Текст книги "Матильда Кшесинская. Любовница царей"
Автор книги: Геннадий Седов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Гости после обеда разделились: мужчины направились в расположенный по соседству курительный салон, дамы, предводительствуемые князем Паоло Трубецким, – знакомиться в зимнем саду с последним его творением, статуэткой хозяйки дома.
– Медам-с, прошу иметь в виду… – Не знавший ни слова по-русски импозантно одетый скульптор-полуиностранец удерживал толпившихся в проходе женщин. – Работа еще не окончена.
Пройдя по мраморной дорожке к возвышавшемуся среди экзотических растений сооружению на подставке, он изящным движеньем руки сбросил с него простыню. Глазам присутствующих предстала парящая в изящном арабеске глиняная фигурка Кшесинской в половину человеческого роста.
«Необыкновенно!.. Восхитительно!.. Браво, князь!» – раздались голоса.
Пристально вглядывавшийся в собственное творение, Трубецкой явно был чем-то озабочен. Нагнулся, позабыв о зрительницах, к стоявшему у ног корытцу, захватил в пригоршню, запачкав шелковую манжету, изрядный кусок глины…
– Нет, нет, Паоло! – послышался взволнованный голос.
Кшесинская, напоминавшая «Свободу на баррикадах» Делакруа, кинулась ему наперерез, загородила руками скульптуру.
– Пожалуйста, прошу вас!.. Милые дамы, ну что же вы? – обернулась она к гостьям. – Образумьте его! Он все время что-то переделывает. И делает хуже. Я все меньше на себя похожа.
Общими усилиями Трубецкого оттеснили от подиума, повели, окружив, к выходу.
– Насилие над творцом – несомненный признак варварства! – отбивался тот по дороге.
– А насилие творца над моделью? – вопрошала, крепко держа его за рукав, Кшесинская.
Она терпеть не могла позировать художникам. Ужас просто – высидеть неподвижно (тем более выстоять) несколько томительных часов! Отказала после первого же сеанса Константину Маковскому, вознамерившемуся написать ее портрет в домашнем интерьере, с сыном на коленях. Приехавший из Италии Паоло Трубецкой обхаживал ее больше года и уговорил в конце концов поработать недельку-другую – в зимнем саду особняка, где не опасно было, что он в азарте забрызгает глиной ковры и мебель.
Флорентийский русский князь был личностью бесподобной. Памятник его Данте считался в Италии классическим. Друживший с ним Дягилев отзывался о нем: «Чудак, оригинал и невежда». По собственным словам, он в жизни не прочел ни строчки Толстого. Последний пригласил его как-то в гости в Ясную Поляну, обласкал, подарил на прощанье собрание своих сочинений. Уезжая, Трубецкой забыл их в гардеробной. Общение с ним было, по словам Кшесинской, «забавно и несносно». Убежденный вегетарианец, князь, несмотря на несколько случаев холеры в городе, поглощал во время сеансов немыслимое количество сырых фруктов, его неожиданно схватывало и он стремительно исчезал в коридоре, крича, что у него начинается холера.
Лепить ее он начал, завершив фундаментальный труд – конный монумент Александра Третьего, вызвавший уже в процессе создания бурную полемику в обществе. Говорили о политической карикатуре, оскорблении памяти покойного монарха. Тяжеловесный мрачный император восседал на таком же тяжеловесном неповоротливом битюге с обрубленным хвостом. Скульптура, однако, неожиданно понравилась вдовствующей императрице Марии Федоровне, и не любивший перечить матери Николай дал скрепя сердце согласие на установку монумента в центре Знаменской площади.
По Петербургу гуляла эпиграмма: «На площади стоит комод, на комоде – бегемот, на бегемоте – идиот». Раздосадованный Николай собирался даже перенести злополучный памятник в Иркутск, но передумал, услышав очередную остроту, что, мол, государь собирается сослать батюшку в Сибирь.
Мучимая любопытством, она поинтересовалась как-то у Трубецкого: что именно он имел в виду, создавая столь необычную скульптуру? Заключена в его замысле какая-то идея?
Ваятель отделался шуткой:
– Ну, какая там идея, право! Я ведь не Гойя. Посадил конеподобного царя на цареобразного коня. Только и делов…
Она резко в тот раз его отчитала.
– Фи, как вульгарно, Паоло! – произнесла, пылая лицом. – Ужас просто – услышать подобное от человека с вашей фамилией. Не пойму, что за мода нынче в обществе – поливать помоями святыни?.. Вы меня ужасно огорчили…
Набивавшийся в друзья Трубецкой стал ей неприятен. Сославшись на занятость в связи с лондонскими гастролями, она отвадила его от дома.
7К берегам туманного Альбиона она отбывала внушительным караваном: горы багажа, многочисленная свита: молодой любовник с денщиком и адъютантами, домашний советник барон Готш, сыночек Вовочка с детским доктором и англичанкой мисс Митчел, горничная, театральная портниха, любимый мопсик Джиби. На вокзале в последнюю минуту обнаружили отсутствие сумочки с ключами от сундуков, срочно пришлось отправлять домой автомобиль, отход поезда задержали, время шло, шофер как в воду канул. Начальник станции в конце концов взмолился: ждать далее невозможно, график движения и без того нарушен – ехать пришлось без ключей.
На пароход в Остенде они грузились в ужасающую погоду: мрак, дождь с ураганным ветром, на море шторм. Поев немного в судовом ресторане и выпив красного вина, она отправилась прилечь в каюту. Пробегая на пронизывающем ветру по палубе, увидела поразительное зрелище: в прислоненном к капитанскому мостику кресле сидел, уронив бессильно голову, бедняга Готш в одной пижаме, а стоявший рядом матрос поливал его из ведерка водой.
Измотанные качкой, прибыли они в Дувр, пересели на поезд. На лондонском вокзале их ожидало очередное испытание: чиновники таможни попросили открыть показавшиеся подозрительными сундуки. Им стали объяснять, что выполнить просьбу невозможно: забыты в России ключи, их в скором времени привезут. Таможенники, заподозрив неладное, потребовали либо немедленно взломать замки, либо оставить багаж на складе. До прояснения обстановки.
– Господа! – не выдержали у нее нервы. – Вы что, не видели афиш? Они расклеены по всему Лондону! Там повсюду мое имя! Я прима-балерина русского балета, приехала к вам на гастроли! В сундуках нет ничего запрещенного, только мои театральные костюмы! Завтра мне в них выступать…
Бурный ее монолог возымел действие: таможенники отошли в сторону, стали совещаться. После томительного перешептывания один из них, вернувшись, принялся помечать мелком вещи. Получив паспорта и разместившись в трех таксомоторах, они покатили под моросящим дождиком в отель.
Выходя четверть часа спустя из машины под предупредительно распахнутый зонт гостиничного привратника, она увидела сбегавших по ступеням четырех мужчин в смокингах – то были прибывшие накануне в Лондон после парижского ангажемента Дягилев, Бакст, Бенуа и Нижинский (последний прятал за спиной необъятный букет).
– Боже, как трогательно! – всплеснула она руками. – Но отчего не в вестибюле? Вы же все промокнете!
В холле «Савоя» толпились газетчики. Ответив на несколько вопросов и дав возможность себя сфотографировать, она устремилась к дверцам лифта:
– Спасибо, господа! Бегу принять горячую ванну.
В Лондоне ей предстояло танцевать в двух картинах из «Лебединого озера» в паре с Нижинским: сцену бала и явление лебедей – целый балет, считал Дягилев, досконально изучивший конъюнктуру местного театрального рынка, способен утомить англичан, недостаточно искушенных в классической хореографии.
Первый ее выход на сцену Ковент-Гардена фурора не произвел: публика вежливо хлопала, вызывала на поклоны, служители несли по боковой лесенке корзины с цветами, утром за завтраком в ресторане Дягилев зачитывал ей выдержки из свежих выпусков газет – благожелательные отклики, лестные эпитеты, то, что на языке театра называют succes d’estime – дань уважения имени.
Гордость ее была уязвлена: разбавленного шампанского она не признавала. В ней проснулся характер. Необъятные ее апартаменты в «Савое» превратились в генеральный штаб: толпились какие-то люди, звонил беспрерывно телефон, утомленный Дягилев, лежа во фраке на диване, то подавал, то отвергал очередную спасительную идею.
Совместными усилиями выход из положения все же нашли: добавить во вторую картину «Лебединого озера» классическую вариацию на музыку А. Кадлеца, сочиненную для нее Николаем Легатом, в которой она блеснула недавно дома. Проблема была в аккомпанементе. Неповторимость вариации сообщало скрипичное адажио, которое, как и в сцене лебедей, исполнял в спектаклях Мариинского театра маэстро Леопольд Ауэр. В Лондоне исполнителя его уровня было не сыскать. К счастью, именно в эти дни в английской столице концертировал блестящий ученик Ауэра Михаил Эльман, схваченный по ее заданию за кулисами Альберт-холла и привезенный в «Савой» оправившимся от морской болезни бароном Готшем.
Эльман не заставил себя долго упрашивать, умолчал скромно о гонораре. Тут же в номере они провели первую репетицию, продолженную назавтра в театре, где к ним присоединились участницы сцены лебедей. Трудность даже для исполнителя такого уровня, как Эльман, была немалой: свободный смычок мастера должен был рабски следовать малейшим извивам техники танцующей балерины, улавливать перепады ее настроения, поспевать за темпом и быть одновременно на высоте собственного музицирования, звучать в полный голос.
В день ее выступления у Миши был запланированный концерт. Ценой сложных переговоров удалось добиться, чтобы растянутый антракт между первым и вторым отделениями в Альберт-холле совпал по времени с началом «Лебединого озера» в Ковент-Гардене. Примчавшийся на таксомоторе Эльман влетел в оркестровую яму с первыми тактами оркестра. Играл он как бог, танцевать под его скрипку было наслаждением, на глазах у завороженного зала два виртуоза, сливши воедино волшебный звук и блистательную хореографию, пропели на одном дыхании сказочную балетную сюиту.
Успех ее на этот раз был неоспоримым, абсолютным. Имя Кшесинской звучало повсюду.
«Танец русской звезды балета, – писал в пространной статье рецензент «Гардиан», – той же степени пробы и качества огранки, что и бриллианты в диадеме ее героини».
Упоминание о диадеме было не случайным. Нажитые неустанным телесным трудом – на сцене и в алькове, – драгоценности она надевала при любом случае, в том числе и во время выступлений, сообразуясь с требованиями роли и стилистикой костюма. Жемчужный кокошник и бусы в легендарной «Русской», бриллиантовый обруч на лбу с шестью крупными сапфирами в «Дочери фараона», лиф из цветных жемчужин в «Талисмане», пояс в «Эсмеральде», изукрашенный драгоценными камнями, платиновые кольца и браслеты на руках Евники в фокинском балете – все было из собственной шкатулки, все подлинное: театральную бутафорию она не выносила.
В Лондон прибыло немыслимое количество ее украшений – на все случаи жизни.
«Мой большой друг Агафон Фаберже, сын знаменитого ювелира, – вспоминает она, – посоветовал мне не брать драгоценности с собою, а поручить их фирме переправить в Лондон в их тамошний магазин, где они и будут храниться до моего приезда. В этих случаях все драгоценности полностью ими страхуются и риску нет. Так и было сделано, причем было составлено два списка вещей, один для меня, другой для фирмы Фаберже, и каждая вещь обозначена номером. По приезде в Лондон я условилась с Фаберже, что драгоценности останутся на хранении у них, и каждый раз я буду им сообщать лишь номера нужных на вечер вещей, не называя их, чтобы не подслушали. К назначенному времени специальный агент-детектив от Фаберже доставлял в театр в мою уборную эти вещи и оставался весь вечер сидеть у дверей, чтобы никто из посторонних туда не вошел, в особенности во время представления, когда все находятся на сцене, и в коридорах около уборных никого нет, так что пробраться вору самый момент. После спектакля этот агент отвозил обратно в магазин все вещи. В самой гостинице «Савой» дирекция предупредила меня в первый же день, что она не может ручаться за безопасность драгоценностей, которые у меня на руках и в моей комнате, и просила на ночь отдавать их в несгораемый шкаф. Для одного большого обеда в самой гостинице я выписала от Фаберже свою диадему, очень ценную. Ее доставил в гостиницу агент от Фаберже, который, вероятно, предупредил гостиницу об этом, так как директор пришел перед самым обедом ко мне сказать, что они опасаются ограбления и что они приняли соответствующие меры предосторожности, а именно: два агента полиции в штатских платьях во фраках, будут ужинать за столом рядом с моим и будут следить за мною и чтоб я не удивлялась этому. И действительно, весь вечер два элегантных молодых англичанина ходили за мною по пятам, но так ловко, что никто не посвященный в эту тайну не мог заметить их в толпе элегантной вечерней публики». (Услышь подобное мистер Конан Дойл, обязательно взял бы на заметку.)
Несмотря на занятость, она находила время для отдыха и развлечений: посетила в компании коллег резиденцию английских королей – Виндзорский замок, побывала на скачках, угощала в ресторане «Савоя», где собиралась изысканнейшая публика, друзей и знакомых. Завтрак для ведущих танцоров и певцов антрепризы Дягилева они с Андреем решили выдержать в русском стиле: водочка, рыбное заливное, горячие закуски, блины с икрой, на эстраде играет специально выписанный из Петербурга ансамбль балалаечников Андреева в красных рубахах и сапогах. Подав исполнителям знак, выбрался из-за стола раскрасневшийся, в приподнятом настроении Федор Иванович Шаляпин, запел с чувством «Жили четыре разбойника». У слушателей – слезы на глазах: гений, гений!
Гений явился на завтрак с припудренным синяком под глазом: результат безобразной драки, происшедшей накануне за кулисами Ковент-Гардена. Вот как, по его воспоминаниям, это произошло:
«Еще по дороге в Париж между хором и Дягилевым разыгрались какие-то недоразумения – кажется, хористы находили, что им мало той платы, которая была обусловлена контрактами. В Лондоне отношения с антрепризой испортились окончательно, и вот однажды во время представления «Бориса Годунова» я слышу, что оркестр играет «Славу» перед выходом царя Бориса, а хор молчит, не поет. Я выглянул на сцену – статисты были на местах, но хор полностью отсутствовал. Не могу сказать, что я почувствовал при этом неожиданном зрелище. Но было ясно, что спектакль проваливают. Необходимо идти на сцену, оркестр продолжает играть. Я вышел один, спел мои фразы, перешел на другую сторону и спрашиваю какого-то товарища: «В чем дело? Где хор?» – «Черт знает! – отвечает, – происходит какое-то свинство. Хор вымещает Дягилеву, а что, в чем дело – не знаю!» Я взбесился. Выругав хор и всех, кто торчал на сцене, я ушел в уборную, но тотчас вслед за мною туда явился один из артистов и заявил, что хор считает главным заговорщиком и причиной его неудовольствия именно меня, а не только Дягилева, и что один из хористов только что ругал Шаляпина негодяем и так далее. Еще более возмущенный, не отдавая себе отчета в происходящем, не вникая в причины скандала и зная только одно – спектакль проваливается! – я бросился за кулисы, нашел ругателя и спросил его: на каком основании он ругает меня? Сложив на груди руки, он совершенно спокойно заявил: «И буду ругать!» Я его ударил. Тогда весь хор бросился на меня с разным дрекольем, которым он был вооружен по пьесе «Грянул бой». На меня лезли обалдевшие люди, кто-то орал истерически: «Убейте его, убейте, ради бога!» Кое-как я добрался до уборной под защитой рабочих-англичан».
Не по себе делалось, слушая этот кошмар. Императорский оперный хор – с дубинами на своего же солиста! Во время гастролей, за кулисами чужого театра. И солист тоже хорош: нашел время руки распускать! Дикость какая-то!
Никакая заграница русского брата-актера изменить не могла: так же безобразничали, подличали, ставили один другому ножку. Среди участников антрепризы ходила сплетня (автор ей был хорошо известен), будто блестящим выступлением в Ковент-Гардене Кшесинская целиком обязана Эльману, взявшему у нее за услугу громадный куш. Дулся за спиной Вацлав Нижинский, посчитавший, что лавры общего успеха она приписала исключительно себе. Устроил в гостиничном номере сцену ревности Дягилеву, кричал, что в жизни не станет больше с ней танцевать, рвал со злости на себе костюм.
В подобных ситуациях, знала она по опыту, самое разумное – не опускаться до выяснения отношений. Заткнуть уши, расточать направо и налево улыбки, всем говорить исключительно только приятное. Умный, как говорится, поймет.
Глава пятая
1Остановив на время революционную заразу, поскрипывая на отечественный манер, империя вживалась в двадцатый век: укрепила финансы, провела аграрную реформу, имела какой-никакой, а парламент. Вознаграждая себя за недавние тревоги, люди торопились жить. Женщины укорачивали юбки, завивали коротко волосы, в салонах до упаду танцевали фокстрот, уан-степ и танго. Всеобщим помешательством стал синематограф, каждая новая «фильма» с участием Макса Линдера, Мозжухина, Веры Холодной привлекала в иллюзионы Петербурга толпы поклонников нового искусства. Начитавшиеся арцыбашевского «Санина» ученицы гимназий мечтали о шикарных связях, на литературных и благотворительных вечерах в открытую нюхали «порошок» (кокаин в аптеках продавался свободно: самый лучший, немецкий, фирмы «Марк» стоил полтинник за грамм), под натиском феминистских идей рушились семейные очаги. Все поголовно ударились в мистику: что ни дом – собрания теософов, спиритические сеансы с вызыванием духа мертвых, столоверчения, карточная ворожба. Черт-те что… Над несущейся в туманное будущее страной сладкой отравой витала поэзия Блока, знаменитая его «Незнакомка». «И веют древними поверьями ее упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука…» Продрогшие проститутки на Невском проспекте обращались, хлюпая носами, к проходящим мимо мужчинам: «Я – Незнакомка, хотите познакомиться?» Никто, исключая замшелых ретроградов, не желал быть порядочным – напоказ выставлялись пороки, извращения, душевная червоточина. В отличие от обретшего золотое обеспечение русского рубля мораль стремительно девальвировала, лозунгом жизни становилось: однова живем! гуляй, Россия!
Фигура Кшесинской в обстановке лихорадочной приподнятости, напоминавшей бал на палубе «Титаника» перед грядущей катастрофой, выглядела по-особенному рельефно. Ее биография: карьера, богатство, бешеный успех у мужчин будоражила воображение общества, казалась образцом «умения жить». Юная Ахматова, тогда еще начинающая поэтесса, вспоминает, как часто они с подругой Ольгой Судейкиной обсуждали женские секреты Кшесинской. «Надо, – втолковывала ей Судейкина, сама достаточно преуспевшая в искусстве расставлять сети сильному полу, – не сводить с «них» глаз, смотреть, как делает это она, «им» в рот: «они» это любят».
Не ведая о том, она проживает лучшие годы своей жизни. В России не сыщешь уголка, где бы не знали ее имени. Попасть на ее выступления – редкая удача, люди занимают очереди у касс накануне, греются холодными ночами у костров, барышники, пользуясь моментом, дерут за билет вместо пяти рублей четвертной. На «Кшесинскую» сходится «весь Петербург». «Бесчисленные бальные туалеты всевозможных цветов и нюансов, – живописует обстановку ее вечеров репортер «Петербургской газеты», – сверкающие бриллиантами плечи, бесконечные фраки и смокинги, обрывки английских и французских фраз, одуряющий аромат модных духов, словом – знакомая картина светского раута». Первая и единственная пока из балерин она носит звание заслуженной артистки императорских театров. Ее гонорары не снились ни одной европейской звезде, познакомиться с ней почитают за честь монархи и президенты, на притягательный ее огонек летят, не убывая, знаменитости из мира искусства, сиятельная знать, адвокаты, политики, финансисты, авантюристы; десятилетний Вова царским указом пожалован в потомственные дворяне, носит родовую фамилию Красинский. Газеты и журналы ловят каждый ее шаг. Пишут о сценических и любовных ее победах, банковских счетах, собственной вилле на Лазурном берегу Франции, купленной за сто восемьдесят тысяч франков, о приверженности ее делам благотворительства: жертвует ежегодно значительные суммы балетной школе, Дому престарелых актеров Санкт-Петербурга, устраивает на Рождество домашние елки с угощениями и подарками для воспитанников приютских домов, заседает в попечительских советах и комитетах, участвует в благотворительных базарах, сборе пожертвований для нуждающихся. Пишут гадости, сплетни, небылицы. Ничья жизнь не является до такой степени достоянием толпы, никого так не обожают и в равной мере не презирают, как ее. Она – любимая кукла своего поколения, с которой ни на минуту не расстаются: наряжают, лелеют, целуют бесконечно, устраивают ночью под бочок, а днем таскают за ногу из комнаты в комнату вниз головой. Как часто бывает с общественными кумирами, образ ее предельно упрощен: цвет и тень, две-три яркие краски, полутона и подмалевки отсутствуют. Так понятнее. Внутренний ее мир, мысли, переживания никому не интересны – да будет вам, господа! Нашли где глубину искать! У танцорки, кокотки! Вы Вейнингера почитайте: у женщин и души-то вовсе никакой нет – исключительно только тело.
Она благополучно избежала всеобщего помешательства на декадентстве. Томочка Карсавина, водившая дружбу с этой публикой, уши прожужжавшая футуристами, кубистами, акмеистами и прочими самозванцами, затащила ее как-то в их штаб-квартиру на углу Итальянской улицы и Михайловской площади. Впечатлений она набралась – дальше некуда. При входе в подвальный кабак «Бродячая собака» с каждой из них содрали по двадцать пять рублей, заставили расписаться в толстой книге. Едва только они вошли в зал, лежавший на огромном турецком барабане юноша в желтой кофте ударил в него несколько раз кулаком. Очень остроумно! Публика за столиками без конца аплодировала входящим, Томочка сообщала шепотом имена: все сплошь были дутые знаменитости. Гудели неумолчно голоса, под сырыми сводами струился папиросный дым. На эстраде происходило малопонятное: двое рабочих клали внутрь открытого рояля, поверх струн, листы железа, какие-то предметы. «Конкретная музыка, – объявил конферансье с размалеванными синей и зеленой краской щеками, – исполнитель Илья Сац!» Севший за инструмент музыкант ударил со зверским выраженьем лица по клавишам – рояль загудел, заголосил, запричитал, как припадочный, – зал взорвался бурей аплодисментов. После «конкретной» музыки на помост взошел профессорского вида господин с живописной бородкой, принялся читать преувеличенно-страстно по бумажке:
– О, закрой свои бледные ноги!..
– …бледно-русые ноги свои! – откликнулся кто-то из зала.
Ей стало ужасно смешно.
– Ну и балаган! – говорила смеясь, когда они в предрассветных сумерках возвращались домой в ее автомобиле. – Сколько претензий… из-за чего, спрашивается? Скоморох на скоморохе! Татулька милая, что ты в них нашла, не понимаю?
Модернистское поветрие не миновало и театра. На двух главных столичных сценах, мариинской и александринской, экспериментировал кумир левого искусства Всеволод Мейерхольд. Бежавший за полным непризнанием из Москвы сумел приглянуться чем-то Вере Федоровне Комиссаржевской, взявшей его в свой театр. Поставил необычно блоковский «Балаганчик» на музыку Кузмина, с декорациями Сапунова: хрупкий мир символов, актеры взаимодействуют с куклами, в конце спектакля Пьеро-Мейерхольд умирает на просцениуме, истекая клюквенным соком. Ей понравилось: что-то трогательно-поэтичное, напоминавшее фокинские балетные картинки, которые ей довелось танцевать. Но когда спустя какое-то время она увидела поставленную им «Жизнь человека» Леонида Андреева, которого почитала выше Чехова, – выхолощенную донельзя, играемую в грязно-сером каком-то пространстве, без декораций, рампы, софитов, на сцене, сплошь занавешенной грубыми холстами, возмущению ее не было границ. Двумя руками готова была подписаться под оценкой любимейшего артиста Владимира Николаевича Давыдова, назвавшего в газетном интервью Мейерхольда «бешеным кенгуру, сбежавшим из зоологического сада, которое уничтожает со страстью садиста все традиции».
Изгнанный в конце концов со скандалом Комиссаржевской театральный якобинец нашел неожиданно нового покровителя, – кого бы вы думали? – их кавалерийское сиятельство Теляковского, передавшего под его начало сразу две казенные сцены: драматическую в Александринском театре и оперную в Мариинском. Хорошо хоть не балетную…
Давний ее недруг так объяснил причину своего выбора:
«Когда художник Головин пришел ко мне в кабинет и сообщил, что Мейерхольд в театре Комиссаржевской рассчитан, ибо там всех чуть не перестрелял, до того увлекся новаторством, – то я, не посоветовавшись даже со специалистами, с которыми всегда в художественных вопросах советовался, попросил Головина вызвать ко мне Мейерхольда, а когда он спросил зачем, я ответил, что, должно быть, человек интересный, если все ругают. На следующий день Мейерхольд, очень удивленный моему вызову, пришел и был, вероятно, еще более удивлен, когда выходил из моего кабинета как уже принятый на службу в казенный, правительственный театр. Я нахожу, что Мейерхольд при его способности будить людей будет очень полезен на казенной сцене. Относительно его крайностей уверен, что он у нас с ними расстанется. Боюсь даже, чтобы новая обстановка не сделала из него рутинера».
Болезненно самолюбивый реформатор на удивление скоро пришелся ко двору – в прямом смысле слова: понравился невероятно государю. В особенности после помпезной даже по меркам императорской сцены постановки оперы «Борис Годунов» в Мариинском театре, приуроченной ко дню тезоименитства монарха. По сообщению газет, «после пятой картины публика потребовала исполнения народного гимна. Занавес был поднят, и зал вместе с хором во главе с солистом его величества Шаляпиным (исполнявшим роль Бориса Годунова), стоя на коленях и обратившись к царской ложе, исполнили «Боже, царя храни». Многократно исполненный гимн был покрыт участвовавшими и публикой громким и долго не смолкавшим «ура!». Его Величество, приблизившись к барьеру царской ложи, милостиво кланялся публике, восторженно приветствовавшей императора криками «ура».
Глядя на сцену, она испытала чувство неловкости. За Ники, прежде всего. На колени-то зачем грохаться, господи? Пошлость ведь, лакейство, а никакая не любовь к монарху! Как Мейерхольд сам этого не понимает? Листала на другой день газеты: отклики, за редким исключением, были неодобрительными. Сразу две рецензии поместило «Новое время». «Считая Мейерхольда человеком талантливым, – писал автор за подписью А.С., – я, однако, думаю, что ему не следовало поручать такой русской пьесы, как «Борис Годунов». Для постановки ее надо иметь русскую душу, надо инстинктом чувствовать многое и очень важное. Не говорю уже о том знании русской жизни и обычаев, которое не дается изучением. Необходима русская красота в костюмах, в группах и жестах»… Более резко и в том же великорусском духе высказался критик О. Меньшиков. Особенно возмутила его первая картина, где по-современному одетые приставы хлестают толпу треххвостыми кнутами. «Откуда взял это г. Мейерхольд, – вопрошал он, – которому, как слышно, г. Теляковский поручил «стилизацию» императорской сцены? Я думаю, что г. Мейерхольд взял приставов из своей еврейской души, а не из Пушкина, у которого нет ни приставов, ни кнутьев. Господину Мейерхольду, или той кучке инородцев, в чьих руках императорская сцена, видимо, хотелось с первой же картины подчеркнуть глубокое рабство, в котором (будто бы) пребывала древняя Россия… Евреи Мейерхольд и Фокин возвеличивают поляков (полонез в «Борисе Годунове») и половцев (половецкие танцы в «Игоре») и, наоборот, уродуют русскую сторону».
Нате вам, и евреев с поляками приплели! Не говоря уже о половцах…
Скандал с постановкой вышел немалый, докатился до Государственной Думы. Во время прений по обсуждению сметы министерства внутренних дел давний знакомый Сергея, бывавший у них на обедах, депутат-монархист Владимир Митрофанович Пуришкевич заявил со свойственной ему горячностью: «Современный русский театр является местом растления русских нравов, духовного босячества, источником антагонизма между сословиями, классами и обществом».
Заварил кашу бешеный кенгуру – не расхлебаешь.
Не обошлось без курьезов. В театре пересказывали друг другу историю, случившуюся на спектакле с Шаляпиным. Во время антракта его пригласили, в гриме и тяжелом парчовом одеянии, в царскую ложу, где сиятельная семья пила чай. После положенных любезностей монарх со словами: «Я, Федор Иванович, хотел у вас кое-что приватно спросить… – отвел его в глубину ложи. – Скажите, – осведомился, – вот я часто бываю на оперных спектаклях. Почему это тенора всегда имеют у публики, в особенности у женщин, такой успех, а басы, кроме вас, – нет?» Шаляпин простодушно ответил: «Ваше величество, ведь это очень просто. Тенора всегда поют партии любовников. Ну, женщины и умирают. А мы, басы, кого поем? Либо монахов, либо дьяволов, либо царей. Кого это интересует?».
Ники, говорят, смеялся до слез.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.