Электронная библиотека » Глеб Мусихин » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 9 августа 2014, 21:18


Автор книги: Глеб Мусихин


Жанр: Политика и политология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В результате политические дискурсы из дискуссионно-аргументирующей формы трансформируются в безапелляционно-утвердительную. Политические идеи вытесняются политическими слоганами, способными удовлетворить, но не убедить. Но неправы и те, кто считает, что телевидение открывает безграничные возможности манипуляции массовым сознанием. Как это ни странно, дело в некотором смысле обстоит с точностью до наоборот. Если ранее трансляция политических убеждений осуществлялась главным образом в ходе массовых мероприятий (в созидательном плане это вело к социальной мобилизации, в разрушительном – порождало психологию толпы), то телевидение превратило процесс усвоения политической информации в индивидуальный процесс «общения с телевизором» как источником информации. Иными словами, политическое воздействие телевидения действительно тотально, но результат этого воздействия на уровне социума случаен и совершенно непредсказуем. В этом смысле прозрения Карла Шмитта о непредзаданности политического решения и его последствий становятся как никогда актуальными [Шмитт, 2007].

Подробный анализ конкретных механизмов властного идеологического воздействия на общество выходит за рамки формата данного раздела. Кроме того, необходимо помнить, что ключевые моменты семантической памяти той или иной национальной культуры формируются скорее антропологически, нежели бюрократически или даже организационно. Ключевые речевые конструкции того или иного национально-государственного сообщества, несущие в себе принципиальное ценностное содержание, создаются не в результате целенаправленного информационного, политического и даже образовательного воздействия, они есть результат массовых переживаний и рефлексий значимых (пограничных) ситуаций в жизни общества. Можно сказать, что национальная идея как словесно зафиксированная конструкция возникает в условиях глубокого политического кризиса.

Кризисы играют большую (если не ведущую) роль в формировании общих политических дискурсов. Образно говоря, в период кризиса общество узнает само себя. Принципиальные переломные моменты общественной жизни ставят под вопрос существование «нас» как национально-государственного субъекта. В подобных ситуациях необходимые (и неизбежные) перемены влекут за собой принципиальные политические решения. Однако принять их могут только те политические силы, которые докажут обоснованность своего толкования кризиса.

Здесь имеет место комбинация двух очевидно идеологических видов деятельности. Первая связана со способностью людей к выработке и иерархическому позиционированию ценностей и суждений о мире, что формирует коллективную автобиографическую память. Соответственно, способность контролировать ключевые политические дискурсы определяет то, какие политические силы являются правящими, а какие – оспаривающими власть. Как бы ни была сильна критика существующей власти, если последняя контролирует ключевые политические дискурсы, критикующие субъекты политики будут самоопределяться только через отношение к реально существующей власти. Иными словами, оппозиция, не притязающая на контроль над ключевыми политическими дискурсами, будет неспособна определять политическую повестку дня. Такая оппозиция обречена говорить чужим языком и на чужие темы, так как у нее нет собственной автобиографической памяти. Такой оппозиции просто не о чем говорить с гражданами. Последние, даже сочувствуя оппозиции, не будут понимать того, какие обязательства они могли бы на себя взять, откликаясь на ее призывы. Поэтому идеологический смысл значимости правительства в современном мире определяется не бюрократическим могуществом или формальной политической организацией, а способностью правительства побудить граждан к исполнению своих политических обязательств. Без этого политические решения сегодня перестают быть решениями как таковыми.

Второй вид идеологической деятельности связан с семантической памятью. В этом аспекте с наибольшей очевидностью проявляется ограниченность индивидуального человеческого опыта. Все индивиды принадлежат (или хотят принадлежать) к тому или иному общественному контексту который фиксирует те или иные значимые словесные конструкции переживания критических (принципиальных) моментов политической жизни. Именно этот (неизбежно коллективный и непредопределенный) механизм словесной фиксации норм и принципов формирует базовую ценностную идентичность того или иного сообщества (нации). Речь идет не о формировании массовых психологических склонностей или ментальных установок, но о коллективном наделении смыслами тех или иных проявлений общественной жизни.

Естественно, автобиографическая и семантическая память не существуют как две параллельные реальности, их переплетение и перетекание друг в друга формирует логику развития ценностных представлений о политике. Наиболее очевидный способ перетекания автобиографической памяти в семантическую – механизм политической мифологизации, когда тенденциозное понимание должного в политике, сформированное теми или иными правящими группами, начинает жить самостоятельной семантической жизнью и может вернуться к своим создателям в виде «идеологического бумеранга». Так во многом произошло с «мифом основания» послевоенной европейской демократии, создатели которой увидели ее основу и первоисточник в движении Сопротивления. Однако на рубеже 1960-1970-х годов эта, очевидно тенденциозная, картина становления послевоенной демократии породила массовое недовольство существующей политической реальностью, что привело к знаменитой «молодежной революции», поколебавшей позиции всех творцов «мифа основания».

Взаимодействие автобиографической и семантической памяти может иметь и конфликтный характер. В последнем случае можно предполагать, что попытки той или иной доминирующей политической силы внушить обществу должное понимание социальной реальности потерпели неудачу. Один из наиболее ярких тому примеров – ценностная интерпретация рыночных реформ начала 1990-х годов в России. Как бы аргументированно инициаторы реформ ни доказывали их неизбежность [Гайдар, 2009], все это блокируется сформировавшейся семантической памятью, согласно которой кризис – это когда купить не на что, а не когда купить нечего.

Как показывает исторический опыт новейшего времени, самыми удачными попытками «дискурсивной манипуляции» событиями при преодолении последствий переломных кризисов со стороны власти были те идеи и принципы, которые смогли найти связь между апелляцией к традиции и учетом нового соотношения сил. Наиболее яркий пример подобной связи – деятельность ХДС/ХСС в послевоенной Германии. Конрад Аденауэр смог предложить себя в качестве гаранта традиционных ценностей национальной общности, которые в условиях тотальной дискредитации нацизма ассоциировались с христианской самоидентификацией немцев. Но в то же время новаторство христианской демократии во внутренней политике Германии состояло в преодолении протестантско-католического противостояния, а в международных делах – в недвусмысленной североатлантической солидарности и курсе на европейскую интеграцию[61]61
  См. об этом подробнее: [Clemens, 1989; Geschichte der christlich-demokratischen, 1986, S. 199–218; Kramer, 1988].


[Закрыть]
.

Однако удачный акт основания «государственной идеологии» не означает, что последняя закрепляется в качестве «несгораемой суммы» общенациональных политических ценностей. Будучи ориентированной на общенациональный консенсус, «государственная идеология» всегда находится под угрозой того, что ситуативно сложившийся баланс может потребовать соединения идеологически несовместимых политических позиций. Так произошло в Италии при создании пятипартийной коалиции, когда католическая христианская демократия должна была вступить в союз с атеистической социалистической партией. Нечто подобное имело место в Германии в 1966 и в 2004 годах, когда ХДС/ХСС и СДПГ были вынуждены идти на создание «большой коалиции», хотя весь конституционный дизайн предполагал противостояние этих политических сил как правящих и оппозиционных (независимо от перемены мест)[62]62
  См. об этом: [Nicholls, 1997, р. 186–220; Hildebrand, 1984; Schmoeckl, Kaiser, 1991].


[Закрыть]
.

С проблемой иного рода столкнулись английские лейбористы времен Гарольда Вильсона, оказавшиеся перед дилеммой: продолжение государственной экспансии в экономику (и падение эффективности вкупе с технологическим отставанием) или модернизационные реформы (и угроза социальным завоеваниям государства всеобщего благоденствия)[63]63
  См. об этом: [Pimlott, 1992; Morgan, 1998, p. 132–162].


[Закрыть]
.

И хотя во всех трех случаях на общенациональном уровне имел место успех «государственной идеологии» (пятипартийная коалиция в Италии как принцип формирования правительства просуществовала с 1950-х годов по 1990-е; «большая коалиция» в Германии не трактовалась как конституционный кризис состязательной демократии; во времена Г. Вильсона лейбористы в основном находились у власти), впоследствии данная «государственная идеология» подлежала осуждению (пятипартийная коалиция была объявлена ответственной за расцвет коррупции и мафии; «большая коалиция» неоднократно распадалась при первом же удобном случае; период правления Г. Вильсона был обозначен как «тринадцать потерянных лет»).

Все это лишний раз свидетельствует о том, что «государственная идеология» (при всей кажущейся устойчивости) является более подвижным и изменчивым образованием, нежели идеологии как таковые, так как ситуативный общенациональный консенсус (в том числе ценностный) требует гораздо больших трансформаций, чем это допустимо для концептуального ядра любой идеологии. В связи с этим кажущиеся незыблемыми идеи, лежащие в основе «государственной идеологии», могут в разном политическом контексте содержать различный смысл[64]64
  О текучести смыслов «вечных идей» см. подробнее: [Skinner, 2002; Koselleck, 1979].


[Закрыть]
.

* * *

В заключение можно отметить, что на протяжении XIX–XX веков власть все более идеологизировалась, что нашло выражение в двух обобщенных формах: поиск массовой общественной поддержки и публичное анонсирование политических программ. Этот процесс получил свое очевидное институциональное выражение. На сегодняшний день правительственный курс опирается на результаты, пришедшие с избирательных участков (неважно, получены эти результаты корректно или нет), а не на суверенную власть как таковую (даже если сувереном является народ), а значит, политический курс есть результат определенного широкого консенсуса, выраженного в очевидных политических дискурсах. Кроме того, меняется сам характер парламентского доверия к правительству. Если ранее такое доверие было следствием правительственных действий, то в течение XIX–XX веков подобное доверие все более стало опираться на политическую программу, предварительно выработанную для завоевания политической власти, что очевидно выходит за рамки классического конституционализма. При этом в публичном пространстве спор ведется не столько о конкретных механизмах осуществления правительственного курса (они во многом универсальны), сколько о способности наметить более привлекательную политическую (точнее, идеологическую) перспективу жизни общества.

В этих условиях значение идеологического дискурса (а не брендов-однодневок) становится фундаментальным. Поддержку получает тот, кто может представить свою идеологическую позицию как устремление большинства. В этом смысле знаменитый лозунг о «конце идеологии» сам может быть интерпретирован как попытка ценностного (т. е. идеологического) обоснования господства тех или иных политических акторов на основе экспертного прагматического знания, а не политического мировоззрения. Ибо совершенно непонятно, почему мы должны доверять квалификации больше, чем убеждениям, если только не подразумевается, что квалификация предполагает наличие тех или иных убеждений или даже отождествляется с последними.

2. Идеология и история

Идеологии можно рассматривать как когнитивные механизмы и одновременно когнитивные фильтры политического мировоззрения. Именно поэтому можно утверждать, что пока в политике существует процесс легитимации, идеологии будут иметь значение. Поэтому идеологию как таковую можно признать одной из значимых структур познания. В связи с этим знаменитый лозунг о конце идеологий можно трактовать как свидетельство определенного структурного кризиса процесса познания как такового, который человечество переживает на рубеже тысячелетий.

Идеологии не исчезают и не исчезнут. Мировоззренческие столкновения по поводу глобализации и цивилизационных различий являются неоспоримым доказательством «живучести» идеологий, которые по-прежнему притязают на всеобщее ценностное объяснение мира политики (и не только ее). Однако исследование идеологий становится все более сложным и изощренным процессом. «Чистого» концептуального анализа идеологий уже недостаточно. Критическая рефлексия последних требует их контекстуального анализа. Одним из наиболее очевидных контекстов развития идеологий является контекст исторический. Именно он позволяет лучше понять внутренние (и внешние) противоречия, непоследовательности и слабости идеологий, что, на мой взгляд, гораздо важнее для научного познания, нежели обнаружение единства и преемственности.

Идеология в контексте истории или в контексте историографии?

Ретроспективный исторический анализ развития идей – очень распространенное и давнее явление, имеющее солидный академический послужной список. Достаточно вспомнить получившее широкое распространение еще в XIX веке направление Geistgeschichte (духовная история), в русле которого работали многие известные представители немецкой академической науки[65]65
  См. об этом: [Мейнеке, 2004; Lenk, 1956, S. 143–150].


[Закрыть]
. Однако развитие этого направления интеллектуальной истории продемонстрировало, что существование некоей независимой внешней точки наблюдения за идейным прошлым – не более чем иллюзия, так как историки оказываются втянутыми в те или иные языковые игры, имеющие в современной политической науке имя идеологий.

Обозначенная выше идеологическая тенденциозность исторической науки долгое время не признавалась (не фиксировалась) самими историками в силу их особого отношения к историческому источнику как таковому сложившемуся в историографии. Дело в том, что традиционно история как наука анализирует источник, исходя из него самого, а не из того, в каком языковом контексте данный источник возник. Иными словами, историки долгое время описывали историю на основе источников, не уделяя должного внимания тому, что сами эти источники есть результат определенного повествования, в той или иной тенденциозной форме описывающего происходившее. В 1980-х годах эту мысль очень четко сформулировал не кто иной, как академик Рыбаков, крупнейший специалист по истории Киевской Руси: «Проверяя тенденциозно отобранные норманистами аргументы, следует обратить внимание на то, что тенденциозность появилась в самих наших источниках (курсив мой), восходящих к «Повести временных лет» Нестора» [Рыбаков, 1984, с. 15]. Если учесть, что академику Рыбакову были чужды методологические споры и он оставался исключительно практиком, то его мнение является бесспорным свидетельством «нарративной проблемное™» исторических источников как таковых.

В последние десятилетия наметились очевидные изменения в анализе исторических источников. В этом смысле знаковой стала книга X. Байта «Мета-история» (заметим, встреченная в штыки академической историографией). Опираясь на идеи Ж.-Б. Вико, Байт доказывал, что история в основной своей массе есть не что иное, как идеология. История является не прошлым как таковым, но тенденциозным преломлением прошлого через настоящее [White, 1973].

Наиболее внимательно к идее осовременивания прошлого отнеслись исследователи истории политической мысли. В этом отношении знаковой стала книга К. Скиннера «Основы современной политической мысли», в которой он предпринял попытку контекстуального анализа ключевых политических понятий, дезавуируя устоявшиеся представления о «последовательном» развитии политических нарративов и идеологий [Skinner, 1978]. Под этим углом зрения началось фактическое переписывание истории западной политической мысли. Смыслы тех или иных устойчивых терминов реконструировались в зависимости от воссоздаваемого исторического контекста использования этих терминов. При этом демонстрировалось, как слова меняли свои смыслы с течением времени, адаптируясь к новым условиям[66]66
  См. об этом: [Stone, 1981, р. 86–87].


[Закрыть]
.

В том же русле, только анализируя уже собственно развитие исторической науки, работал Л. Стоун, который одним из первых стал рассматривать исторический нарратив в логике конструктивизма. Осуществляя деконструкцию массива историографических данных, он отметил растущую роль нарратива в исторических трудах [Stone, 1981, р. 86–87]. Сформулированная известным немецким историком Л. фон Ранке идея «научной истории» опиралась на исследование новой источниковой базы. При этом научность состояла в скрупулезной текстуальной критике архивных материалов, и этого считалось достаточно для окончательного установления исторической истины как неоспоримого факта политической истории. Стоун отследил, как идея Ранке была догматизирована академическими институтами и воспринималась как очевидная истина с последней трети XIX по середину XX века. Это неизбежно вело к фактическому мельчанию и формализации задач научного исследования. Целые пласты исторического контекста попросту игнорировались в угоду академизму сводящемуся, по сути, к критике источника как такового.

Одновременно в русле академического историзма получил распространение еще один примечательный процесс: конструирование «истинной» национально-государственной истории[67]67
  См. об этом: [Мусихин, 2008b].


[Закрыть]
. При этом, если критика источников во многом осуществлялась на уровне обособленного микроанализа, выводы о национально-государственных проектах находились на макроуровне национальной мифологии. По большому счету, именно со второй половины XIX века национальное государство становится не только основной единицей исторического процесса, но и сущностью (и целью) данного процесса. Можно сказать, что процесс исторической эволюции был мобилизован на службу нации. Один из долгожителей академической исторической науки Германии Ф. Мейнеке признавался: «Мы были тогда в новом рейхе кайзера Вильгельма и Бисмарка так наивны, убеждены и горды, что вся мировая история представлялась нам только ступенями к этой империи» [Meinecke, 1964, S. 79].

Обозначенное выше обстоятельство позволяет утверждать, что универсальные моральные основания философии Просвещения, из которых произрастали все социальные науки, были отвергнуты наукой исторической. Последняя сделала ставку на анализ сугубо европейского опыта формирования национальных государств. Универсалистский пафос Просвещения был отвергнут в пользу обоснования исторических траекторий отдельных стран. Подразумевалось как само собой разумеющееся, что смысл и назначение истории состоят в формировании европейских национальных государств[68]68
  Об этом см. подробнее: [Wittrock, 2004; The Rise of the Social Sciences, 1998; The Enlightenment and Modernity, 2000].


[Закрыть]
.

Естественно, подобный подход провоцировал критическую рефлексию. Одной из самых последовательных попыток дать альтернативное понимание истории стал марксизм. Однако из-за его радикального политического стиля он долго оставался вне рамок академической науки.

Одним из первых, кто предпринял попытку критического переосмысления исторического процесса, стал К. Лампрехт, который предложил универсальную культурную схему исторического процесса как смену ментальных установок в развитии общества [Лампрехт, 1894]. Немецкая академическая историография в начале XX века отвергла этот подход. Однако он послужил источником вдохновения для знаменитой французской школы «Анналов», которая в 1930-е годы поставила задачу по-новому обозначить общие исторические тренды, опираясь на достижения социологии, экономики, психологии и антропологии[69]69
  См., например: [Февр, 1991].


[Закрыть]
.

Прорыв в критическом восприятии академической историографии произошел в 1960-1970-х годах. Следует отметить, что это стало не только (и не столько) результатом развития самой исторической науки, сколько следствием известной постпозитивистской революции, которая подвергла сомнению казавшиеся незыблемыми принципы научной истины, исповедуемой логическим позитивизмом [Кун, 2009]. Результатом такой трансформации стало массовое увлечение ролью языка и герменевтикой в противоположность господствовавшему до этого социально-экономическому детерминизму. Это интеллектуальное движение получило хорошо известное ныне название «постмодернизм».

Только в 1980-е годы к критике теорий поступательного модернистского прогресса подключилась академическая историография. Крах теории конвергенции, проявившийся в странах третьего мира (особенно в феномене исламского фундаментализма) усилил разочарование в количественных эконометрических и демографических основаниях исторического прогресса.

Показательно, что знаковой работой в этом отношении стало исследование самого яркого символа Модерна и модернистского позитивистского восприятия действительности – Великой французской революции. Л. Хант попыталась проанализировать пути распространения революционной риторики, показав, что именно слова творят историю. В данном исследовании доказывалось, что языковые конструкции в условиях революции способны сыграть поистине харизматическую роль. Язык не просто фиксировал революционные изменения, но и провоцировал их. Особенно наглядно это было показано на примере знаменитой речевой конструкции «ancien régime». Для дискредитации любого утверждения и даже факта достаточно было отождествить дискредитируемое со старым режимом, и дальнейшие доказательства и аргументы не требовались. Тем самым революционная риторика (именно риторика и ничто больше) разделила действительность на старый режим и новую нацию, приведя в движение ключевые революционные дискурсы, которые, в свою очередь, обладали колоссальной мобилизующей силой (в марксистской терминологии это можно назвать языком классовой борьбы).

Для оттенения революционной риторики Великой французской революции Хант сравнивала данную риторику с речевыми конструкциями времен американской войны за независимость. Из-за того что объект отрицания (британская монархия) находился за океаном, революционная риторика в Америке не приобрела радикальных черт, что не повлекло за собой формирования революционных традиций, место которых заняла либерально-конституционная риторика, укоренив образцы либерально-конституционной политики. Хант пришла к выводу, что революционная риторика во Франции «революционизировала революцию», разделив действительность на старую и новую, лишив тем самым действительность настоящего времени (было только темное прошлое и светлое будущее). В этой ситуации улучшение действительности представлялось бессмысленным (нельзя улучшить то, что осталось в прошлом и не существует в настоящем). Возможным становилось только строительство принципиально нового будущего [Hunt, 1983].

С такой исследовательской точки зрения язык превращался в пластичную конструкцию, находящуюся в распоряжении социальных акторов и одновременно структурирующую мировосприятие и преобразовательскую деятельность последних. Можно сказать, что именно благодаря языку социальные акторы способны совместить настоящее и будущее. В результате связь между настоящим и будущим теряла очевидную причинную зависимость, становясь открытым сценарием развития. История превращалась в процесс производства не только социальных и прочих интересов, но и коллективных смыслов. Смыслы стали рассматриваться как многомерные и относительные образования, существующие в сферах дискурсивного взаимодействия, при этом данные сферы обладали очевидной способностью к самозарождению и развитию. Смысл становился относительным. Добро получало смысл только в зависимости от зла и наоборот.

В связи с этим любопытным стало прочтение, казалось бы, устоявшегося исторического и социально-экономического термина «класс». Данное понятие было реконструировано как политический историизированный термин, а не принято к рассмотрению в качестве объективной онтологической реальности социального мира[70]70
  См. об этом: [Jones, 1983; Schuttler, 1989].


[Закрыть]
. Класс трактовался не как объективная, а как потенциальная структура, которая может быть мобилизована посредством языка. Иными словами, класс из анализируемого явления превращался в аналитический инструмент для исследования языка политической борьбы. Последний определял условия политических коалиций различных социальных групп. Такое понимание политического языка делало его не столько набором речевых конструкций, сколько «средством производства» смыслов. Поэтому утверждалось, что в развитии политических движений нужно искать не логику, а тактику, состоявшую в ситуативном поиске поддержки для достижения определенных целей с помощью мобилизующей силы идей.

Попытка реконструкции концепта «класс» в терминах дискурсивной, а не онтологической реальности подразумевает, что язык класса основан на особенностях политического контекста. В связи с этим ход исторического процесса, по сути, должен быть заново переосмыслен, так как историческое профессиональное сообщество традиционно использовало такие концепты, как «опыт» и «сознание», вне всякой проблематизации природы языка как такового [Jones, 1983, р. 1–24]. Историки, как правило, трактовали язык как некую инертную среду посредничества, через которую происходил обмен «опытом» и в которой формировалось «классовое сознание» как выражение бытия класса. Последнее было некоторой производной социально-экономических факторов, задававших классовую позицию. Тем самым зачастую в неявной форме (за исключением марксизма) постулировалось априорное предположение, что уже существующие интересы находили на политической арене свое рациональное выражение. Если же снять очевидное допущение о языковой среде как инертном медиаторе исторического процесса, то это в корне изменит понимание политического процесса вообще и трактовку взаимоотношений «большой тройки» идеологий (либерализма, консерватизма, социализма) в частности.

К концу XX века в западной историографии широко распространилась исследовательская точка зрения о том, что коллективные интересы и их идеологическое выражение конструируются и проявляются в пространстве дискурсивного поля, в рамках которого происходят политические конфликтные коммуникации по поводу существующих понятий, а также по поводу создания новых понятий или «политических метафор» (третье сословие, нация, граждане, класс, национальный интерес и т. д.). Другими словами, интересы и идеологии мыслятся в логике лингвистического построения. В этом контексте каждый значимый идеологический концепт обладал значительным потенциалом убедительности при выражении тех или иных коллективных интересов, и логика построения аргументации была опосредована не только существующей социально-экономической реальностью, но и конкретной политической ситуацией. Поэтому историки признали необходимость гораздо большего внимания к характеру дискурсивных столкновений как таковых, к взаимодействию культурных практик, к становлению значимых идеологических концептов и семантических полей в целом.

Подобный исследовательский угол зрения трактует социальные изменения как продукт деятельности групп (классов), обладающих различным (иногда несовместимым) политическим языком, имеющим различное происхождение. Эта точка зрения позволяет обнаружить, что в процессе взаимодействия различных политических (идеологических) дискурсов могут возникать ситуации стабильного сосуществования (и даже взаимного усиления: конструкт государства всеобщего благоденствия как результат взаимодействия либерального и социалистического дискурсов), но может происходить и конфликтная поляризация дискурсов (хотя качественного различия социально-экономической ситуации фиксироваться не будет, например, отсутствие «консервативной волны» в Швеции и радикальная поляризация в Великобритании при сходных экономических проблемах рубежа 1970-1980-х годов).

Силу реконструированному дискурсивному видению истории придает то, что последняя существует, как правило, в устном и письменном «переводе» фактов теми или иными интерпретаторами. Это не означает, что плюрализм мнений в прошлом является препятствием для научного исторического исследования. Однако мы должны признать, что абсолютной истины из истории вычленить не удастся. За рамками подобного абсолюта многообразие исторических нарративов позволяет глубже понять историческую действительность. Можно сказать, что деконструированные подобным образом мифы прошлого позволяют по-новому взглянуть на способы формирования настоящего. Вновь возникшее перспективное видение настоящего из прошлого рано или поздно само становится предметом деконструкции, сопровождаясь «переписыванием истории». Видение исторической перспективы реконструирует не «историю прошлого», но, скорее, «историю о прошлом». Таким образом, история как наука есть интерпретация прошлого в настоящем, а значит, неизбежно есть акт речевой интерпретации.

История как конструкт и «перевод» придала новый импульс исследованию культурного самосознания того или иного сообщества. В академической историографии все чаще стало встречаться понятие «коллективная память», напрямую связываемое с понятием «идентичность». Такой подход, по сути, означает, что феномен социальной сплоченности скорее «изобретается», а не «обнаруживается», т. е. является сконструированным, а не объективно существующим и выводимым из реальной социально-экономической структуры общества.

Лингвистический акцент в исследовании прошлого обнаруживал ограничения, которые накладывает язык на социальную реальность как таковую. Обнаружение этих ограничений привело к заключению, что существует связь между мифом и историографией. Последняя в гораздо большей мере зависима от своей «литературной» организации, чем это признавалось традиционной академической исторической наукой. В радикальной версии конструктивизма историография и мифография идентичны. Однако вряд ли такую интерпретацию историографии можно считать открытием конструктивизма. Идея, что истина контекстуальна, а не абсолютна, принадлежит еще Спинозе, который считал, что исторические мифы – это не ложный вид исторического знания, а отношение общества к самому себе[71]71
  См. об этом: [Hippler, 2000].


[Закрыть]
. Мысль, что основой мифов является деятельность власти, еще в XVIII веке высказал один из первых «методологов» исторической науки Дж. Вико, и впоследствии (задолго до М. Фуко) подобные соображения высказывали Ф. Ницше и М. Вебер[72]72
  См. подробнее: [Вико, 2007; Ницше, 2010; Szakolszai, 1998].


[Закрыть]
.

Если считать идеологии универсализированными и рационализированными мифами, то они (идеологии) способны быть выражением реальности в той мере, в какой люди привержены данным идеологиям. В этом случае идеологии – это не искаженный образ реальности, а реальность, выраженная посредством языка (от слова «халва» во рту, конечно же, слаще не станет, но вкус халвы мы вспомним). Поэтому идеологии (как и мифы) не только являются предметом для изучения исторической науки, можно сказать, они постоянно оказываются продуктом исторических исследований, который в общественном мнении имеет название «историческая память».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации