянув, он вскинул левую руку, защищаясь, конвульсивно оттолкнулся правой рукой и ногой от матраса и перекинул тело через кофейный столик, перевернув его. Все, что там было, с грохотом и дребезгом посыпалось на пол, часть предметов разбилась (очки, бутылка и бинокль); сам Франц перекатился через все это и лежал теперь в пятне лунного света, лишь его голова оказалась в тени между освещенным прямоугольником и дверью. Перекатившись еще раз, он обнаружил, что почти упирается лицом в гору окурков, вывалившуюся из пепельницы в лужу киршвассера, и ощутил вонь табачной смолы и едкого крепкого алкоголя. Под собой Франц почувствовал жесткие выступы шахматных фигур. Уставившись в испуге на кровать, которую только что покинул таким экстравагантным способом, он в первое мгновение увидел только темноту.

Но вдруг оттуда поднялась, хотя и не очень высоко, длинная бледная фигура Любовницы Ученого. Она, похоже, некоторое время оглядывалась по сторонам, как мангуст или ласка, наклоняя то туда, то сюда маленькую головку на тонкой шее, а потом с неприятным сухим шелестящим звуком, извиваясь, быстро побежала к нему, переступая через низкий столик и все свалившееся с него барахло, выставив вперед жилистые бледные руки с длинными пальцами. Стоило ему попытаться подняться на ноги, как эти пальцы со страшной силой сомкнулись на его плече и боку, а в голове неожиданно всплыла невесть откуда взявшаяся стихотворная строчка: «Да, призраки мы, но наши скелеты из стали».

С силой, усугубленной ужасом, Франц вырвался из цепких рук, но они все же не позволили ему подняться. Он лишь в очередной раз перекатился через пятно лунного света и теперь лежал на спине, размахивая и молотя руками и ногами с противоположной от себя стороны, голова его опять оказалась в тени.

Бумаги, шахматные фигуры и содержимое пепельницы разлетелись еще дальше. Винный стаканчик попал под каблук и хрустнул. Упавшая телефонная трубка запищала, как разъяренная педантичная мышь, на какой-то из ближних улиц, словно побитая собака, завизжала сирена, раздался громкий треск чего-то рвущегося, как в его сне, разбросанные бумаги зашевелились и, казалось, поплыли клочьями над полом – и все это сопровождалось горловыми, сдавленными, хриплыми воплями, которые издавал сам Франц.

Любовница Ученого, извиваясь и подпрыгивая, вышла в лунный свет. Ее лицо все еще оставалось в тени, но Франц смог разглядеть, что ее худое, широкоплечее тело, судя по всему, было сформировано исключительно из мелкой, плотно спрессованной бумаги, усеянной бледно-коричневыми и желтоватыми старческими пятнами, как будто некий великан тщательно пережевал страницы всех журналов и книг, из которых Франц так долго выкладывал фигуру на кровати, и вылепил ее заново из папье-маше, а затененное лицо обрамляли струящиеся черные волосы (изодранные черные обложки книг?). Жилистые конечности, казалось, были полностью сделаны из очень плотно скрученных и туго сплетенных полос бледно-коричневой бумаги. Она с ужасающей быстротой метнулась к нему и, несмотря на все его конвульсивные попытки отбиваться, обхватила, прижав его руки к бокам, а ее длинные ноги стиснули его ноги так, что он не мог пошевелиться, и Франц, совершенно обессилев от крика, лишь хрипло стенал и глотал воздух.

Вот тут-то она повернула голову и подняла ее так, что лунный свет упал на лицо. Оно оказалось узким и заостренным, словно мордочка лисы или ласки, и было слеплено, как и все остальное, из спрессованной жестоко измельченной и пережеванной бумаги мертвенно-белого цвета (опять рисовая бумага?), густо покрытой сыпью в виде неровно рассыпанных мелких черных отметин (чернила Тибо?). На этом лице не было глаз, хотя казалось, что взгляд бумажной женщины проникает ему прямо в мозг и сердце. И носа у нее не было. (Неужели это Та Самая Безносая?) И рта у нее тоже не было, но через несколько секунд длинный подбородок начал подергиваться и немного приподниматься, как морда зверя, и Франц увидел, что он расщеплен на конце.

Тут до него дошло, что именно этот облик и скрывался под свободными одеждами и черными вуалями Таинственной женщины де Кастри, которая неотрывно преследовала его до самой могилы, – воплощения интеллектуальности, бумажного порождения (и впрямь Любовница Ученого!), Королевы Ночи, обитающей на вершине, существа, которого боялся даже Тибо де Кастри, Матери Тьмы.

Твердые, как натянутые канаты, руки и ноги еще крепче обвились вокруг Франца, и лицо, снова скрывшееся в тени, бесшумно приблизилось к нему; он был в состоянии лишь отвернуть и немного запрокинуть назад собственное лицо.

Тут он почему-то вспомнил, как совсем недавно не мог сообразить, куда же делись остатки распотрошенных старых журналов, и вдруг понял, что бумага, которую он собирался выбросить, вероятно, и послужила сырьем для появлявшейся в окне бледно-коричневой фигуры, которую он дважды видел с Корона-Хайтс.

За склонившейся к нему черноволосой головой с острой мордой Франц увидел на черном потолке небольшое пятно из мягких, гармоничных призрачных цветов – пастельный спектр лунного света, отбрасываемый туда одной из его призм, упавших в лунное озерцо на полу.

Сухое, жесткое, шершавое лицо прижалось к нему, заткнув рот и ноздри; морда впилась ему в шею. Франц почувствовал, что на него навалилась давящая, неизмеримо огромная тяжесть. (Телебашня и Трансамерика! А звезды?) Рот и нос стали наполняться сухой, горькой пылью – прахом Тибо де Кастри.

Тут комнату вдруг озарил ослепительно-яркий белый свет, и это подействовало на Франца как инъекция мощного стимулятора, имеющего мгновенный эффект. Он нашел в себе силы отвернуть лицо от этого ужаса и даже извернуться корпусом в сторону.

Дверь в коридор была широко открыта, ключ все еще торчал в замке. Кэл стояла на пороге, прислонившись спиной к косяку, палец ее правой руки лежал на выключателе. Она дышала тяжело, как после быстрого бега. На ней до сих пор было белое концертное платье, а поверх – распахнутое черное бархатное пальто. Кэл с ужасом и изумлением смотрела немного выше и мимо Франца. Затем ее палец оторвался от выключателя, колени подогнулись, и она стала медленно опускаться, держа тело совершенно прямо. Спиной она по-прежнему опиралась на косяк, плечи были развернуты, подбородок высоко поднят, а полные ужаса глаза ни разу не моргнули. В конце концов она села на пятки, как обычно садятся знахарки, ее глаза еще шире раскрылись, теперь уже от праведного гнева, она вздернула подбородок еще выше (в общем, приняла до омерзения профессиональный вид) и резким голосом, которого Франц никогда раньше у нее не слышал, произнесла:

– Во имя Баха, Моцарта и Бетховена, во имя Пифагора, Ньютона и Эйнштейна, Бертрана Рассела, Уильяма Джеймса и Юстаса Хейдена – изыди! Все дисгармоничные и неупорядоченные образы и силы – вон отсюда!

Не успела она договорить, как бумаги, наваленные вокруг Франца (при свете стало видно, что они действительно искрошены), с хрустом поднялись, хватка на его руках и ногах начала слабеть, и он, яростно дергая наполовину освобожденными конечностями, смог рвануть к Кэл. Где-то на середине ее эксцентричного экзорцизма бледные клочки резко затрепыхались, их стало в десять раз больше, и Франца уже ничто более не удерживало, теперь он полз сквозь густую бумажную метель.

Мириады, как казалось Францу, обрывков с шелестом оседали вокруг него на пол. Он положил голову на колени Кэл, все так же сидевшей прямо на пороге – наполовину в комнате, наполовину в коридоре, – и вытянулся, тяжело дыша. Одной рукой он обхватил ее за талию, а другую вытянул, насколько смог, как будто отмечал на ковре точку самого дальнего своего броска. Он почувствовал успокаивающее прикосновение пальцев Кэл к своей щеке, другой рукой она рассеянно смахнула клочки бумаги с его куртки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации