Текст книги "Из бездны"
Автор книги: Герман Шендеров
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
Стала его Зинка к кровати привязывать, чтоб еще каких глупостей не натворил. С лампочек Кольке, кстати, ничего не сделалось, ушли как в сухую землю – хоть какая-то польза с этой луженой глотки. Спать Зинка укладывалась на уголке в кухне. Оно, конечно, неудобно – изогнешься этак в три погибели, башкой об стол ударишься и попробуй усни. А тут еще холодильник дребезжит и из раковины тряпкой воняет. Но все одно лучше, чем с Колькой спать. Потому что сам Колька не спал. Его уложишь, он и лежит так с открытыми глазами, и смотрит. И смотрит при этом вроде как не на тебя, а на что-то не то за спиной, не то над головой. И до того Зинке делалось жутко от этого взгляда – будто у нее за спиной не стенка с обоями драными, а какой-нибудь гнилой мертвец или чего похуже. Лучше уж так – на уголке под гул бытовой техники.
Водили потом Кольку к терапевту, так тот только плечами пожал и злорадно так сказал:
– А я говорил, культура ему нужна, театр. Доигрались! Обратите внимание, коллеги, – говорит, хотя в кабинете, окромя него, только Зинка с Колькой да обогреватель. – Типичный случай delirium tremens – белая горячка то бишь. Довели вы, дамочка, мужичка. Это вам не ко мне, это вам в психиатрию надо.
Повела Зинка мужа к психиатру. Тот в глаза ему так внимательно поглядел, осмотрел всего, за стетоскопом в соседнее отделение сбегал и грудь послушал. После побледнел, поскучнел даже. Достал какие-то таблетки из стола, но Кольке их не предложил – сам три штуки разом заглотил. И рассуждает так грустно:
– Вы, гражданочка, передайте там остальным в очереди, что я сегодня больше не принимаю. И вообще не принимаю. Потому что тут форменное безобразие. Я ж кто – психиатр. «Психо» – это у нас что по-гречески? «Дух», «душа». А у вашего муженька душа давно тю-тю. Он даже не дышит. И тут либо вы не по адресу – вам в морг надо, либо какой я, к черту, психиатр, если в трезвом виде ходячих мертвецов наблюдаю? Идите-ка вы от греха подальше, и не вносите смуту в мое бытие.
Так и ушли Трифоновы из районной поликлиники несолоно хлебавши. Но Колька не выглядел расстроенным. В общем-то, Колька вообще никак не выглядел. Вроде ходит, шевелится, а пригляделась Зинка – ведь и правда, неживой он. На глазные яблоки налипло чего-то, движения дерганые, как у болванчика, да и духан от него – хоть святых выноси. Тут-то до Зинки, конечно, дошло, что натворила она что-то страшное и неправильное. А хуже того – похоже, непоправимое. Привела она Кольку домой, привязала к кровати, чтоб лампочек больше не ел, и достала ту бумажку с адресом. Деваться некуда – придется снова ехать к бабке.
Кое-как одела Кольку. Шутка ли – этакого борова в штаны втиснуть. Да он еще и не слушается – куда-то надо ему, что-то хочет, хрюкает.
– А ну лежи смирно, собачье жало! – ругалась Зинка.
Снова три автобуса – новостройки, шоссе, кладбище, будь оно неладно! В транспорте Коля вел себя смирно – Зинка догадалась ему на всякий случай глаза завязать, чтоб ни он, значит, не отвлекался на разные всяческие факторы, ни пассажиры, увидев мертвые его буркала, не принялись протестовать и требовать ссадить их с Колькой на остановке. Зинке и самой было мало интереса в глаза его глядеть – пустые они, будто наблюдают не окружающую действительность, а что-то за пределами оной.
Высадились, наконец, на пустыре. Ко встрече с шавками Зинка была готова – достала из сумки палку просроченной колбасы и позвала:
– Ну-ка, эти, как вас там? Кыс-кыс-кыс!
Но собаки почему-то бросились врассыпную с жалобным подвизгиванием, как кутята. Зинка так удивилась, что совсем забыла про Кольку. А тот – все еще с завязанными глазами – упал на четвереньки и неловко, выпячивая зад, погнался за дворняжками. Одна отстала – то ли лапка у нее была хроменькая, то ли она от природы своей собачьей слабенькая. Колька нагнал ее в два прыжка – как огромная жаба, дворняжка только пискнула.
– Стой! Куда, куриная голова! А ну вернись, падла такая! – ворчала Зинка на бегу.
За широкой Колькиной спиной ей было никак не видать, что муженек вытворяет с несчастной собачонкой. Одно было верно – судя по капустному хрусту и вялым подергиваниям лапок, шавке пришел безоговорочный, несомненный каюк. Колька обернулся на голос – на окровавленный подбородок налипла шерсть, челюсти что-то сосредоточенно измельчали.
– Фу! Брось! – Зинка звонко хлестнула Кольку по губам, на землю шлепнулось полупережеванное собачье ухо. – Ну ты совсем, что ль? Ты хоть знаешь, чем они питаются? А если заразу какую в дом принесешь? Эх, вставай, горе ты луковое…
Так, с грехом пополам, добрались до уже знакомого Зинке «пряничного» домика. Гостеприимным он уже не выглядел: наличники ощерились острыми щепками, в оконцах метались багровые огни, а стоящий у калитки Петя – опять без футболки – угрожающе чистил финкой свои длинные ногти.
– Это откуда это к нам такую красивую тетеньку замело? Забыла чего? – жеманно, уперев руки в боки, спросил тощий.
– Да я… – Зинке стало неловко. Видать, бабка прознала все о ее затее. У, шельма старая! – Мужу нездоровится. Хотела к Матушке вот…
– Долго ж ты собиралась. Вон уж, – Петя кивнул на Кольку, – муженек-то твой Богу душу отдать успел. Или еще кому… Там разберутся.
– Да как же ж? – со слезой отвечала Зинка. Решила покаяться. – Я все по инструкции – один в один как она, а оно вон…
– Не реви. Для меня бабьи слезы – тьфу! Вода, а не слезы. Иди, в ноги кинься Матушке, глядишь, и выручит…
И Петя отступил в сторону, давая проход.
В Матушкиной каморке тоже было вроде все то же самое, но по-другому. Недобро смотрели закопченные иконы, чадили лампадки, к запаху капусты и ладана примешался еще какой-то едва заметный смрад – стылый, тяжелый, как в погребе или в могиле. Матушка Софийская сидела, сгорбившись, в кресле – вся напряженная, наэлектризованная, как из трансформаторной. Глазища желтые насквозь сверлят, костлявые пальцы скребут ногтями по подлокотникам. Матушка больше не выглядела милой старушечкой, скорее походила на облысевшую от старости сову. И Зинка почему-то очень четко ощутила себя дрожащей мышью. Едва она раскрыла рот, как Матушка ехидно спросила:
– Так что, хошь знать, за что меня Софийской прозвали? Хошь, нет?
И Зинка поняла, что меньше всего хочет знать о происхождении этой не то клички, не то фамилии; сжалась вся, стараясь казаться меньше. Одному Кольке все было нипочем – он вертелся на месте и тыкался башкой в угол.
– Так присядь и послушай.
В тот же миг Зинке на плечи будто мешок пыльный с картошкой взвалили. Да не один, а этак трояк. Колени подогнулись, и она плюхнулась на провонявшую клопами тахту. Хотела что-то сказать, но во рту пересохло, язык прилип к небу.
– Не перебивай старших, – наставительно сказала Матушка. – Так вот, Софийская – не фамилие мое, а прозвище. Село было такое – Софийское, вот я сама оттуда…
Угрожающий тон сменился старушечьей ностальгирующей напевностью; казалось, сейчас прозвучит: «Вот я в молодые годы…»
– Знакомое название, поди? Кладбище, с которого ты землю своровала, – тоже Софийское. Не прочла на входе? А знашь, как оно образовалось? Я тогда ишшо молодая, видная баба была, всю округу врачевала. Кому что – кому роды принять, кому хворь отшептать. Никому не отказывала. Потом Гражданская война началась. Неподалеку белый отряд разбили, так я раненых у себя в подполе сховала и выхаживала. Компрессы, шины, травки всякие – они меня матушкой называли. Даже влюбился в меня белый офицер, Ванюша его звали, души во мне не чаял. Только скоро пришли краснопузые и давай местных спрашивать: где, мол, контра недобитая прячется? А эти сукины дети на мою хату указали. Повытягали тех, кто на ногах держался, с Ванюшей вместе – и к стенке, а хату спалили с ранеными. Меня стрелять не стали, но тоже знатно покуражились. И хоть бы одна падла слово сказала – нет, молчали, смотрели, радовались, что им на орехи не досталось. С тех пор вот, как и ты, бездетная.
При этих словах у Зинки почему-то болезненно свело судорогой внизу живота. Подумала: «Просрочку больше ни в жисть». А бабка продолжила:
– Никто с того села в живых не остался. Всех за неделю покосило – кому ногу в мялке смолотило, кто с пьяных глаз об угол убился, кто отравился, а кого в лихорадке скрутило. Никого не пожалела, ни деток, ни старичье – всех сгноила. Все Софийское – на корню. Легче было не на кладбище везти, а новое учредить. Так и сделали. И погост этот – мой. А ты, глупая баба, пришла, не напросившись, за моей спиной черные дела творить…
Казалось, Матушка раздувается от ярости при каждом слове. Потянуло сквозняком, задрожало пламя в лампадках, вновь заплясали тени, и Зинка какой-то внутренней чуйкой поняла, что источники этих теней не в комнате, а там, под землей, на Софийском кладбище. Взмолилась она:
– Погодите изуверствовать, Матушка! Я ж не со зла, я ж мужа спасти… У меня на карточке еще тыщ двадцать осталось, я Коле на реабилитацию откладывала… Все принесу, отдам, только не губите!
Старушка, вздувшись, застыла, точно камень на склоне, решая, остаться на месте или обрушиться гибельной лавиной. Наконец опустилась, растеклась в кресле, выдохнула устало, сдувая жуткие тени:
– Ой и дура ты, Зинаида! Знала б ты, в какой калашный ряд свое свиное рыло сунула…
– И ничего не свиное! – обиженно возразила Зинка.
– Цыц! Слушай внимательно. Я тебе только потому помогаю, что вижу: любишь ты своего мужика, костьми за него ляжешь. Я б за Ванюшу тоже легла, да толку? Коли тела нет, так и возвращать некуда. Не спасла, так хоть ты своего спасешь. – Матушка поскребла подбородок, оглядела как следует Кольку и вынесла вердикт: – Мертв он у тебя. Убила ты муженька, Зинаида.
– Да как же мертв? Вон у него и руки-ноги шевелятся…
– То невелика радость. Без души тело-то быстро в негодность придет, а душу ты-то как раз и изгнала, Зинаида. Я тебе зачем сказала раз в неделю по мерзавчику давать, а? Чтоб смертным страхом потихонечку от зеленого змия отучать. И землицу брала не абы какую, а от опойцы, чтоб, значит, муженек твой все тридцать три удовольствия цирроза прочувствовал. А ты ему с чьей могилы землю дала?
– С Дрозденко Егора Ефимовича, героя-ликвидатора, – смущенно ответила Зинка.
– То-то же. И не чекушечку, а сразу литр с четвертью!
– Да я ж прятала…
– Не спорь! Вылакал-то он все разом! А теперь представь: Егор Ефимович перед смертью с полгода раком мучился – все тело в опухолях и метастазах, сам врачей просил, чтоб ему помереть дали. А ты все эти полгода – в водку, и мужу на стол. Его душенька такого страху смертного натерпелась, что и выпорхнула вон. А тело-то – вот оно, здоровое да живое, но без души – пустышка.
– И что ж теперь делать?
– Что делать? Тело есть, надобно таперича душу вернуть, чтоб привесть, так сказать, организм в равновесие.
– Вернете? – спросила Зинка.
– Я? Да ни за что. Я если туда сунусь – уж не вернусь. Много кто меня там ждет, да, поди, не с хлебом и солью. Нет, милочка, сама набедокурила – сама разбирайся. А я подсоблю чем смогу.
– А что делать мне?
– Езжай домой и за благоверным следи, покуда не поранился. – Колька в этот момент как раз лакал масло из лампадки, совершенно не обращая внимания на опаляющий щетину огонек. Зинка за шкирку его оттянула. – Я к утру с Петей подъеду. И подумай заодно: готова ль ты за таким мужиком в ад спуститься.
– Почему обязательно ад?! – обиженно поинтересовалась Зинка.
– Потому что рай попы выдумали, чтоб десятину собирать.
Петя возник будто из ниоткуда и, обдавая табачным духом, проводил Трифоновых к калитке.
* * *
Звонок в дверь раздался в пять утра. Зинка открыла. На пороге были Матушка Софийская и Петя – опять без рубашки. Неужто так и через город ехал? В руках у него был большой железный кофр с красным крестом на боку.
– Виделись, – коротко кивнула ведьма, повернулась к помощнику. – Раскладывайся, Петя.
Тот раскрыл чемодан и выпростал из него кюветы с шприцами, упаковку ампул, достал какой-то громоздкий аппарат. Просипел:
– Где тут у вас розетка?
– А зачем она для колдовства-то? – удивилась Зинка.
– Не для колдовства, а для дефибриллятора. Или ты думала, я тебя чаем отпаивать буду? – раздраженно ответила Матушка.
– А дефибриллятор-то зачем?
Петя и Матушка остановились, посмотрели на Зинку с укором.
– Ты что думаешь, милая, я руками помашу, слова волшебные скажу, и все? Нет уж, чтоб попасть на тот свет, надобно помереть.
– Да вы не ссыте, Зинаида Павловна, – вмешался Петя, – я вам укольчик сделаю, вызову фибрилляцию желудочков, сердечко и встанет, а вы прямо там вмиг окажетесь. Через пять минут я вам – р-р-раз – адреналинчику и дефибриллятором добью, и вы сразу на свободу откинетесь.
Зинка сглотнула. Умирать почему-то ужасно не хотелось. Хитро прищурилась бабка:
– Как, милая, не передумала?
Зинка обернулась на диван, где обретался Колька. Через повязку было не видать его страшных мертвых глаз, и весь он был такой знакомый, домашний, родной. Дырка на носке, вытянутые коленки у треников, расплывшаяся татуировка «ВДВ 1994» с самолетиком, нос картошкой. «А хоть бы и пил! – подумала Зинка. – Лишь бы вернулся». Вспомнила, как познакомились; как он ее в кино водил на последний ряд и уворачивался от пощечин, пока лез под блузку; вспомнила, как смотрели на них, гуляющих вместе, местные бабоньки – с изнывающей завистью; вспомнила, как Колька кроет – жарко, истово. Покачала головой:
– Не передумала. Давайте, Матушка, мужа моего выручать, а то мне к восьми на смену.
– Тогда кофтенку сымай и на пол ложись.
Скинула Зинка кофту, осталась в одном лифчике – как назло, самый замызганный надела, аж самой совестно.
– И бронежилет свой снимай.
– Тут мужчина… – смущенно пробормотала Зинка.
– Я больше не мужчина, – просипел в ответ Петя. – Меня можете не смущаться.
Зинка легла на холодный линолеум, заерзала – видать, не все осколки убрала. Сверху нависло бабкино лицо. Широкие ноздри казались выскобленными глазницами.
– Слушай и запоминай. По ту сторону я тебе ничем не помогу. В место ты идешь опасное, темное. Будут пытаться тебя там оставить – и те, кто любят, и те, кто ненавидят. Есть и коренные обитатели – с ними лучше вообще не встречаться. Но ты, главное, цель свою помни и к ней иди. Как Кольку найдешь, чем хочешь завлекай, всеми правдами и неправдами уговори его пойти с тобой. Своей волей пусть идет, иначе не сработает.
– А чего б ему не пойти? – удивилась Зинка.
Старуха мотнула головой, точно вспомнила что-то ужасно неприятное:
– Всяко быват. У тебя там – пять минут, не больше. Души из преисподней возвращаются с рассветом, а он уж скоренько. Слушай песню петуха – он как звонки в театре, его и по эту, и по ту сторону занавеса слышно. Раз пропоет – время еще есть, два – надо спешить, а на третий тебя уж и возвращать пора. Все поняла?
– Ну…
Зинка не успела договорить – что-то тонкое, острое ужалило ее в шею.
– Как комарик укусил! – утешил Петя.
Тут же грудак стиснуло, будто обручем, в сердце словно вогнали острый кол. Стало нечем дышать, глаза провалились куда-то в череп и падали-падали, точно в темный тоннель. А следом упала и сама Зинка.
Шлепнулась всем телом оземь, да так, что дух вышибло. Изо рта вырвалось облачко пылинок. «Недавно ж убиралась!» – расстроилась Зинка. Огляделась – темно кругом, хоть глаз коли. Покопалась в карманах, насилу нашла телефон, потыкала кнопки. Дисплей светился ровным белым светом – никакой реакции.
– Разбила! – еще пуще расстроилась Зинка. Спасибо хоть светится.
Посветила вокруг себя – вроде бы и знакомо все, а вроде и чужое. Телевизор, допустим, у нее новее и к стене прикручен, а этот – старый, пузатый и на этажерке стоит.
– Телевизор скоммуниздили, дьяволы! – с досадой сплюнула Зинка. – Обкололи и умыкнули, сволочи!
Хотя, спрашивается, если умыкнули – зачем заместо предыдущего притащили эту рухлядь? Колыхнулось что-то в памяти: увидела Зинка перед этим телевизором себя на полу, мелкую, костлявую, сидит, мультики смотрит. Да это ж «Рубин» ейный! Колька сам его на помойку сволок, когда новый купили! Стала Зинка дальше осматриваться, и все больше узнавать: вот стенка югославская – топором рубили, чтоб выкинуть; вот занавески тюлевые. А за окном вообще ничего не видать, точно кто снаружи досками заколотил. И ни щелочки! Посветила Зинка на себя и ахнула: где ноги застолбованные, где складки, где целлюлит, куда что делось?! Талия осиная, тонкая; грудь торчком, задница – орех (на ощупь). Тут-то Зинка и смекнула, что все эти приготовления со шприцами да дефибрилляторами – не бред горячечный, а самая что ни на есть объективная действительность. Громыхнуло в голове эхо бабкиных наставлений: «Цель свою помни и к ней иди!»
Точно! Кольку ж выручать надо! И времени у нее всего-ничего, какие-то пять минут. Только где ж его искать, Кольку-то? Обычно на диване всегда находила, а тут и дивана никакого нет – швейная машинка зингеровская стоит и ме-е-едленно так, лениво строчит. Посветила туда Зинка и отшатнулась: сидит за ней во тьме, еле видный, кто-то черный, тощий, словно тень без плоти и костей, и свет сквозь него проходит. Сидит, значит, и кожу человечью себе на руку нашивает, будто и ни при чем. А вместо пальцев – ножницы ржавые. И сам приговаривает:
– Хорошая кожа попалась, толстая, добротная. Вот костюмчик себе сошью и пойду прошвырнусь. Бабу найду, утробу ей семенем набью, к батарее прикую – будет мне чертенят рожать.
Тварь застыла, подняла уродливую голову – не лицо, а месиво, как в мясорубке, – втянула воздух какими-то отверстиями.
– Живьем пахнет! И соками женскими! Кажись, бабец сам ко мне пришел. А ну иди сюда, милая, цып-цып-цып…
Хотела было Зинка сбежать поскорее от жуткого швеца, да глядит – на коже той наколка синеет: «ВДВ 1994». Тут ее-то и перемкнуло – кожа-то Колькина. Как же он тогда будет без кожи? А тварь уже поднялась, встала посреди комнаты, нюхает, ножницами щелкает.
– Чую-чую… Не спрячешься!
А Зинке и правда негде прятаться – всей мебели что стенка да телевизор. И кожа-то, кожа на руке у этого болтается. Отшатнулась Зинка, а тень к земле припала, выгнулась вся и ее следы нюхает, аж свистит ноздрями или чем там, и кожа сзади волочится, под ногами путается. Зинка в сторону шаг – и тень за ней, прямо по следам идет. Наугад схватит – пальцами-ножницами щелкнет и дальше нюхать.
– Хорошее нутро, теплое, просторное… А залезу-ка я в него целиком, как есть. Тут подкромсать, там подрезать – и готов костюмчик…
Озвучив такую мысль, тень отбросила кожу в сторону, как шмотку ненужную. Теперь, когда кожа не мешалась, движения стали резче, злее. Зинка знай себе только и скачет по комнате от вездесущих ножниц, а сама к коже Колькиной подбирается. Заманила ее тварь в угол, шипит, куражится:
– Не уйдешь, как на духу говорю – не уйдешь! Ме-е-дленно буду в нутрю твою забираться, чтоб все прочувствовала. До последнего живая будешь – люблю, когда бабец визжит…
И хлестнет своими ножницами. Благо Зинка в последнюю секунду дотумкала – запрыгнула на швейную машинку. Та закачалась, не устояла и рухнула прямо на голову любителю чужих утроб. Тяжелый «Зингер» пригвоздил тень к полу – столешница уперлась посередь шеи, а Зинка рухнула на пол. Тварь завыла, защелкала наугад пальцами-ножницами:
– У, сука, я тебе матку вырежу и сожрать заставлю, только подойди, сучка! Иди сюда!
А Зинка встала, отряхнулась и ухватилась за край югославской стенки. Раскачала ее как следует, и та, гремя сервизами, похоронила под собой затихшего мгновенно швеца.
– Спасибо, ужо вырезали, – сплюнула Зинка на расползающееся из-под стенки влажное пятно.
Опосля подобрала Колькину кожу и пошла прочь из комнаты.
За дверью обнаружился больничный коридор. Кафель, лампы люминесцентные опять же – светить не светят, так, мерцают. Словом, расстройство одно. Что-то в этом коридоре показалось Зинке знакомым, будто видела она его во сне или в кине каком показывали. Она машинально сделала шаг вперед и услышала за спиной гадкий шлепок. Обернулась – двери не было, один лишь сплошной коридор, кругом пустые каталки да капельницы. А в глубине коридора за спиной что-то неловко ворочалось и бурлило. Вновь раздался шлепок, потом еще один. Бесформенное пятно стало ближе, больше. Поняла Зинка, что пора бы и лыжи навострить – ничего хорошего от этой дряни она не ждала.
Молодому, сочному телу бежалось куда как легче – не терлись друг о друга бедра, не шлепали складки на животе. Казалось бы – беги и беги, праздник, а не бег. Однако, сколько Зинка копытами ни перебирала, коридор все не кончался, а то, что шлепало сзади, похоже, нагоняло. Оглянулась она посмотреть, что за чудище такое за ней увязалось, влетела на полном ходу в каталку и повалилась кубарем на пол. А тут и преследователь во всей красе – огромный, головастый, на опухоль похож, и хвост за ним волочится, след кровавый оставляет. Заблажила Зинка, завизжала, давай отползать, а тварь за ней. Весь лиловый, пухлый, слизью покрытый, и кряхтит, сопит – подбирается. Совсем уж близко подполз. Зинка глаза закрыла – к смерти приготовилась. Задумалась на секунду даже: а как оно, если в загробном мире умереть, куда дальше-то по инстанции? Думала-думала, вспомнила какие-то передачи про культуру, Алигьери и иже с ними. Решила, что есть, наверное, какие иные, более глубокие уровни ада, где, допустим, черти не на сковородках жарят, а как-то посовременнее – в микроволновках, или и вовсе у них там молекулярная кухня. Представила: «Зинка спагетизированная под муссом из собственных кишок». Успела даже пожалеть, что сама, похоже, молекулярной кухни так и не отведает. А смерть так и не шла.
«Передумало оно, что ль?»
Осторожно открыла Зинка глаз, второй. Мелькнуло узнавание. Сразу стало очень больно и горько, в животе угнездилась неутолимая пустотелая резь.
– Машка…
Машка стояла, покачиваясь, на четвереньках и смотрела на несостоявшуюся свою мать. Потом боднула головой в колено, оставив на джинсах влажный след.
– Машенька…
Зинка всхлипнула, отложила в сторону Колькину кожу и неловко обняла раздувшееся свое мертворожденное чадо. Оно трубно замычало, подалось вперед, прижимаясь к матери. По кафелю, собирая пыль, волочилась изжеванная пуповина.
– Прости меня, дочка. Прости… – По щекам Зинки текли слезы. – Вишь, как оно вышло. Мамка не пила-не курила, а все одно…
Руки липли к гладкой безволосой голове, но Зинка продолжала гладить – хоть здесь, хоть так. Младенец подвывал в тон, оплакивая свою непрожитую жизнь. Вдруг, главенствуя над всеми иными звуками, по коридору раскатился сиплый мужской вокал. Исполняли какой-то блатняк:
– В день, когда исполнилось
мне шестнадцать лет,
подарила мама мне вязаный жакет,
И куда-то в сторону отвела глаза…
Зинка, конечно, опешила поначалу, а потом дошло – это ж песня петушиная! Да только петух – не птица, а Петя, помощник бабкин. И первая петушиная песнь отмеряла первую же треть отпущенного Зинке времени.
«Надо шевелиться», – подумала она. Кое-как Зинка заставила себя отстраниться, шмыгнула носом:
– Ладно, Машка, пора мне. Нужно батьку твоего спасать. Пустишь к папке? Пустишь?
Гигантский мертвый младенец неохотно разомкнул объятия: иди, мол, раз тебе надо. И Зинка пошла. Не раз еще оглядывалась на погибшее свое чадо, а то утробно выло вслед матери.
За очередной дверью оказалась ее кухня, только гарнитур еще не нес на себе следы Зинкиных кулинарных экзерсисов. Гудел чудовищный холодильник «ЗиЛ», а за столом сидел…
– Папка! – радостно воскликнула Зинка, бросилась отцу навстречу.
– Зинка! – Огромный усатый отец-военный обхватил ее руками, приподнял в воздух. – Ты погляди, какая вымахала-то, а! Какую мы с мамкой девку воспитали!
– Папка… – Зинка зарывалась носом в прокуренный свитер. Умер папка, когда ей было двенадцать, еще не старый был совсем. Инфаркт, чтоб его. Выглядел он совсем как живой, будто буквально вчера за хлебом вышел или за сигаретами, а может, даже за пивком – имеет право после тяжелого рабочего дня. Ни на йоту не изменился – все такой же громогласный, улыбчивый, усатый. Разве что побледнел и запылился, без движения сидючи.
– Дочурка моя… Теперь никогда не расстанемся. Все, баста! Вместе теперь будем. А там и мамку дождемся, будем одна семья…
– Пап, полегче, мне дышать нечем.
– Да тебе и незачем – ты ж здесь! Дай я тебя покрепче прижму…
– Пап, пусти!
Зинка было вырываться, но у бати хватка железная – даром, что ли, пятнадцать лет на трубопрокатном оттрубил?
– Пап, мне идти надо, пусти…
– Да куда тебе здесь идти? Здесь куда ни пойдешь – все одно и тож…
– Мне Кольку вытаскивать…
– А что, этот охламон еще на малолетку не загремел? По нему детская комната милиции плачет. Нечего к нему ходить…
– Пусти!
Зинка брыкалась, колотила отца по спине кулаками, вышибая целые клубы пыли, но ему все было нипочем, будто руки его на Зинкиной спине срослись и никогда больше не разойдутся. Гремящим набатом по загробному миру разнеслись Петькины куплеты:
– Ты о нем не подумай плохого, подрастешь – сам поймешь все с годами.
Твой отец тебя любит и помнит, хоть давно не живет вместе с нами…
Времени оставалось всего ничего.
– Пап, пусти!
– Ах ты, сучий потрох! – выругался вдруг отец и разжал руки.
Зинка плюхнулась на задницу, чтобы увидеть, как папка силится стряхнуть с ноги что-то мелкое, шерстяное и как будто сломанное посередине, с волочащимися безвольно лапами и белым пятнышком на лбу. Похожее на перебитого пополам щенка. Тонкие зубки усердно мусолили щиколотку.
Подхватила Зинка Колькину кожу да побежала прочь из кухни. Все ж есть от Женькиного подарка польза – да еще какая. Стало Зинке совестно – песик, считай, хозяйке жизнь спас, а она ему даже имени не дала. Крикнула за спину:
– Его Спартак зовут! Все вдвоем веселее!
А вслед ей неслось щенячье рычание и душераздирающее:
– Дочка, вернись! Куда же ты? Вернись!
Но Зинка бежала не оглядываясь. Толкнула одну дверь, вторую, третью, четвертую, и за каждой видела сень смертную, червие неусыпное и мрак беспросветный. Матери пожирали младенцев, отцы сношали дочерей, брат срастался с братом, и все это в беспрестанной круговерти искажений духа и плоти. Но Зинку было уже не испугать – она пуганая, Зинка-то. И вот, за очередной дверью – он, Колька.
Сидит, родненький, на диване перед телевизором и пустую бутылку лижет. Язык внутрь засунул, капли собирает.
– Коленька, я за тобой пришла.
– Явилась, – безразлично заметил он. Постучал по донышку бутылки.
– А я вот… тебе кожу принесла.
– А она мне теперь без надобности. Чего мне под ней прятать-то? Вот он я, какой есть, а другого нам не надобно.
– Коля, – Зинка растерялась, – ты чего? Пойдем домой, Коленька.
– А я, – говорит, – уже дома. И ничего мне от тебя, Зинаида, не нужно. Я, промежду прочим, вообще на тебе женился, потому что мамка твоя к участковому грозилась идти – мол, совратил несовершеннолетнюю. И никуда я с тобой теперь не пойду. Ты мне и так вон – всю плешь проела. – Колька пошлепал себя по намечающейся лысине. – Всю жизнь только и слышу – здесь не пей, тут не плюй, там вообще – веди себя прилично. Я, чтоб ты знала, только здесь спокойно вздохнул.
– Коля, я… я Машеньку видела. Нашу Машеньку.
– О, вспомнила! – хохотнул Колька, отсалютовал ей бутылкой. – Да если б я тебя вовремя чем надо не подпоил, ты бы мне с этим выродком вообще жизни не дала.
– К-как подпоил?! – Зинка аж задохнулась, поняв, что ей только что на голубом глазу сообщил законный супруг.
– А так. Средства для очистки труб в еду по чуть-чуть – и бон аппетит. Ты чего, думаешь, я такой заботливый стал? От любви большой? Да я тебя, чтоб ты знала, и не любил никогда. Так, кинулся с голодухи, а ты возьми да залети…
Теперь Зинка посмотрела на Кольку по-новому. Пригляделась получше – ба, да он же гнилой весь. Весь червями изъеден, от пяток до макушки. Теперь без кожи-то все видно – вон они, черви, в глазах, в голове, и даже вместо сердца клубок червей. Застыла Зинка от такого откровения, даже кожу Колькину выронила. А тот оглянулся и спрашивает:
– Ну, чего тебе еще? Сказал же, никуда я с тобой не пойду. Вон, скоро матч начинается. Срыгни уже, смотреть мешаешь.
И уставился в пустой треснутый экран, который показывал не то белый шум, не то копошащихся опарышей. А Зинка отшатнулась, как от удара, и побрела прочь. Все это было зря. Вся жизнь – зря. Все лучшие годы, все старания, матка ейная – все ему отдала. Все на алтарь бездушного борова с прогнившей червивой душой. Даже смерть зря. Вот если бы она осталась с Женькой…
Зинка рванулась по коридору, сердцем вычуяла нужную комнату, ногой распахнула дверь, влетела, точно вихрь. Под высоким потолком в петле болтался вечно молодой девятнадцатилетний Женька. Шея его уродливо отвисла и вывернулась, табурет валялся в стороне, а пятки ему грызли оплывшие, будто свечные огарки, безногие уродцы. Они отхватывали куски мяса, а то опять нарастало, чтобы твари могли насытиться вновь. Лицо Женьки было искажено всяческими страданиями, на глазах – тяжелая пелена агонии. Заметив Зинку, он изменился в лице, спросил неверяще:
– Ты… ангел?
– Ангел-ангел! – подтвердила Зинка, распихивая ногами жидколицых страхолюдин.
Поднапряглась, приподняла Женьку – какой он легкий, оказывается, после смерти – и сняла веревку с крюка. Уродцы недовольно ворчали и норовили ухватить за пятки уже Зинку. Раздалась третья петушиная песнь:
– Я рукою гладил новый свой жакет, не сказал я матери про ее секрет.
Лишь любовь безгрешная, лишь родная мать может так заботливо и так свято лгать.
Сейчас или никогда.
– Ты здесь, чтобы забрать меня отсюда? – слабым голосом спросил Женька.
– Угу. Отвисел ты свое. Руку давай. Пойдешь со мной?
Висельник уверенно кивнул. И едва Зинкина – теплая и живая – ладонь сомкнулась на Женькиной – серой и мертвой, тут же весь мир пришел в движение, превратился в неописуемую круговерть. Больно ударило чем-то в грудь, запахло озоном и паленым волосом. Зинка открыла глаза. В окне брезжил рассвет. Над ней с дефибриллятором склонился Петька.
– Ну как, успешно? – спросила Матушка Софийская.
Горло пересохло, вышло только кивнуть. И тут раздался чей-то вой – и как только стекла не полопались. Орал Колька – он содрал повязку и теперь неловко ползал по полу, щупал свое лицо и смотрел на все бешеными глазами, точно контуженный.
– Чего это он? – удивилась Матушка.
– Так на том свете, поди, не сахар, – философски просипел Петя. – Уж я-то знаю.
– И то верно. Ну что, дорогая, дальше ты сама с ним справляйся, а мы двинемся потихоньку.
Матушка Софийская засобиралась, Петя тоже споро скатал провода и упаковал все обратно в кофр. На груди у Зины остались два круглых ожога. У самой двери старушка обернулась:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.