Текст книги "Матильда Кшесинская. Любовница царей"
Автор книги: Геннадий Седов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Глава вторая
1На парижских улицах свеженаклеенные афиши – гастроли московского Театра Революции. «Ревизор» Гоголя, «Лес» Островского, «Мнимый рогоносец» Мольера. Главный режиссер и постановщик Всеволод Мейерхольд. Глазам не верится!
Обстановка в мире менялась. Советская Россия выходила мало-помалу из международной изоляции, боролась за общественное признание Европы. В белокаменном дворце д’Эстре на улице Гренелль прекрасно образованный русский посол Леонид Красин устраивал приемы для видных представителей эмиграции – политиков, писателей, художников, артистов. Под водку и икру велась полемика, высказывались крайние взгляды.
Мейерхольд был выигрышной картой в проводимой большевиками кампании культурного проникновения на Запад. Личность театрального якобинца вызывала у обожавших пикантную новизну европейцев необычайный интерес. Еще бы! – режиссер императорских театров, получивший некогда из рук монарха золотой портсигар с бриллиантовым орлом за постановку оперы «Жизнь за царя» с коленопреклоненным Шаляпиным. Сделался глашатаем нового революционного искусства: железной метлой выметает со сцены реалистический хлам, собственноручно переписывает классику. Отбил у какого-то забулдыги-поэта обворожительную жену Зинаиду Райх, сделал ведущей актрисой театра. Не хочешь, а побежишь в кассу за билетом…
Сидевшая с мужем и сыном в забитом до отказа зале театра «Монпарнас» Кшесинская с изумлением глядела на сцену, где разворачивался смутно угадываемый сюжет «Ревизора». Сцены и картины, похоже, шли в обратном порядке, текст узнавался с трудом. К рампе то подплывала, то отъезжала напоминавшая гигантский поднос платформа, заполненная вперемежку актерами и реквизитом. Казалось: зрителям преподносят всякий раз какое-то новое экзотическое блюдо. Во втором акте прозвучал исключенный в свое время Гоголем, а Мейерхольдом восстановленный монолог Анны Андреевны, в котором она делится с дочерью амурными переживаниями:
«– Все, бывало, в один голос: «С вами, Анна Андреевна, довольно позабыть все обстоятельства!» А стоявший в это время штаб-ротмистр Старокопытов? Красавец! Лицо свежее, как я не знаю что, глаза черные-черные, а воротнички рубашки его – это батист такой, какого никогда еще купцы наши не подносили нам. Он мне несколько раз говорил: «Клянусь вам, Анна Андреевна, что не только не видал, не начитывал даже таких глаз; я не знаю, что со мною делается, когда гляжу на вас». На мне еще тогда была тюлевая пелеринка, вышитая виноградными листьями с колосьями и вся обложенная блондочкой, тонкою, не больше, как в палец, – это просто было обворожение! Так говорит, бывало: «Я, Анна Андреевна, такое чувствую удовольствие, когда гляжу на вас, что мое сердце говорит». Я уж не могу теперь припомнить, что он мне говорил. Куда же! Он после такую поднял историю: хотел непременно застрелиться, да как-то пистолеты куда-то запропастились, а случись пистолеты, его бы давно уже не было на свете».
На протяжении проходившей в роскошном будуаре сцены Анна Андреевна полулежала на канапе среди разбросанных подушек, а вокруг нее выскакивали – то из-под стола, то из-за комода – живописные молодые военные и мимически объяснялись ей в любви. Один и впрямь, приставив ко лбу пистолет, застрелился у нее на глазах…
Кшесинская зажимала платком рот, чтобы не расхохотаться. По дороге домой и за ужином они с сыном не переставая спорили по поводу увиденного (Андрей молчал: был нездоров, рано ушел из-за стола).
– Не понимаю – возмущалась она, – зачем надо было приплетать ко всему этому Гоголя? Написали бы на афише: «цирк-шапито». Было бы, по крайней мере, ясно.
– Муся милая, ну что вы такое говорите? – Сын умоляюще разводил руками. – Кому, скажите, интересно сегодня в России, как одурачили городничего? Кто это поймет? Рабочий? Красноармеец?
– Прости, но Мейерхольд показывает свои гимнастические кувыркания в Париже, не в московском клубе для пролетариев! Мне, парижанке, смотреть на эту клоунаду? В варьете лучше пойти! Там, по крайней мере, не прикрываются Гоголем и Мольером… Пожалуйста, сдай сегодня же билеты в кассу. Слышишь! Недоставало еще смотреть бегущего по трапеции Сганареля…
Они едва не поссорились. С некоторых пор в его присутствии невозможно было сказать что-либо нелестное, касающееся России, – тут же выходил из себя. Признался однажды в порыве откровенности: в кругу его друзей из аристократической молодежи крепнет убеждение, что каждый из них причастен к происходящему на Родине – как бы она сегодня ни называлась и кем ни управлялась. «Преступно, – говорил, – махнуть рукой на землю отцов, отмежеваться от ее судьбы, забыть ее историю, великую культуру. Татаро-монголы, триста лет владевшие Русью, сгинули в конце концов, ушли в небытие. Постигнет рано или поздно та же участь и большевиков. Нельзя, чтобы после них осталось Мертвое Поле. Сам Господь Бог благословляет молодых русских патриотов на подвиг по бескровному христианскому возрождению отчизны».
Она не придала тогда серьезного значения его словам. «Блажит по молодости лет, – подумала, – никак не найдет себе дела по душе. То в массоны записался, теперь вот возрождение России. А на поверку вышло – еще как серьезно». В Париже заговорили о молодежном движении «Союз младороссов», руководимом А.Л. Казем-Беком, ядро которого составили отпрыски аристократических фамилий – Сергей Оболенский, Владимир Красинский, Воронцов-Вельяминов, Карузо. Ни дать ни взять – пятая колонна большевиков. Заявляют во всеуслышание, что революция оказала обновляющее влияние на ход русской истории, придумали смехотворные какие-то лозунги: «Через великие потрясения – к великой России!», «Русский царь – во главе Советов!». Превозносят на все лады со страниц своих изданий – «Бодрости», «Младоросской искры», «Нового пути» франко-советский союз, зовут эмигрантскую молодежь к деятельному просветительскому труду во имя светлого будущего Родины, всерьез готовят молодые кадры для грядущей обновленной России. Получают со стороны непримиримых противников большевизма проклятия, плевки в лицо, кличку «комсомольцы». Страшно этим гордятся…
Спор о мейерхольдовском «Ревизоре» завершился в тот вечер миром: выручил отходчивый характер сына. В ответ на очередной ее выпад он неожиданно смешно набычился, заревел свирепо:
– У-уу, забодаю!
Пошел на нее тараном, ткнулся лицом в грудь.
Она поцеловала его в редеющую макушку, пахнущую одеколоном, пригрозила пальцем:
– Не смей перечить мамочке, негодный мальчишка! Отправлю во двор гусей пасти!
«Мальчишка! – подумала. – Тридцатилетие нынешним летом справили! На голову ее выше, верста коломенская, весь в отца. Курит ужасно».
– Билеты сдать? – примирительно спросил он.
– Оставь, пожалуй. – Захватив со стола журнал мод, она направилась в спальню. – Может, хотя бы Счастливцев с Несчастливцевым в «Лесе» не будут кувыркаться…
2Исправно служившее ей рабочим инструментом тело начало сдавать. Как она себя в свое время ни берегла, какой щадящий режим в течение тридцатилетней балетной карьеры ни соблюдала, полученных травм, как у любой отработавшей срок профессиональной танцовщицы, накопилось у нее достаточно: порванные связки, поломанные пальцы ног, разбитые стопы, вывихи, ушибы.
В разгар учебного года, показывая на занятиях двойной пируэт, она ощутила неожиданно резкую боль в правом бедре. Охнула, не в состоянии разогнуться, схватилась за станочный брус. Домашний доктор Залевский заподозрил воспаление седалищного нерва, назначил курс лечения – толку не было никакого, боли ее не оставляли. После проведенного сеанса радиологии и изучения полученного снимка консилиум врачей, возглавляемый хирургом Гаттелье, вынес вердикт: работа ее в студии не только нежелательна, но и опасна для жизни – любое резкое движение может привести к непоправимым последствиям.
Диагноз был равносилен смертному приговору. Дела ее наконец пошли в гору, студия окончательно встала на ноги, приносила доход. В третьем по счету учебном году число занимающихся перевалило за сотню. На подобное количество она не рассчитывала – помещение стало тесным, срочно требовалась дополнительная площадь. Освободилась, к счастью, соседняя квартира. Знавшая толк в строительстве, она немедленно ее арендовала, провела перепланировку: пробила новый вход, убрала ненужную лестницу. Прибавилось в результате еще две уборные, поместительный салон. Денег в надежде на скорый заработок она не жалела, тратилась не считая, и – нате вам! – сюрприз…
В дверь постучалась банальная нищета. Источников существования не было никаких, работником в семье была она одна, оба ее мужчины жили исключительно за ее счет – болели, лечились, отдыхали на курортах, выполняли светские обязанности. Надеяться кроме как на самою себя было не на кого.
Она срочно отправила радиографию бедра в Ниццу, травматологу Кожину, услугами которого пользовалась еще в России. Пусть посоветует, что делать?
Ответ последовал неожиданный. Внимательно изучив снимок, Кожин пришел к прямо противоположному выводу. Что, наоборот, характер травмы таков, что только физическая подвижность, постоянная работа сухожилий и мышц предотвратят нежелательное развитие процесса. «Покой, Малечка, для вас безусловно вреден», – было его заключение.
Ей и в голову не пришло усомниться в его выводе, допустить, что в несовпадении врачебных оценок ошибся именно он, а не столичные светила медицины, что, положившись на его мнение, она рискует стать инвалидом. Шанс продолжить полноценную жизнь превысил доводы рассудка. «Я поехала в студию, – пишет она, – и первым делом поставила больную ногу на палку. Было больно, но я перетерпела…»
Ученицы в ней не чаяли души. Проходившая у нее стажировку будущая прима-балерина лондонского Королевского балета Марго Фонтейн признавалась: Кшесинская поощряла их к труду скорее эмоционально, личным обаянием, нежели педагогическими приемами. «Я очень хорошо понимаю влюблявшихся в нее мужчин и женщин, – писала она Арнольду Хаскеллу, – в этой женщине присутствует какая-то удивительная магия». Учившиеся у нее дочери Ф.И. Шаляпина Дасия и Марианна пускались на любые уловки, чтобы остаться у нее переночевать – таким было счастьем оказаться в атмосфере дома обожаемой Матильды Феликсовны, видеть ее в роли радушной хозяйки. Играли в карты, слушали граммофон, танцевали до упаду – «шерочка с машерочкой». В сумерках, перед ужином, спускались в садик – выгулять бородатенького фоксика Риччи. Собачонка немедленно валилась на траву, принималась кувыркаться.
– Господи, – всплескивала руками Кшесинская, – вчера только искупали! Опять наберется всякой гадости!
Ужинали основательно, в одиннадцатом часу.
– Диета, конечно, важная вещь, – говорила за столом хозяйка, запивая тушеную баранину с фасолью красным вином. – Но вот была у нас в театре танцовщица Бакеркина. Чего только не делала, чтобы не располнеть. Неделями сидела на морковке и капусте, уксус пила. Представляете! А все равно выглядела как бочка… Ешьте, деточки. И побольше двигайтесь.
Дружба их в эмиграции с Шаляпиным не прервалась. Звонили попеременно, встречались на приемах, за кулисами «Шанз-Элизе», где он выступал. «Зайдешь к нему в уборную после окончания спектакля его поздравить с успехом, он тут же непременно пригласит поужинать запросто». Вместе с женой Марией Валентиновной он захаживал к ней на студию – посмотреть, как занимаются дочки.
После Октябрьского переворота Федор Иванович из России не уехал. Выступал в неотапливаемых рабочих клубах, заводских цехах, стал народным артистом РСФСР. Когда в 1922 году, разуверившись окончательно в новой власти, не вернулся из заграничных гастролей, Всерабис лишил его почетного звания, а правительство большевиков – советского паспорта. Певец кипел от возмущения: «Стало быть, Шаляпин не народный артист? А кому же Шаляпин пел, как не народу? Лошадям, что ли? Паспорта меня лишат? Ну, а кровь-то подменить нельзя, кровь у меня русская. Паспорт – что? Не только паспорт отобрать, но и одежду с меня снять можно. Снимали. В России я пять лет пел за сахар и муку…»
Паспорт он принципиально не вернул, и – напрасно: через год-другой после эмиграции в поместительных его апартаментах неподалеку от площади Трокадеро появился служащий советского посольства, напомнивший, что по соглашению с Наркомпросом Федор Иванович обязан выплачивать проценты с заработков в государственную казну. Долг, мол, накопился изрядный, а долг, как известно («Хе-хе!») платежом красен.
Шаляпин, не перебивая, слушал, кивал головой: «Совершенно справедливо… Конечно, оплачу… какой разговор!» Вышел в соседнюю комнату, порылся в столе, нашел старую чековую книжку Петербургского Международного банка, которую хранил как реликвию. Выписал чек на шестизначную сумму в рублях, вынес торжественно представителю советской власти: «Пожалуйста. В Петербурге и получите с моего счета. У меня там несколько миллионов рублей осталось».
В годы налаживания отношений с Советами с ним снова стали заигрывать, звать обратно. Максим Горький говорил якобы по этому поводу со Сталиным, тот ответил: «Захочет, пусть приезжает. Препятствий чинить не будем». Слова большевистского вождя ему передали, он ответил неопределенно: завязан по горло контрактами, то да се, поживем – увидим…
Общаться с ним было редкое удовольствие. Чего только не перевидал на своем веку этот удивительный человек! Жизнь его напоминала приключенческий роман, который он к тому же мастерски украшал талантливыми выдумками. Рассказчиком был непревзойденным. Увлекательно, глубоко рассуждал о театре, музыке, тонкостях оперного исполнительства.
– Голос, маленькая, – говорил, – ничто, если слово в горле плутает, как курица в крапиве. Фразировка – вот основа сценического пения. Уразумел я истину сию в церковных хорах благодаря первым своим учителям по вокалу, регентам, которые кулаками выбивали из нас, балбесов, словесную невнятицу. А завершил науку незабвенный друг мой Мамонт Дальский, лучший из поэтов-декламаторов, учивший меня за рюмкой водки не петь, а выпевать слово. Чувствуете разницу? Вы-ии-пе-е-вааать… Мы, русские, – продолжал, – умеем учиться. Оперный жанр постигали крупицами. Ария, дуэт, камерный ансамбль – тут мы были профаны, в рот когда-то глядели поющим со сцены итальянцам и французам. И правильно делали – в этом искусстве равных им не было. Касаемо же хорового исполнительства – извините: здесь мы сами с усами, хоры у нас сызмальства на слуху… Помню, попал я впервые в «Ла Скала» на вердиевскую «Аиду». Благолепие! Зал битком, солисты – звери, душу переворачивают. Сижу, наслаждаюсь, жду, когда наконец хор в дело вступит. У Верди ведь хоры чудо как хороши – вершина многоголосия! А вышли, простите, шаромыжники какие-то из-за кулис в кривых париках, запели кто в лес кто по дрова. Ни намека на полифонию, горланят, как пьяные гости на свадьбе… Я все потом допытывался у знакомых артистов, отчего такой разнобой? С одной стороны, Джильи, Тито Скипа, а с другой – охламоны эти? А мне объясняют: «Чего ж тут непонятного, господин Шаляпин? Постоянных хоров у нас в операх держать не принято: публика наша к хоровому пению равнодушна, ходит в основном на солистов. Берясь за новую вещь, режиссеры нанимают хористов-любителей с улицы, знающих толк в нотной грамоте, благо их – половина Италии. Отсюда и результат…» Сейчас европейцы этот пробел ликвидируют, наверстывают упущенное. Хотя до наших хоров – Николая Афонского, допустим, или казачьего Платовского им еще ой как далеко…
– Хочу поставить оперу, – признался как-то. – Материал подходящий подвернулся: «Алеко» Рахманинова. Ни разу, представьте, не шла на сцене. Вещь замечательная, свежести и силы необыкновенной. Алеко ведь – это сам Пушкин, влюбленный в Земфиру! Уже и либреттиста нашел, литератора Дон-Аминадо. Слыхали небось? К осени обещает представить текст. Эх, руки чешутся – поскорее начать! Запалим небеса!..
Позвонил однажды на студию, пригласил на обед.
– Княгинюшка, – пел в трубку, – сделайте мне подарок: станцуйте, золотко мое, «Русскую». Страсть как хочется гостей удивить.
Она давно положила за правило не участвовать в домашних концертах, отказывалась от любых гонораров. Но попробуй откажи Шаляпину?
– Хорошо, – ответила, – только у меня условие.
– Заранее согласен.
– Вы нам споете.
– Что именно, очаровательная? Заказывайте!
– На ваше усмотрение, Федор Иванович.
– Договорились!
Шестиэтажный дом на рю д’Эйло, 22, куда они прибыли в оговоренный час с Андреем, можно было без преувеличения назвать шаляпинским, хотя сам Федор Иванович с семьей занимал в нем одну поместительную квартиру.
(«Купил я для Марии Валентиновны и детей дом в Париже, – сообщал он в одном из писем Горькому. – Не дворец, конечно, как описывают и говорят разные люди, но, однако, живу в хорошей квартире, в какой никогда еще в жизни не жил».)
В доме на разных этажах проживали (за счет Шаляпина, разумеется) многочисленные близкие и дальние родственники певца – престарелая теща («бабаня», как звали ее дети), ее сиделка Карина Карловна, взрослая дочь Марии Валентиновны от первого брака Стелла, дети от первого и второго брака сестры Марии Валентиновны Терезы – Вера, Лена и Таня, камердинер Михаил со звучной театральной фамилией – Шестокрыл-Коваленко, шофер-итальянец Винченцо, гувернер старших девочек Марианны и Марфы мистер Клеридж, воспитательница детей Анна Ивановна Страхова, учительница пения младшей дочери Дасии Варвара Эрманс с мужем, повар-грузин, горничная-эстонка. «Шаляпинская коммуна» – как называли дом приятели Федора Ивановича.
Трапезничали в тот день, как обычно, в просторной столовой. Большой компанией, основательно, по-русски. Гостей обслуживали двое молчаливых вышколенных слуг. Много смеялись за столом, спорили, шутили. После десерта перешли в соседний салон, заняли места в креслах перед раскрытым роялем. По уговору она выступала в концерте после пианистки, исполнившей несколько этюдов Шопена. Коронный ее танец под мелодию знаменитой песни «Ой, полным-полна коробушка» был встречен восторженно, гости долго ей аплодировали. Вслед за ней к роялю подошел Шаляпин. Поправил бутоньерку в петлице фрака, вскинул все еще красивую, скульптурной лепки голову со взбитой прядью подкрашенных волос, сделал знак аккомпаниатору.
«Уймитесь, волнение, страсти! Засни, безнадежное сердце!» – понесся, резонируя под лепными сводами музыкального салона, обволакивающий душу шаляпинский неповторимый бас…
Ей бросилось в глаза, как он сдал за последнее время. Усталое, с желтизной, лицо, вяло повисшие руки. Закончив номер, коротко поклонился, пошел, тяжело ступая, к дверям. Следом в кабинет побежала взволнованная Мария Валентиновна…
Вечер был скомкан. Гости спускались по лестнице, стараясь не шуметь, озабоченно переглядывались.
Домой по настоянию хозяев их отвозил в просторной «Изотта-Фраскини» итальянец-шофер. Шел второй час ночи, на улице только что отшумел короткий летний дождь. Они устраивались в салоне машины, когда наверху громко стукнула ставня. Отворилось окно, высунувшийся по пояс Федор Иванович в халате, простирая картинно в их сторону руки, пропел на весь ночной Париж:
– «Мы-и-и сноо-о-ва обнии-име-ем друг друу-у-гаа!»
В этом был он весь.
3Уходили из жизни друзья. В августе 1929 года в номере венецианского «Отель ле Бэн» скоропостижно скончался Сергей Павлович Дягилев.
Ничто не предвещало печального конца. Стареющий Чичиков был полон энергии и сил: ставил балеты, менял любовников, очаровывал женщин. Вращался по преимуществу в обществе знаменитостей, был на «ты» с Равелем, Дебюсси, Сен-Сансом, Пикассо, Роденом.
Внешний блеск, однако, не мог скрыть очевидного факта: лучшие художественные достижения Дягилева были позади, повторить феерический успех «Русских сезонов в Париже» он уже не мог. Растерял из-за разногласий и невозможного характера большинство соратников, столкнулся с конкуренцией – многие его солисты сами теперь руководили труппами, гастролировали по миру, имели успех.
Верный правилу нести знамя единолично, он предпринимал отчаянные усилия в борьбе за зрительский успех, шел на рискованные эксперименты. По словам Александра Бенуа, «Дягилев стал все круче изменять тому направлению, которое легло в основание всего дела русских спектаклей за границей. Новое направление, заключавшееся в том, чтобы во что бы то ни стало эпатировать «буржуа» и угнаться за последним словом модернизма, в высшей степени претило Баксту. Но и мне такой поворот в деле, которое когда-то было моим, казался возмутительным…»
Кшесинская разделяла точку зрения разошедшихся с Дягилевым сподвижников.
«Вначале, – пишет она, – С.П. Дягилев действительно показал Европе настоящий Русский балет, точнее говоря, Императорский русский балет, так как он повез в Париж труппу, набранную исключительно из артистов Императорских театров с декорациями и костюмами также Императорских театров – роскошь, которую не могла бы себе позволить не одна частная антреприза. Первым его балетмейстером был М.М. Фокин, чудные постановки которого останутся в истории балета как выдающиеся произведения в области искусства. Но постепенно репертуар Дягилева стал заметно меняться. Продолжая ставить балеты классического характера, он одновременно стал ставить новые, фокинские. Он ставил и такие балеты, которым не было бы места ни на Императорской сцене, ни даже в частном русском балете и о чьих достоинствах было много споров, продолжающихся до сих пор. Число русских артистов стало после Первой мировой войны постепенно уменьшаться, состав труппы пополнялся иностранными артистами, но чтобы спасти, как говорится, «фасад», им давали русские фамилии. Балет перестал быть русским, осталось лишь название. Незадолго до его кончины я спросила как-то Дягилева, как он, такой тонкий знаток и любитель настоящего русского балета, мог дойти до таких постановок, на мой взгляд, безобразных, какие он ставил за последнее время. Ответ Дягилева я не хочу предавать гласности. Наш разговор был совершенно частным и интимным. Дягилев дал мне совершенно ясно понять, почему он пошел по этому пути, отступив от традиций русского классического балета. Это не зависит ни от его вкуса, который не изменился, ни от его желания, а от совершенно иных соображений. Я была счастлива убедиться, что мой старый друг не изменил своего взгляда на искусство, но должен был давать и другие балеты…»
Разговор состоялся у нее дома, на Вилла Молитор. За два месяца до смерти, проводя в театре Сары Бернар свой последний парижский сезон, Дягилев заглянул к ней однажды на огонек – безупречно одетый, благоухая духами, с ореховой тростью в руке.
– Бонсуар! – простонал на пороге. – Если бы кто-нибудь знал, как хочется чаю с вареньем!
Им было интересно вдвоем. Познакомившиеся в незапамятную пору, знавшие друг о друге едва ли не все, схожие во многом характерами, они могли позволить себе в общении редкое удовольствие – быть самими собой. В душный тот июньский вечер засиделись в садовой беседке допоздна.
– Я слишком долго и упорно искал новизны, – говорил он невесело, – и, кажется, растерял что-то важное по пути. Счастье, как говорил Шатобриан, можно найти лишь на проторенных дорогах. – Помолчал, задумавшись, глядя на свежепромытые после дождя, остро мигавшие сквозь листву звезды… – Живем мы, – произнес, – в страшную пору перелома. Нам суждено исчезнуть без следа, чтобы дать воскреснуть новой культуре, которая возьмет от нас то, что сохранится от нашей усталой мудрости…
– Бог мой, что это с вами, милый Сергей Павлович? – не на шутку взволновалась она. – Откуда эти черные мысли?
– Все оттуда же. Из бедной истомленной головушки.
– Ну-ну, пожалуйста, без меланхолии!
Разговор вернулся в привычное русло. Болтали о разных разностях, спорили, шутили. Вспомнили в числе прочего бедного Вацу, ужасную его болезнь.
Давно покинувший сцену Нижинский кочевал из одной психиатрической клиники в другую, надежд на его выздоровление не было никаких. Как-то ей позвонила Бронислава (балерина и хореограф, родная сестра В. Нижинского. – Г.С.), попросила об услуге: приехать в Оперу на представление «Петрушки». Лечащие врачи с согласия родных задумали эксперимент: привезти пациента в театр на прославивший его когда-то балет, окружить танцевавшими с ним в разное время артистами. Эмоциональная встряска, по расчетам медиков, должна была положительно сказаться на психике больного, вернуть ему хотя бы частично память.
Затея себя не оправдала. На протяжении всего спектакля сидевший в ложе Нижинский упорно смотрел в пол. Когда по окончании балета его повели за кулисы, он не узнал среди окруживших его сподвижников никого – даже бросившуюся на шею, сдерживая рыдания, любимую партнершу Тамару Карсавину…
– Видит Бог, дорогая, – говорил с печалью в голосе Дягилев, – что бы между нами в свое время ни происходило, подобной участи я ему не желал никогда.
Каких только небылиц не слышала она впоследствии об их романе, начинавшемся у нее на глазах! Утверждали, будто опытный селадон Дягилев увлек на путь разврата невинного юношу, исковеркал ему жизнь. Приписывали крепостнику-импрессарио психическое расстройство Нижинского. Люди понятия не имели, что к моменту их знакомства «невинный юноша», заканчивавший балетное училище, знал дорогу в публичные дома, переболел сифилисом, был на содержании у богатого петербургского балетомана князя Львова. Что душевная болезнь у Нижинских была в роду – ею страдал и бросивший семью отец танцора Томаш, и умерший в психиатрической лечебнице старший брат Станислав.
Дягилева она не выгораживала – слишком хорошо знала светлые и темные стороны его личности.
За душу «шиншиллы» неустанно боролись Бог и сатана. Он мог быть каким угодно: великодушным и мелочным, открытым и лживым, мужественным и слабым. Не мучился угрызениями совести, совершая неблаговидные поступки. Обирал беззастенчиво артистов, включая Вацлава, понятия не имевшего, сколько хотя бы приблизительно стоит железнодорожный билет, смеялся за глаза над ходившими за ним стаями дамами-меценатками, жертвовавшими немалые суммы на его постановки.
Собственной труппой Дягилев руководил подобно дрессировщику: невидимый хлыст так и мелькал в холеных его руках.
Дрессура присутствовала и в его отношениях с сожителями – благо балетные подмостки и постель занимали у него одни и те же лица.
Нижинский был единственным среди обитателей дягилевского гарема, кто, не выдержав рабства, восстал против господина. Сбежал из золотой клетки, денно и нощно охраняемой верным камердинером последнего Василием Зуйковым, женился на поклоннице, балерине-любительнице Ромоле Пульской, родил детей. Гастролировал, пока позволяло здоровье, по миру с собственной труппой, подавал большие надежды как хореограф. (Четыре осуществленных им постановки: «Игры» и «Послеполуденный отдых фавна» К. Дебюсси, «Весна священная» С. Рахманинова и «Тиль Уленшпигель» на музыку Р. Штрауса превзошли во многом лучшие в те годы работы Михаила Фокина.)
Годы разрыва вчерашних любовников были омрачены взаимными обвинениями, судебными процессами, откровенной враждой. Кукловода уже не было на свете, когда на книжных прилавках появились воспоминания полубезумного Петрушки. Слава богу, Сергей Павлович не мог их прочесть.
«Дягилев хочет попасть в историю. Дягилев обманывает людей, думая, что никто не знает о его цели… Я хочу доказать, что все дягилевское искусство есть сущая глупость, – читаем наугад в беспорядочной, напоминающей поток сознания исповеди великого танцовщика… – Я не любил Дягилева за его воспитание любить мальчиков… Дягилев хотел иметь двух мальчиков. Он мне не раз говорил об этой цели, но я ему показал зубы… Я знаю все его хитрости и привычки… Я знаю улыбки Дягилева. Все улыбки Дягилева деланые… Дягилев человек злой, но я знаю способ беречься от его злой полемики… Дягилев любил показать, что Нижинский его ученик во всем… Я не верил ему ни в чем и стал развиваться один, притворяясь, что я его ученик. Дягилев почувствовал мое притворство и меня не любил, но он знал, что он тоже притворяется, а поэтому оставлял меня. Я его стал ненавидеть открыто и один раз его толкнул на улице в Париже… Дягилев есть должник. Дягилев мне должен деньги… Я судился с Дягилевым. Я выигрывал процессы, будучи прав…»
В пику скандально-разоблачительному «Дневнику» Нижинского вышла десятилетие спустя полная преклонения и любовной экзальтации книга последнего дягилевского премьера и возлюбленного Сергея Лифаря – «Дягилев и с Дягилевым». Читавшая того и другого Кшесинская говорила друзьям, что зареклась после этого писать мемуары:
– Впечатление, будто бегаешь от одного кривого зеркала к другому. Ну их к богу, этих мемуаристов!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.