Электронная библиотека » Глеб Мусихин » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 9 августа 2014, 21:18


Автор книги: Глеб Мусихин


Жанр: Политика и политология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Конечно, идеологии не обязаны иметь прикладной характер, но для успешного существования и превращения в устойчивую политическую традицию они должны быть способны достаточно хорошо справляться с диалектическим взаимодействием практического опыта и теоретического осмысления. Популизм остается фрагментарной идеологией, поскольку его сторонники никогда даже не пытались связать теорию с практикой. На практике популизм, как правило, «паразитирует», используя другие, более развитые комплексные идеологии. В использовании схожих политических рецептов разными идеологиями нет ничего уникального (достаточно вспомнить либеральный рыночный пафос «консервативной волны»), ключевые политические вопросы современности хорошо известны, а вариативность ответов на них крайне ограничена, поэтому совпадение позиций разных идеологий по принятию ключевых политических решений вполне объяснимо. Однако популизм не заимствует позиции других идеологий; будучи незавершенной идеологией, он «добавляет» себя к другим идеологическим концепциям. В этом смысле популизм можно уподобить вирусу, который настолько примитивен, что не обладает собственной клеточной структурой, но из-за своей примитивности может прижиться в разнообразной клеточной среде. Поэтому чрезвычайное разнообразие проявлений популизма можно объяснить не его концептуальной иррациональностью и алогичностью. Не следует искать мифы там, где их нет. Во многом все объясняется концептуальной ущербностью и «недоделанностью» популизма.

При этом следует избегать соблазна обвинить популизм в «идеологическом промискуитете». При всей открытости популизма последний не может вступать в контакт с любой идеологией. Хотя концептуальное ядро популизма слабо, оно все-таки есть. Поэтому очевидный антиэлитизм не позволяет популизму идти на использование идей и позиций, ассоциирующихся с истеблишментом.

Таким образом, критика популизма за его неопределенность и невозможность выделить его ключевые черты не замечает, что данная неопределенность (а точнее, фрагментарность) и есть одна из ключевых черт популизма. Популизм не может существовать как комплексная самостоятельная идеология, он постоянно пользуется концептуальной сердцевиной других идеологий. Однако это не означает, что популизм неузнаваем как определенная идеология. Его можно выделить как самостоятельное идеологическое течение, обладающее собственными рамочными характеристиками. Поэтому политический анализ идеологической реальности должен сосредоточиться не столько на обнаружении популистских черт в деятельности той или иной парии (политического лидера) – это довольно легко сделать. Гораздо более интересно посмотреть на то, пользуется ли какой-либо политический актор популистскими приемами, оставаясь при этом в рамках определенной комплексной идеологии, или мы имеем дело с идеологией популизма, «присосавшейся», как вирус, к концептуальному ядру жизнеспособной идеологии.

Можно предположить, что такой подход наконец-то сможет разрешить «загадку» уникальности КПРФ, но это уже другая история.

III. Идеология в контексте

1. Идеология и власть

В современной политической жизни стало трюизмом утверждение, что у власти должны находиться истинные профессионалы-управленцы, владеющие эффективными механизмами решения социально-экономических проблем, а не демагоги-политиканы, спекулирующие на массовых политических пристрастиях. С идеологической точки зрения это не более чем попытка власть имущих освободиться от ценностного обоснования своего политического господства: они властвуют не потому, что являются достойными людьми с определенными политическими принципами, а потому, что владеют эзотерическим управленческим знанием, которое освобождает их от необходимости иметь политические убеждения.

Попытки властей предержащих дистанцироваться от идеологии не новы и вполне объяснимы. Соотношение власти и идеологии определяется тем, что политическая власть в любой форме не обладает какой-либо априорной «идеологией власти» как беспрекословно принимаемой совокупностью убеждений, ценностей, моделей поведения и культурных стереотипов. Взаимодействие государства с идеологией (идеологиями) всегда представляет собой открытый сценарий. Иными словами, притязания государства на идеологическую монополию есть именно притязания, а не монополия как таковая. Можно сказать, что монопольная идеология (читай – национальная идея) – не статус, а процесс, в ходе которого политическая элита (и контрэлита) пытается добиться общих убеждений, ценностей и культурных интерпретаций со стороны граждан государства.

Данный процесс так или иначе проистекает из двух важнейших идеологических потенциалов: способности человека к преобразованиям и склонности человека к созданию иерархических ценностных систем и суждений о мире. Говоря современным научным языком, этот процесс можно назвать дискурсом, а точнее, доминирующим дискурсом, и способность вырабатывать такой дискурс определяет доминирующие идеологические позиции политического класса. На протяжении XIX–XX веков власть имущим приходилось быть все более и более идеологичными (хотя последние чаще всего стремились убедить граждан в обратном). Усиление необходимости в получении народного доверия увеличивало значение публичного политического курса, который мог (и может) получить массовую поддержку только на основе идеологически мотивированных доводов, а не путем пересказа учебников по экономике и менеджменту. Несмотря на разговоры о конце идеологии, успеха в современной политике добиваются те силы и люди, которые лучше обосновывают «идеологизированное будущее», а не те, кто демонстрирует способность решать конкретные политические проблемы.

Публичное ценностное измерение власти

В свое время «фрейдистская оговорка» Бориса Грызлова о том, что парламент – это не место для дискуссий, вызвала массу едких замечаний со стороны журналистов и оппозиционных политиков. По сути, Грызлов воспроизвел архаичный политический идеал (если по поводу нынешней российской политической элиты вообще применимо понятие политических идеалов) ancient regime, ностальгию по которому в Европе одним из последних продемонстрировал лорд Солсбери в письме к королеве Виктории: «Этой обязанностью произносить политические речи, осложняющие работу Ваших слуг, мы всецело обязаны мистеру Гладстону» (цит. по: [Pugh, 1982, р. 3]). Это было написано в 1887 году и в письме, не предполагавшем публичного оглашения. Таким образом, в странах развитого парламентаризма уже тогда было очевидно, что политика старого режима безвозвратно уступила место идеологизированной легитимации политического курса. Ценностное обоснование политики существовало и до этого, однако общепризнанная идеологическая легитимация власти стала реальностью не раньше рубежа XIX–XX веков. Именно с этого момента в развитых странах Запада постоянное публичное объяснение и обоснование действий власти перед обществом стало непрерывным процессом. И обоснование это неизбежно осуществлялось в тех или иных идеологических терминах.

Именно необходимость идеологического обоснования деятельности власти демонстрирует ее (власти) «демократический лимит»: политическая власть в условиях демократии может представлять те или иные интересы народа или его частей, но быть народом такая власть не сможет никогда. Поэтому власть как государственное управление в условиях демократии не может обладать собственной ценностью, а значит, не имеет никакой «априорной идеологии» как системы убеждений, принимаемой населением без дополнительных вопросов. Идеологическая составляющая деятельности избираемого правительства всегда представляет собой открытый сценарий и проявляется как обнаружение «истинных целей» политического курса. Именно за доказательство «истинности» своих целей борются политические оппоненты в условиях реальной политической конкуренции. При этом данная «истинность» имеет идеологический (а не экспертный) характер, так как на экспертном уровне современный процесс государственного управления по большому счету не зависит от смены власти.

Однако не стоит отождествлять идеологическую легитимность с позицией чистой политической веры, подобные моменты в политической жизни крайне редки (можно сказать, случайны). Гораздо больше диалектического потенциала в понимании идеологической легитимности содержится в известном афоризме Гоббса: «Auctoritas non Veritas facit legem»[46]46
  См. об этом: [Шмитт, 2006, с. 171–172].


[Закрыть]
, что по большому счету означает: если власть остается безнаказанной, она считается справедливой, даже если ей не верят в прямом смысле этого слова.

Такое неоднозначное проявление общественного доверия создает возможность для идеологической конкуренции, которая может проявляться на двух фронтах. На одном выдвигаются альтернативные цели, для достижения которых необходимо получение политической власти. Так как дискуссии по поводу задач современных демократических правительств, как правило, лежат в русле дискурса «общего блага», оппозиционеры могут убеждать избирателей, что данное благо состоит не в том, на чем настаивает действующее правительство [Dijk, 2004]. В современной политике противостояние чаще всего разворачивается на другом фронте, где обсуждается конкретный политический курс. И основные усилия конкурирующих политических сил сосредоточены не на объяснении своей платформы, а на доказательстве того, что оппоненты не выполняют (или не смогут исполнить) взятых на себя обязательств, получив (или стремясь получить) контроль над государственным управлением.

В условиях усиления популизма не только как инструмента пропагандистской агитации, но и как самостоятельной идеологии[47]47
  О популизме см. подробнее: [Мусихин, 2009, с. 40–53].


[Закрыть]
значение идеологических споров по поводу успешности правительственного курса постоянно возрастает. Однако данный тренд является следствием не только новейших политических тенденций, он есть следствие глобального перехода от «старого режима» к Современности, когда происходила трансформация представлений об уместности власти, и если традиционная основа подобной уместности – статус, то современная основа – соглашение или договор. Именно такая трансформация привела к демонтажу традиционного органического communitatum communitas, в условиях которого было невозможно формирование современных идеологических дискурсов (см. об этом: [Collini, Winch, Burrow, 1983, p. 207–246]). Только повсеместное распространение представлений о способном к самореализации индивиде сделало возможным формирование социального идеологического дискурса/дискурсов как коллективного согласия или компромисса. Такой характер идеологического дискурса отличает его от «чистой» веры, которая в контексте политики либо случайна (фрагментарна), либо опирается на вполне материальный репрессивный потенциал. Правда, следует отметить, что на рубеже XX–XXI веков названная выше фрагментация стала усиливаться, получив автономное ценностное измерение под названием мульти-культурализма[48]48
  Тема мультикультурализма не может быть подробно рассмотрена в формате данного раздела, о мультикультурализ-ме см. подробнее: [Мусихин, 2007, с. 42–60].


[Закрыть]
.

Кроме того, в политике все больше распространяются репрезентативные элементы, отвоевывая политическое смысловое пространство у политики как факта осуществления или обладания властью. Сфера абстрактных политических понятий (Свобода, Справедливость, Солидарность и т. д.) становится соизмеримой с фактической сферой политики. И хотя апелляция к фактам остается существенной частью политической риторики, сугубо фактологические дискурсы становятся политически неуместными, так как политикам (и особенно правителям) необходимо объяснять, каким образом их фактическая власть соответствует абстрактным ценностям. При этом важно помнить, что во власти как таковой нет ни свободы, ни справедливости, ни солидарности, поэтому политикам, борющимся за власть (или за сохранение власти), приходится ступать на чуждую власти территорию ценностно-культурно го взаимодействия.

История взаимоотношений идеологии и власти

Все сказанное выше не означает, что политические идеологии являлись и являются только результатом формирования вневластных культурно-ценностных дискурсов. Власть имущие всегда пытались создать и навязать подданным то, что обобщенно можно назвать идеологией власти. Зачатки такой идеологии имеют свою основу все в том же «старом режиме», когда не существовало потенциала для формирования конкурирующих идеологических дискурсов, так как определенные идеи были приемлемы для аристократической элиты, но недопустимы для «плебса» (конкурирующие идеологические дискурсы обязательно притязают на равное обладание истиной). Кроме того, даже недовольство элитой (городские восстания, борьба с ересью и крестьянские войны – бесспорный исторический факт Средневековья) не вызывало до определенного времени сомнений в уместности сословной, социальной и властной иерархии[49]49
  См. об этом: [Nelson, 2000, р. 1216–1228; Europa 1500, 1987; Stande und Gesellschaft, 1989].


[Закрыть]
.

Подобная модель ценностного обоснования власти была крайне уязвима к общественным трансформациям, поэтому ее коллапс был неслучаен. Изменение социального контекста потребовало от высшего политического сообщества, которое стало называться государством[50]50
  О становлении понятия государства см.: [Gesellschaft. Staat. Nation, 1998].


[Закрыть]
, дополнительных усилий по сохранению идейной инициативы в ценностном обосновании власти в глазах всех значимых слоев общества. На практике это означало сохранение за государством монополии на обладание объединяющей государственной идеологией, которая была бы интегратором верований, ценностей и культурных стереотипов, общих для всего общества. В этой ситуации ценностный конфликт с другими культурными сообществами (религиозными или социальными) стал неизбежен. Последние столкнулись с дилеммой: либо стать носителями вторичных элементов государственной идеологии, либо быть провозглашенными врагами государства со всеми вытекающими отсюда последствиями[51]51
  Самой яркой рефлексией такого механизма стала классическая работа К. Шмитта «Римский католицизм и политическая форма» (см.: [Шмитт, 2000]).


[Закрыть]
.

Драматические события, связанные с решением вышеозначенной альтернативы, широко известны. Если в протестантских странах (таких как Англия и Пруссия) решение вопроса в пользу государства было предопределено, то в католических странах (таких как Франция) католическая церковь проявляла притязания на идейное первенство, поэтому государство стремилось к формальному исключению церкви из политического пространства путем отделения ее от государства и провозглашения светского характера последнего.

Но при любом стечении обстоятельств государство и его конкретные представители были поставлены перед необходимостью создания идеологической платформы как структурного понимания отношений государства с подданными (гражданами). Данную платформу можно условно назвать «конституционной идеологией». Последняя конституирует представление нации о самой себе и одновременно является инструментом для формирования данной нации.

Соответственно, одной из ключевых целей правительства как правящей группировки становится информирование населения о такой «конституционной идеологии». Без распространения данной информации политика управления становится если не невозможной, то во всяком случае крайне непредсказуемой и опасной, так как чревата постоянным непониманием со стороны общества и негативной обратной связью от него. При этом речь не идет только о собственно конституционном тексте или хартии, это касается всей системы регулирования и организации общественной жизни и деятельности политического сообщества[52]52
  См. об этом: [Brunner, 1956].


[Закрыть]
. Это относилось не только к миру ценностей, но и к конкретным механизмам реализации политических решений. Граждане попадали под идеологическое воздействие государства через разные сферы повседневной жизни – от типичных образцов массовой культуры, транслируемых через школьное образование, до тех или иных форм собственно политической жизни (начиная с призыва в армию как приобщения к государственной системе обеспечения безопасности и заканчивая избирательным правом как способом включения в механизм принятия государственных решений).

Помимо «конституционной идеологии», правящая элита берет на вооружение «национальную идею», давая новому политическому сообществу имя нации, хотя воздействие последней на обоснование политического господства не стоит модернизировать. Как это ни странно, но первоначальное привлечение национального компонента в механизм государственного управления во многом имело не социально-культурный, а инструментальный характер[53]53
  См., например: [Laitin, Sole, Kalyvas, 1994, p. 5–29].


[Закрыть]
. В этом смысле первоначальное соединение политического и национального было (с современной точки зрения) достаточно искусственным (если не сказать – принудительным), но самими участниками данного синтеза не воспринималось (до определенного исторического момента) как искусственное. Достаточно вспомнить, что болезненные споры о национально-языковой принадлежности Эльзаса и Лотарингии между Францией и Германией начались только в XIX веке [Hartweg, 1989, S. 507–514].

На первых порах политический и юридический компоненты явно доминировали над собственно национальными. Это легко понять на примере становления «национального языка». Распространение «государственной идеологии» требовало унифицированной языковой коммуникации, подвластным должно было быть понятно, о чем говорит власть. Это привело к необходимости узаконения государственного языка, которое хотя и опиралось на определенный языковой контекст, но без особого бережного отношения к последнему. Языковое многообразие государств было, как правило, повсеместным явлением для Европы начала Нового времени, но все языковые варианты за рамками административно утвержденного государственного языка вытеснялись с политического и даже культурного поля в сферу архаичных диалектов. Язык, выбранный в качестве государственного (национального), получал поддержку «административного ресурса» (система образования, литература, театр, периодические издания). Другие языки теряли не только (и даже не столько) культурное значение, но прежде всего юридический статус языка, превращаясь в просторечье (читай – безграмотность). Естественно, что владение национальным языком становилось обязательным условием принадлежности к политической элите. Как показывает европейская история, те страны, в которых данная языковая унификация не происходила (например, империя Габсбургов), были обречены на неустойчивость и распад. Исключением является Швейцария, которая смогла использовать конфедеративную идею вместо национальной.

Однако сразу отметим, что инструментальный способ создания политического сообщества по определению является ущербным, а само сообщество неизбежно носит фрагментарный характер, так как невозможно добиться интеграции граждан в конституционную систему путем простой ликвидации прежних общественных структур и трансляцией новых правил. Необходим механизм реального (пусть даже частичного) участия в конституционной системе. И основным западным «политическим изобретением» подобного рода стала партийная форма участия. При кажущейся простоте партии как форма политического участия вобрали в себя массу качеств. Партии одновременно могли быть способом участия в конституционной системе (даже если это участие допускалось только как оппозиционное [Groh, 1973]), а также отражением определенной социальной идентификации с теми или иными частями нации.

Партии одновременно подпитывались и ограничивались конституционно закрепленными способами приобщения к власти, но в то же время апеллировали к праву независимого развития общественных сил. Кроме того, именно партии исторически поддерживали и культивировали универсальные качества тех социальных слоев, в поддержку которых они (партии) выступали. Таким образом, партии, конечно, не были естественным структурным элементом общества, развивавшимся в условиях становления современного государства, они были интерпретаторами конституционной системы, опиравшимися в своих интерпретациях на те или иные социальные основания.

Можно сказать, что партии стали результатом своеобразного национального и социального моделирования, порожденного сводом общих (конституционных) правил. Так, социалистические(рабочие) партии никогда в социологическом смысле слова не были частью рабочего класса, но являлись носителями абстрактного мировоззрения пролетариев той или иной страны. Религиозные католические партии не были «политическим орудием» в руках католической церкви, но являлись носителями абстрактной (и всегда национально окрашенной) идеи католицизма.

Примечательно, что зачастую формирование современных политических партий шло не в логике развития групп интересов, но использовало конституционную логику правового государства: внутренняя репрезентативная система, права и обязанности членов, централизованный механизм принятия решений, блокирующий индивидуальное несогласие. Более того, с определенного момента именно партии (прежде всего либеральные) начинают претендовать на обладание истинным пониманием «конституционной истины». Наиболее примечательным в этом смысле является высказывание Джозефа Чемберлена в 1870 году: «Мы надеемся, что уже не за горами то время, когда мы сможем увидеть то, что можно назвать заседанием действительно либерального парламента вне имперской легислатуры, и в отличие от нее избранного путем всеобщего голосования и с некоторым вниманием к честному распределению политической власти» [Marsh, 1994, р. 37].

О том, что к концу XIX века партии уже не воспринимались как политические (и даже парламентские) клубы по интересам, свидетельствует название одной из глав знаменитого «Правящего класса» Г. Моска: «Церкви, секты, партии» [Моска, 1994, с. 97]. Партии превратились в учреждения, способные внушать своим членам определенную ценностную картину мира и систему мировоззрения, которое было предварительным условием для принятия политических решений. Отныне не идейная общность вела к объединению в партии, а партии стали генерировать идеи, способные привлечь новых последователей, видевших в этих идеях достойное объяснение окружающему миру.

Однако подобная экспансия партий в сфере идеологий неизбежно вела к фрагментации политического мира. Развитие и укрепление соперничающих идеологий затрудняло диалог власти с гражданами. Как показал К. Шмитт на примере Веймарской республики, политические обязательства стали ассоциироваться с партийной принадлежностью, и, воспользовавшись этим, партии превратили государство в механизм удовлетворения своих желаний[54]54
  Шмитт К. Духовно-историческое состояние современного парламентаризма; см.: [Шмитт, 2000].


[Закрыть]
. С точки зрения теории идеологии возникла ситуация, когда распространение государственной политики натолкнулось на барьер, образованный партийными идеологиями, отличающимися от государственной «национальной идеи». Можно даже сказать, что сама «национальная идея» становилась партийной, теряя свой изначальный смысл. На уровне конкретного механизма принятия политических решений это привело к тому, что правительство стало ассоциироваться с правящей партией. Как следствие, диалог власти с обществом стал терять значение интегратора общественной жизни, вводя формирующееся массовое общество в состояние ценностной растерянности.

Ответом на этот кризис стала фашистская диктатура, которая посредством радикальной националистической демагогии восстановила видимость единства «национальной идеи» и общества. По сути, фашизм завоевывал позиции как коммуникативная структура, основанная на чистом политическом дискурсе. В определенном смысле фашизм свел национальные ценности к националистическому и расовому дискурсу. Такая подмена ценности дискурсом позволила фашистской пропаганде пользоваться изощренными риторическими приемами, которые на уровне ценностной дискуссии были бы невозможны. В этом смысле фраза Геббельса о том, что чем более чудовищна ложь, тем скорее в нее поверят, является универсальным выражением сути фашистской дискурсивной коммуникации с обществом.

Естественно, завоевав власть, фашисты принимали все меры предосторожности для недопущения потери рычагов идеологического доминирования. Те или иные фашистские режимы могли позволить различную степень экономической свободы, но в том, что касалось школьного образования, СМИ, искусства, контроль всегда был неизменно жестким и директивным. Только тотальный идеологический контроль обеспечивал фашистским диктатурам возможность успешной коммуникации с населением. Политический дискурс фашизма не предусматривал других вариантов: с одной стороны, фашисты, захватывая власть, анонсировали свой путь как единственно верный способ спасения от надвигающейся катастрофы, с другой – борьба с виновниками надвигающейся катастрофы (большевизм, международный еврейский заговор, враждебное окружение) оправдывала отсутствие идеологической дискуссии как таковой, поскольку любая форма подобной дискуссии трактовалась как диверсия.

Во многом преодоление негативного опыта фашизма привело к тому, что конституционная демократия возрождалась именно как реально многопартийная (и идеологически многообразная) демократия. В этом смысле наличие демократического конституционного Текста было уже недостаточно. Сама возможность существования «конституционной идеологии» как государственной или национальной идеи более не могла ассоциироваться с какой-то одной партией, даже если вклад последней в общенациональный ценностный консенсус был решающим.

Можно сказать, что во второй половине XX века «конституционная идеология» потеряла идеологическую целостность. Идеологический Текст уступил место идеологическом Диалогу, причем диалогу конкурентному. Таким образом, современная национальная идея если и возможна, то как признание возможности сосуществования различных идеологических позиций. Это те дискурсивные рамки, которые не позволяют «чистым» идеологическим дискурсам достигнуть смысловой завершенности; представив «своих» как носителей добра, а «чужих» как носителей зла[55]55
  См. об этом подробнее: [Dijk, 1984].


[Закрыть]
.

Последнее не означает, что механизм идеологического исключения перестал действовать. Стоит той или иной политической идеологии выйти за рамки конституционного дискурсивного консенсуса, как ее принципы объявляются не просто ценностно порочными, но и юридически неприемлемыми – так, фашистская идеология/пропаганда повсеместно запрещена законом. В этом смысле коммунистическая идеология оказалась более успешной. Достаточно вспомнить такое явление, как еврокоммунизм: не отказываясь от коммунистических принципов, европейские коммунисты не ставили непосредственной задачи построения коммунизма к определенному сроку, чем обезопасили себя от юридических санкций, так как не вышли за рамки идеологического дискурса о политике как процессе, а не о способе достижения радикальной цели.

Одной из самых сложных проблем на сегодняшний день для западного идеологического консенсуса-диспута является отношение к религиозному (особенно исламскому) фундаментализму. С одной стороны, механизм идеологического дискурсивного исключения по отношению к фундаментализму работает достаточно жестко, но с другой – носители фундаменталистской идеологии становятся многочисленной стратой западных конституционных демократий. Разворачивать и анализировать идеи мультикультурализма вряд ли стоит в рамках данного раздела; отметим лишь, что сам мультикультурализм сталкивается с серьезными внутренними проблемами, когда речь заходит не просто о сосуществовании культур, но о соизмеримости ценностей (в политическом смысле – идеологий)[56]56
  См. об этом: [Мусихин, 2007, с. 42–60].


[Закрыть]
.

Если же вернуться к общей идее конфликта идеологий в условиях современной конкурентной демократии, то механизмы выстраивания идеологического диалога всегда будут иметь открытый сценарий развития. Самый простой способ встраивания той или иной идеологии в общегосударственный консенсус – знаменитый принцип «Оппозиция Ее (Его) Величества» – ситуативный исторический термин, который иллюстрирует способ превращения парламентских дискуссий (т. е. как минимум парламент должен признаваться местом для таковых) в освященную конституцией систему правления.

Однако если бы все ограничивалось только таким способом «властной ассимиляции» идеологий, то представители различных течений социализма никогда бы не получили доступа к реальной власти, так как, с одной стороны, они не смогли бы без ущерба для собственной ценностной самоидентификации (в основе своей изначально революционной) стать частью политического истеблишмента, а с другой – «конституционная идеология» по определению не могла интегрировать в себя революционный компонент как таковой.

Выход в отношении революционного радикализма был найден не в трансформации смысла идеологии (идеология, меняющая свой смысл, бессмысленна, если только она не становится принципиально другой идеологией[57]57
  Можно предположить, что нечто подобное произошло с российскими коммунистами, которые из носителей социализма как универсальной идеологии превратились в приверженцев популизма как идеологии фрагментарной. О популизме как идеологии см.: [Мусихин, 2009, с. 40–53].


[Закрыть]
), а в содержательном изменении идеологического дискурса. Если в XIX – начале XX века сторонники революционных ценностей дискутировали со своими оппонентами в категориях истинного/ ложного (добра/зла), то на протяжении XX века спор о революционной перспективе приобрел речевые формы реального/нереального (осуществимого/неосуществимого). Такая изощренная риторическая подмена словесных конструкций (от идейной верности принципам социализма социал-демократы никогда прямо не отказывались, не говоря уже о коммунистах) до неузнаваемости изменила идею диалектического революционного прогресса. Отныне диалектика состояла не в развитии через разрушение, а в интеграции через критику. В этом смысле само название знаменитой «критической теории общества» вполне красноречиво. Последняя (никогда не отказываясь от своих марксистских, а значит – революционных, корней) объявила современную конституционную/либеральную/буржуазную демократию бессмысленной, но не призвала к ее ликвидации[58]58
  О бессмысленности либеральной демократии см.: [Habermas, 1975].


[Закрыть]
.

Механизмы взаимодействия власти и идеологии

Естественно, необходимо постоянно помнить, что интегральная «национальная идея/конституционная идеология» укореняется не идеологическим дискурсом как таковым, а конкретными механизмами воздействия на общество.

Первым таким механизмом является система массового образования. Именно этот механизм ежедневно (в прямом смысле этого слова) формирует общие культурные нормы и ценностные стереотипы, которые способны передаваться из поколения в поколение. Такая ситуация в европейских и североамериканских сообществах наблюдалась на протяжении как минимум двухсот лет[59]59
  Справедливости ради следует отметить, что на сегодняшний день система образования теряет свое значение, поскольку вследствие обязательности и общедоступности образование как таковое потеряло привлекательность как показатель социального успеха (обучение в школе уже не является показателем более высокого общественного положения).


[Закрыть]
.

Вторым звеном в этом «материализованном механизме» производства общегосударственной «идеологии» является комплекс элементов политического режима, независимо от того, имеют ли эти механизмы обязующий характер (система бюрократического государственного управления, сбор налогов, особенности регионального управления и т. д. вплоть до особенностей правил дорожного движения) или приводятся в действие добровольной активностью граждан (деятельность политических партий, срабатывание выборного механизма и т. д.).

И наконец, третий элемент, о котором чаще всего говорят и пишут, но который менее всего исследован. Это механизм распространения идей. В современном мире эта сфера фактически монополизирована средствами массовой информации. Нынешние СМИ (и прежде всего телевидение) создали уникальный общенациональный форум, в котором информация распространяется мгновенно, что открыло для власти и для политики вообще возможность быстрого и тотального внушающего воздействия, одновременно лишив такое воздействие значительной части нормативно убеждающей (т. е. идеологической) силы. Из-за визуального влияния телевизионной картинки форма подачи тех или иных аргументов стала важнее самих аргументов. Вследствие большей информационной насыщенности визуальной информации сокращается время трансляции последней, поэтому аудиоинформация (т. е. речевое сопровождение «картинки») попросту не поспевает за видеорядом в должном объеме[60]60
  Об особенностях телевизионного восприятия политики см.: [Turner, 2007, р. 441–464; Baum, Groeling, 2008, p. 345–365; Saito, 2008, p. 101–113; Carpentier, 2009, p. 300–316].


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации