Электронная библиотека » Глеб Мусихин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 9 августа 2014, 21:18


Автор книги: Глеб Мусихин


Жанр: Политика и политология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +
3. Социалистическая утопия: последний бастион против капитализма?
Зачем нужны современные утопии?

В данном разделе анализируются теоретические перспективы возрождения социалистической утопии как недостижимой «линии горизонта», которую нельзя пересечь, но которая может быть при этом видима и как будто бы достижима. В отличие от позитивистской когнитивной формы, фиксирующей отсутствие утопии через невозможность ее осуществления, неомарксистская/постмарксистская политическая теория пытается рассматривать «отсутствие» утопии (нежелание быть) в современном социальном пространстве как аналитический способ ее внутреннего саморазвития в качестве идеологического мобилизующего концепта.

В свое время, обозначив логику капитала как тотальный механизм, разрушающий все прежние формы жизни и мышления, Маркс озаботился проблемой противостояния этой логике. Все, что было сопоставимо с капиталом по доступу к власти и материальным благам, не могло устоять перед новым способом производства. По мнению современных интерпретаторов Маркса, перед ним встала проблема отрицающей инаковости [Bhaskar, 1994, р. 48; Virno, 2007, р. 3–8], которая могла бы сформулировать противоположную капитализму прогрессивную повестку дня. Поиск субъектов такой социально-политической альтернативы закономерно сосредоточил внимание марксистской программы преобразований на тех социальных слоях, которые либо подвергались риску, либо вообще отрицались логикой капитала (промышленные рабочие, крестьяне, городская беднота, рабочие-мигранты и т. д.). Предполагалось, что эти экономически маргинализированные слои общества смогут разблокировать потенциал прогрессивных социальных преобразований.

Несмотря на то что логика капитализма подчинила себе фактически все сферы жизни, включая интимную, по мнению Маркса, существовали два вида автономии, которые делали возможной критическую социальную рефлексию капитала. Первый из них состоял в том, что наемные рабочие (вследствие отчуждения труда) были свободны от логики меновой стоимости, что составляло суть отношения капиталистов к капиталу. Второй тип автономии относился к коллективной системе знаний, которую Маркс назвал «коллективным разумом»; данная система относительно независима по отношению к форме производства знания, продиктованной капиталистическим способом производства.

Как показала история, надежды Маркса не оправдались. В течение XX века капитализму удалось если не преодолеть отчуждение труда, то сделать этот процесс неочевидным благодаря массовой политике перераспределения доходов. Но еще больших успехов добился капитал в разрушении автономии коллективного разума. Постфордизм рубежа XX–XXI веков все больше использует коммуникативные процессы и эмоциональные составляющие массового человеческого поведения для извлечения прибыли. В процесс расширенного воспроизводства все более вовлекается нематериальный труд, создавая высокодоходную «экономику знания» (70 % стоимости современного автомобиля составляет его нематериальная часть) [Nordstrom, Riddersträle, 2002, p. 32]. Успехи современного капитализма не в последнюю очередь определяются присвоением и эксплуатацией коллективных когнитивных и эмоциональных процессов. Поэтому контроль над «коллективным разумом» стал непременным условием успешности постиндустриальной экономики знания [Munro, 2003, р. 283–297].

Подобное положение дел не может не беспокоить левых интеллектуалов, поэтому ими предпринимаются попытки избавить коллективный разум от свойств товарности как в политическом, так и в философски категориальном смысле. Одной из наиболее авторитетных в данном смысле является концептуализация коллективного разума, предпринятая М. Хартом и А. Негри. У Харта и Негри коллективный разум принимает форму повседневной способности к знанию, которая парадоксальным образом остается независимой от любого коллективного самовыражения, так как последнее всегда имеет характер множественности [Hart, Negri, 2000]. Эта концепция породила целое направление толкования общего разума в условиях позднего капитализма. Для примера можно привести статью К. Верцеллоне, который пишет о преобразующей «диффузной интеллектуальности», возникающей в условиях «когнитивного капитализма» [Vercellone, 2007, р. 13–36].

Такое развитие коллективного (общего) разума как аналитической стратегии сопротивления капиталу наводит на пессимистическую мысль о том, что несмотря на условную автономию коллективного разума по отношению к индивидуальности, последняя обладает очевидной субъективной селективностью, образно говоря – «разборчивостью», которая может называться множественностью точек зрения, или диффузной интеллектуальностью. Из этого вытекают две проблемы, одна из которых имеет философский, а вторая – политический характер.

Во-первых, коллективный разум как целостная множественность изначально наделяется неким положительным качеством общего блага. Тем самым даже сама констатация наличия, например, «диффузной интеллектуальности» превращается во вторичную рефлексию, так как первичная рефлексия имеет здесь не объективно категориальный, а субъективно идеологический характер. Срабатывает заложенный в секуляризирующий рационализм механизм «символической веры», когда доверие к символизируемому объекту очевидно выше доверия к самой действительности [Žižek, 2001, р. 109–110]. А значит, та или иная оценка имплицитно предшествует анализу, порождая очевидный этос плюрализма, на котором основана вся концепция (или идеология) мультикультурализма.

Во-вторых, в сфере конкретной политики плюрализм как множественность проявлений коллективного разума претендует на априорные преференции в отношении всех остальных политических стратегий. В странах Европы это во многом стало следствием активной просветительской деятельности Ю. Хабермаса и его многочисленных последователей и сторонников, «просеивающих» субъективность через сито коммуникативной рациональности и делающих вывод, что агрессивность человека как «политического животного» преодолевается необходимостью коммуникативного взаимодействия, а потому множественная политическая субъективность в этих условиях порождает только благоприятные последствия [Virno, 2008, р. 19].

Логика коммуникативного действия ведет к тому, что механизм отрицания отрицания проявляется через устранение определенных речевых практик из фонового дискурсивного взаимодействия. Тем самым некоторые дискурсы освобождаются от господствующих в массовых стереотипах механизмов символизации, становясь автономно существующим способом рефлексии действительности [Bhaskar, 1994, р. 42–43]. Примечательно, что данная логика освобождения может работать по отношению как к капиталистическому, так и к академическому дискурсам, которые, по мнению сторонников критической теории общества, глубоко взаимосвязаны, если вспомнить, что, с точки зрения Франкфуртской школы, позитивизм есть не что иное, как скрытое оправдание буржуазного образа жизни. Именно такая «буржуазно-позитивистская» логика ведет к отрицанию самой возможности существования ассоциаций или человеческих общностей вне глобализованного современного рынка, т. е., по мнению левых политических философов, поздний капитализм не допускает ничего, что не являлось бы его составным элементом, а в интеллектуальном смысле все, что не соответствует позитивистскому мышлению, мышлением как таковым не является [Jameson, 1997, р. 273].

В этой ситуации неомарксистские и другие левые радикальные мыслители пытаются вернуть отрицаемую капитализмом (а значит, отсутствующую в логике позитивизма) реальность в поле теоретической политической рефлексии. Поэтому отрицание сознательно развертывается ими как аналитическая стратегия, противодействующая дискредитации радикальных альтернатив политэкономической реальности с помощью позитивистской категоризации. Подобная реконцептуализация радикальной политической субъективности и утопического видения мира в условиях позднего капитализма ведет к обоснованию овеществления, отрицаемого в различных политических, философских и этических конфигурациях. Наиболее зримым эффектом подобного овеществления (натурализации) стала повсеместная для западного мира экологизация политики. Однако эффектом подобного овеществления становится не отрицание отрицания, а воспроизводство отрицания в логике буржуазного позитивизма, т. е. утопия теряет черты мобилизующей иллюзии уже на уровне своего обоснования, приобретая черты квазиреальности «улучшенного» капитализма.

Таким образом, отрицание как средство преодоления отказа капитализма от обсуждения социально-политических альтернатив не получает качественно нового идеологического звучания, замыкаясь на антипозитивистской логике «наоборот», характерной для многих неомарксистских плюралистических аналитических альтернатив концептуальной деконструкции.

Для большей мобилизующей силы социалистической утопии необходимо выйти за рамки аргументации «не то, а это». Для этого следует посмотреть на современную социалистическую утопию в логике внутреннего саморазвития отрицания, а не под воздействием импульсов логики внешней [Jameson, 1990]. Это путь своеобразной концептуальной саморадикализации, которая «концентрирует и конденсирует» [Jameson, 2006, р. 388] концептуальное ядро, тем самым меняя его «агрегатное состояние», т. е. концептуальное качество.

Направления радикального отрицания капитализма

Пожалуй, самым популярным в современном марксизме отрицанием логики капитализма является проект радикальной демократии [Laclau, 1985]. Данный проект изображает сферу социально-политического как поле дискурсивности, – индексируется не материальными показателями, а не поддающейся символизации внешней предельной точкой «радикальной отрицательности» – последняя подобна сингулярному состоянию, породившему развитие расширяющейся вселенной [Ibid., р. 128]. Воздействие такой радикальной отрицательности ведет к «смещению» дискурсов [Laclau, 1990]. Подобное смещение фрагментирует последовательность дискурса путем введения в его логику исключающего элемента, который, хотя и является структурным аспектом дискурса, не может быть содержательным условием данного дискурса. Это можно проиллюстрировать отношением произвольного насилия к законности, становящейся профессиональной сферой деятельности: обоснование правовой системы в терминах насилия невозможно осуществить без развенчания непогрешимой честности права [Žižek, 1990, р. 75–98]. Иными словами, существование профессионалов в юриспруденции столь же противоречит всеобщему правовому равенству, как и существование церкви – равенству людей перед богом.

Смещение при формировании дискурса отражает борьбу за право переформулировать разорванное терминологическое поле и «переустановить программу» причинно-следственных связей в пользу определенного политического сообщества. При этом наиболее восприимчивыми к смысловому смещению бывают, как правило, радикальные дискурсы, через отрицание оспаривающие политическое господство [Laclau, 2000а, р. 44–89]. Поэтому в условиях радикального отрицания именно политика выступает как первичное выражение человеческого взаимодействия.

Нужно отметить, что радикальная демократия подвергается разнообразной критике за неспособность нормативного видения, что ведет к упрощению политики, философскому нигилизму и лингвистической примитивности. Данная критика индуцирует в себе внешнее отношение к проекту отрицания (отсутствия). При этом игнорируется тот факт, что для радикальной демократической критики актуальным является не внешнее, а внутреннее качество отрицания. Внутреннее качество радикальной отрицательности, связанной с отсутствием, претендует на обладание необычайной продуктивной силой. Ж. Лакан сравнил силу такого воздействия с безусловной «силой препинания без текста» [Lacan, 2006, р. 324] (как сказано в известном фильме, «если уж сделала паузу, держи ее, сколько сможешь»). Именно это качество радикального отрицания позволяет нивелировать историческую колею зависимости, делая политически открытыми социально закрытые сферы; другими словами, радикальная проблематизация превращает политику в неопределенную сферу с открытым сценарием развития.

Однако преимущества радикального отсутствия одновременно становятся ахиллесовой пятой радикального демократического проекта. Лишенная актуальных способов проверки, политика в таком радикальном облике редуцирует до уровня борьбы внутри языка (и за язык), подменяя исторический анализ квазидетерминизмом самозарождения [Žižek, 2000, р. 213–262].

Именно на внеконтекстуальности и внеисторичности радикальных демократических проектов сосредоточилась современная неомарксистская критика последних. Это напоминает «старый спор славян между собою», но от этого он не становится менее интересным. Проблема радикального демократического проекта состоит в идущей от Альтюссера рефлексии отсутствия как недетерминированной тотальности. В противоположность этому современный неомарксизм утверждает, что радикальная критика как отсутствие неотделима от формы, которую принимают дискурсы в каждый момент времени и места, т. е. отрицание всегда детерминировано [Bhaskar, 2002, p. 38] и историзировано [Žižek, 2000, p. 213–262]. Это соотношение между отрицанием и дискурсивностью резонирует с тем, что Лакан называет экстимностью (в противоположность интимности), – состоянием, в котором граница между внутренним и внешним разрушается, что в крайнем случае принимает форму «чего-то странного для меня, хотя и находящегося в моем сердце» [Lacan, 1992, р. 71]. Другими словами, благодаря неизбежному историческому оформлению отрицание всегда мутирует и становится понятным только в зависимости от исторических обстоятельств.

Неотделимость отрицания от дискурсивности дополняется «прибавочной стоимостью», которая состоит в том, что сохраняется категория соотнесения мыслительных и материальных конструкций в качестве жизнеспособного инструмента анализа. Так, всемирное тяготение существовало и до того, как были выработаны конвенции теоретической и эмпирической физики относительно закона всемирного тяготения. Соотнесение мыслительного и материального мира обладает собственной мощью, распространяясь сквозь ткань истории независимо от дискурса, хотя и в неразрывной связи с последним [Bhaskar, 2002, р. 95]. Если приводить пример из социальной реальности, то неудержимое желание свободы у человека повсеместно появляется после обретения способности к речи, а не с формированием дискурса свободы как такового.

В соответствии с данной логикой дискурс отрицания включает как актуальность соотнесения с реальностью, так и процесс символизации, возникающий наперекор репрезентации действительности. Объект рассмотрения, таким образом, становится поддающимся если не полному научному исследованию, то, во всяком случае, очевидной артикуляции. Именно в этот момент критический реализм и психоаналитический марксизм приобретают решающее влияние. В случае психоаналитического марксизма объекты имеют значение только после обозначения класса в качестве ключевого признака глобального капитализма; при этом класс выступает только как артикуляция отрицания, т. е. является не более чем заполнителем пустоты пространства социального антагонизма. Поэтому капиталистические отношения фиксируются только через констатацию их саморазрушающегося характера. В свою очередь, критический реализм исходит из того, что в научном исследовании аналитическое значение признаков проверки накладывается на отсутствие этих признаков. Другими словами, в сфере производства знания существует асинхронная связь между генерирующими знания механизмами, реальными событиями и эмпирическими знаниями, при этом именно аналитическая продуктивность последних позволяет доверять представительским возможностям объектов.

Столь изощренная неомарксистская интерпретация отрицания как «реальности отсутствия» порождает негативную реакцию многих «левых» мыслителей, нацеленных не на утопию как отрицание, а на действительность как критику. Лаклау утверждает, что подобный подход «не продуцируется действительной политической рефлексией, а является следствием психоаналитических дискурсов идеологического ПОЛЯ», поэтому с носителями такого видения политики невозможно даже вступить в дискуссию по политическим вопросам, так как они заранее ограничивают понятийное поле матрицей искусственно расставленных значений [Laclau, 2000b, p. 289–290].

Онтологическая проблема неомарксистского отрицания состоит в том, что в нем присутствует скрытое предположение о наличии фигуры (субъекта), осуществляющего селекцию значений. Именно неявное присутствие подобного субъекта порождает априорную имплицитную веру в доброжелательность человеческих кондиций. Это становится особенно заметным в стратегии коллективного самовыражения народа Харта и Негри, содержащей сомнительное нормативное предположение, что коллектив обладает априорной способностью продуцировать отражающее самосознание, из которого возникает преобразующий телос [Hart, Negri, 2000].

Подобная телеологичность лишает современную марксистскую утопию отрицающего (т. е. преобразующего) потенциала, так как телеология качественно «уравнивает» силы утопии и идеологизированной реальности. Ведь именно за надуманность целенаправленного воздействия «невидимой руки рынка» марксизм критикует капитализм, доказывая его бессмысленность (иллюзорность). Если же в марксистской утопии обнаруживается свой телос, то она есть не более чем другая бессмысленность (иллюзия).

Для преодоления подобной угрозы неомарксизм обращается к биоантропологическим компонентам человеческого состояния, влияющим на процесс политического самоуправления. При этом утверждается, что между биоантропологическими особенностями человека и физическим миром, в котором человек живет, нет принципиального барьера [Virno, 2008, р. 11]. В результате отсутствия такого барьера появляется человек как «животное, открытое миру» [Ibid., р. 17], которое не нуждается в проверке своих действий, и поэтому подобная проверка может быть навязана только внешней средой. Последняя переворачивает проблему создания контролирующих институтов с ног на голову. Исходя из изложенного, подобные институты формируются, чтобы поставить открытость человека миру (как радикальное отрицание нормативной статичности) в определенные рамки. Образно говоря, институты «закрывают» открытого человека.

В результате отрицание как таковое, в которое воплотилась человеческая открытость миру благодаря овладению речью, получило прямо противоположный смысл, провоцируя животные импульсы Левиафана. Поэтому отрицание такого Левиафана, согласно законам диалектики, становится не первым, а вторым отрицанием, т. е. отрицанием отрицания. Тем самым утопическая радикальная критика не закрывает, а вновь открывает перспективу человеческого общества как непредопределенного (а потому открытого) сценария.

Как это ни странно, но подобная трактовка Левиафана имеет своими интеллектуальными основаниями идеи К. Шмитта (а точнее – его интерпретацию библейской концепции катехона)[35]35
  Принцип катехона состоит в том, что библейская эсхатология не стремится ни к совершенствованию церкви, ни к искоренению зла, чтобы не воспрепятствовать пришествию Христа.


[Закрыть]
. Эсхатологически-политический смысл данного принципа в шмиттовской интерпретации состоит в преднамеренном контакте Левиафана с силами зла для противостояния последнему[36]36
  См.: [Шмитт, 2008, с. 581].


[Закрыть]
. В неомарксистской радикальной утопии подобным катехоном выступает побудительная перформативная критика, создающая дискурсы радикального отрицания капиталистического порядка (вплоть до экстремизма, который как таковой есть зло). Именно здесь кроется ключевой недостаток подобного эсхатологически-политического понимания радикального отрицания. Возникнув как экстремальный дискурс, радикальная утопия подвергается институционализации, которая, в свою очередь, чревата экстремизмом как насильственным целенаправленным действием, на что современные неомарксисты не согласны. Можно сказать, что марксистское радикальное отрицание настигла институционализация философского либерализма. В результате происходит столкновение несовместимых формы и содержания, порождающее конструкции, которые не устраивают ни либералов, ни марксистов.

Для преодоления этой опасной (для радикального марксистского отрицания как преобразующей утопий) тенденции была предпринята попытка анализа современных культурных форм как повода для отрицания. Последние на сегодняшний день подтверждают логику позднего капитализма (доминирование финансовой логики и экономика услуг), которая состоит в способности лишать радикальные культурные альтернативы их реальной традиционной силы. Современные культурные формы, обладая качеством поливариантности пространства и времени, раскалывают действительность на фрагменты «перманентных подарков» [Jameson, 1983, р. 125], порождая иллюзию достижимости успеха. Чтобы рассеять этот туман, «зачаровывающий» современные культурные формы, предлагается опираться на «новый эмоциональный тон» недифференцированных аффективных сил [Jameson, 1984, р. 58], предполагающих сублимацию критики как пафоса отрицания, возвышающая сила которого ценна сама по себе.

С позитивистской точки зрения подобный подход – явный перекос эпистемологического полотна, свидетельствующий об ущербности левой политической реальности как действия (реального или потенциального). Однако в рамках неомарксизма делается прямо противоположный вывод, опирающийся на убеждение, что любая иллюзорная идеология содержит преобразующее ядро. В этом смысле плодотворность ядра радикального марксизма состоит в отрицании дисциплинарных последствий коммерциализации и овеществления. Поэтому смысл отрицания позднего капитализма не в возрождении практического разума в духе Хабермаса, а в сопротивлении самой капиталистической логике через эмоциональную интенсивность отрицания, где наличие четко обозначенной цели отрицания не только не обязательно, но даже нежелательно, так как подобная четко отрефлексированная цель встраивает отрицание в логику отрицаемого капитализма [Jameson, 1983, р. 125]. Очевидность подобной угрозы наиболее ярко проявилась в судьбе антибуржуазного молодежного бунта рубежа 1960-1970-х годов. Неотрефлексированный протестами характер молодежной культуры того времени до основания потряс буржуазные устои западного общества. Однако попытка сформулировать позитивную политическую и культурную программу молодежного движения закончилась «ползучей» буржуазной социализацией и даже коммерциализацией.

Таким образом, поздний капитализм создает «индустрию аффективности», которая, как троянский конь буржуазной культуры, проникает в современный нонконформизм. Тем самым осуществляется скрытая инъекция логики капитала в современную архитектуру, литературное фэнтези и даже постэстетический экспрессионизм.

Исходя из изложенного выше, единственным способом борьбы с «индустрией аффективности» позднего капитализма провозглашается политически бессознательное как возвышенная утопия. Разрушительная (т. е. преобразующая) сила последней состоит не в понимании и анализе современного капитализма, а скорее в отказе делать это. Тем самым утопия должна знать не раздумывая, а значит, для нее наиболее достоверно то, что мы не можем себе представить в настоящем. Ее функция состоит не том, что утопия помогает нам мечтать о лучшем будущем, а в демонстрации нашей полной неспособности представить себе такое будущее, так как мы заключены в неутопическом идеологически закрытом настоящем без истории и будущего [Jameson, 2004, р. 46].

В подобной позиции угроза нигилизма видна невооруженным глазом, а, как известно, нигилистические поползновения успешно освоены «индустрией аффективности». Поэтому сторонники неомарксистской утопии как отказа добавляют к последнему понятию этический компонент [Jameson, 2005], хотя подобное привлечение этического к дискурсу отказа в корне противоречит такому дискурсу. Как отмечал Лакан, дискурс отказа выявляет не отсутствие того или другого, он обозначает бытийственный отказ, после которого любые добавления и оговорки бессмысленны [Lacan, 1988, р. 223]. Однако сторонники этически окрашенного отрицания полагают, что именно этический компонент способствует тому, что критическая рефлексия порождает «желание быть», несмотря на негативный социальный и исторический опыт [Jameson, 2005, р. 211]. Такое экзистенциальное желание быть, не вступая в рефлексивный диалог с капиталистической реальностью, ведет к тому, что радикальная утопия не выдумана, хотя и не существует [Jameson, 2004, р. 54]. Таким образом, утопия состоит не в каком-то конкретном содержании, а в желании быть, ориентированным в будущее. Именно это желание быть является в интерпретации современного марксизма основной мобилизующей силой утопии, генерирующей дальнейшие акты стремления к другому будущему.

Подобное понимание создает квазиэволюционную детерминированность утопического будущего через механизм отделения настоящего от возможностей, которые возникнут в будущем. Последнее как будто детерминировано настоящим, которое образно можно уподобить навозу, из которого вырастут цветы. Питательная среда настоящего капитализма не является непосредственным источником (семенем) утопического будущего.

В целом можно сказать, что сторонники современной неомарксистской утопии пытаются найти внутренние источники ее саморазвития, так как понимают, что любая ссылка на внешнее обоснование (философское, политическое, этическое) ведет к размыванию отрицающего антикапиталистического потенциала и снижает критическую мобилизующую силу утопии. Источник внутреннего саморазвертывания находится не в концептуальном содержании как таковом, скорее, это внутренние эмоциональные резонансы, индуцируемые поздним капитализмом, которые в ходе содержательного развертывания могут приобрести политическую, этическую и другие формы. Такое развертывание в рамках неомарксистской проблематики резонирует с «индустрией аффективности», порождая тревогу, вызванную невозможностью отследить направление культурного развития, заданного поздним капитализмом и воплотившегося в квазилогику постмодернизма (от неконтролируемого перемещения финансового капитала в глобальной экономике до бессюжетного романа в литературе). Подобная тревога ведет к своеобразной «тоске по истине». Однако преодоление этой тоски не означает замену одной истины другой (или водворение истины на вакантное место). Здесь преодоление выступает как чистый эмоциональный импульс поиска истины, которая есть утопическое будущее, как линия горизонта (ее всегда видно, но мы не должны обманываться по поводу ее достижимости).

Такая, по сути, аффективная основа стремления к поиску истины как производству нового знания создает очевидную проблему мотивации. Почему мы продолжаем искать истину, отрицая окружающую реальность, если очевидных интеллектуальных маркеров нового знания нет? Не будет ли это индивидуальным (а потому случайным) подвижничеством, если не сказать – фанатизмом? Чтобы обезопасить себя от подобного сценария, сторонники неомарксистской утопии ссылаются на идею Альтюссера, утверждавшего, что для современного субъекта характерно априорное (а не санкционированное какой-либо причиной) самоопределение[37]37
  См. об этом: [Jameson, 2002].


[Закрыть]
. Согласно альтюссерианской логике, субъект Модерна проявляет стремление к знаниям не потому, что является приверженцем верифицируемой истины, а вследствие ошибочного предположения, что рациональное осмысление жизненного опыта есть способность к автономному самоопределению, которое в действительности существует не как факт, а только как рациональная артикуляция.

При этом рациональному субъекту дана способность к пониманию ограниченности своей автономии. Такая способность позволяет выйти за рамки ограниченной рациональности. Подобное смещение смысла, сопровождающееся радикальным разрывом с довлеющим культурным контекстом, создает преобразующий потенциал радикального отрицания, который состоит в рефлексии идентичности как отличия.

Деградация утопии

Очевидная угроза деградации утопии исходит от перспективы институционального включения утопического видения в дизайн актуальной политики. Наиболее яркий пример – судьба движения «зеленых» в Германии. Можно сказать, что зеленый цвет этого движения существенно «выгорел» вследствие вхождения «зеленых» в бундестаг, а уж вступление в правящую коалицию с социал-демократами вообще спровоцировало глубокий внутренний кризис немецких экологистов. Можно сказать, что экологическая утопия, созданная «зелеными», была демонтирована путем инкорпорации ее отдельных элементов в государственную политику. Были достигнуты определенные успехи в сфере оздоровления окружающей среды, но образ альтернативного экологического будущего исчез. Однако именно он выступал основной мобилизующей силой, придавшей значимость движению «зеленых».

Еще одна угроза деградации утопии состоит в том, что последняя, как правило, является синонимом желаемого, но в настоящий момент несуществующего государственного (или иного) устройства. Этот образ радикально иного будущего с очевидностью находится в изоляции по отношению к существующей социально-политической реальности, так как никакие элементы последней (даже критические) не могут быть заимствованы для утопического будущего, которое в принципе не может пониматься исходя из опыта настоящего. Утопия, понимаемая как альтернативное настоящее, взрывается изнутри, так как обсуждение альтернатив в этом случае сводится к прагматическим реформам как составной части актуального политического процесса. Иными словами, утопия может выжить и сохранить свой мобилизующий потенциал только как отказ от настоящего и устремленность в будущее.

Таким образом, утопия как аналитическая стратегия находится в конфликтном взаимодействии как с механизмом включения, так и с механизмом исключения. Она не может встраиваться в актуальный политический процесс, так как сразу превращается в элемент реформирования капиталистической действительности, а значит, становится частью (пусть даже критической) данной действительности. Вместе с тем радикальное отрицание действительности не может замыкаться в башне из слоновой кости, так как при этом теряет свой мобилизующий потенциал.

Можно сказать, что радикальная антикапиталистическая утопия обладает субъективной незавершенностью (фрагментарностью) бытия: обещания свободы и равенства никогда не смогут быть выполнены на практике. Более того, начало практического воплощения утопических идей свободы и равенства ведет к неизбежной деградации утопии. Поэтому утопия как аналитическая стратегия не критикует либеральную демократию, чтобы улучшить последнюю, она доказывает бессмысленность либеральной демократии. Радикальная антикапиталистическая критика не стремится к дистрибутивной справедливости, а показывает невозможность справедливого распределительного капитализма. В связи с этим утопия может начать диалог с субъектом, только разрушив его актуальную субъектность, т. е. доказав иллюзорность его актуальных коннотаций (как индивидуальных, так и групповых).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации