Автор книги: Игорь Галкин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Еще о деде Павле Макаровиче Галкине
Я уже упоминал, что дед по папе Павел Маркович был своенравным мужиком. В колхоз вступил только в числе последних, когда власти совсем задавили единоличников налогами и всевозможными повинностями. Вот только один пример. Каждую осень все дворы обходила сельсоветская комиссия, обсчитывала всю живность. От их количества начислялась доля мяса, подлежавшая сдаче государству в виде налога. Сдавать требовалось живьем и отводить за пятьдесят километров на мясокомбинат. Даже с того скота, который семья резала на свое пропитание, шкуру животного она тоже должна была сдавать государству. Потом этот порядок обложения перешел и на колхозников. Поскольку все это делалось руками местной власти, как и раскулачивание, то никакой любви к себе у местного населения к ней не было.
По словам мамы, Павел Маркович был убежден, что в колхоз шли только лентяи. Не способные работать даже на себя, не будут же они на общество ломаться. Мама как невестка Павла Мрковича, хорошо отзывалась о свекре. Ей нравился его самостоятельный характер и критичный взгляд на то, что происходило в жизни.
«Колхозники-то все вместе. На сенокосе или гребле у них там шумно, весело и я потихоньку убегу со своей пожни, поглядываю за ними из-за кустов, – рассказывала мама. – Мне тоже хотелось к ним. Говорю свекру-то, давайте и мы к колхозу прибьемся. А он: „Ой, девка, скоро они нарадуются со своим колхозом, как начнут из амбаров выгребать, да скот на мясозаготовку угонять. Кто в колхоз-то прибежал? Голодранцы. Под них и будут всех ровнять“. Хороший был Павел Маркович, царство ему небесное».
У мамы были свои резоны насчет колхоза. Ей казалось, что там жизнь будет полегче и повеселее. Все же на миру и работа, и отдых. Стали обучать грамоте, устраивать кое-какие праздники поза церковью, хотя она была человеком верующим. В нашей семье все были крещены – и Валентин, и Борис, и Фаина – кроме меня. В 37 году, когда я родился, в округе уже не было ни одного священника. Папе и маме советовал идти в колхоз и домашний комсомольский активист дядя Гриша. Он искренне верил в преимущества обобществленного труда. Вступил в колхоз и мамин брат Андрей. Правда, все смотрел на сторону и при случае уехал учиться на машиниста паровоза.
Уход папы и мамы в колхоз ускорил отделение их от Павла Марковича и Александры Арсанофьевны.
Отец Александр Павлович Галкин
Папа хоть и не любил колхоз, но как и у маминых братьев у него тоже появилось желание использовать вновь открывающиеся возможности. Он решил пойти на курсы трактористов в машинно-тракторную станцию (МТС), которая была создана в поселке Хозьмино в двадцати километрах от нашей деревни. Такой профессии в нашей деревне еще не было. Оставалась загвоздка с образованием. Папа лишь немного походил в церковно-приходскую школу, научился читать, писать и немного арифметике, чтобы подсчитывать сотки и гектары. К технике тянулся. Мама не отговаривала его от учебы, хотя и нелегко было с младенцами на руках. Помогала бабушка. Подавая заявление на курсы трактористов, папа написал, что за плечами два класса. Потом не раз рассказывал, как тяжело доставалась ему техническая наука. С сумкой провизии на неделю добирался он на учебу сначала пешком, потом купил старенький велосипед. Зимой ходил на лыжах. А весной приехал на своем гусеничном тракторе. Не на колесном, которые уже появлялись в округе, а на гусеничном. И это было предметом нашей особой гордости.
Зимой 1929 года папа и мама поженились и к весне вступили в колхоз. Папа начал работать на тракторе в 1932 году.
Первые мои воспоминания о детстве как раз и связаны с папиным трактором. Что бы ни говорили, а это был символ сельского прогресса. Само его тарахтение оглушало застывшую полусонную жизнь деревни. Стоило услышать резкий машинный треск, как ребятишки со всей деревни бежали на него. Мы с робостью подходили к трактору, чтобы потрогать его, почувствовать вибрирующую силу рокочущего мотора.
Папа обычно, останавливался, завидев меня, подхватывал на руки и ставил рядом с собой в кабинке. Как это здорово чувствовать себя выше всех, ощущать всем телом тракторную дрожь. Даже деревня казалась другой из окошка кабины.
Помню, почему-то, как я злился на своих сверстников, которые осмеивались вскакивать на сцепную рейку под кабиной трактора, чтобы прокатиться. Папа грозил им, кричал, чтобы не цеплялись за машину, а они нагло не слушались. Я тоже на них кричал и, наверно, был похож при этом на мокрого воробья, который топорщится и чирикает на своих собратьев. Ребята, естественно, должны были не любить меня за то, что задаюсь. Но почему-то мне не хочется даже сейчас осуждать себя за это. У меня был естественный повод гордиться папой. А это рождает чувство собственного достоинства. В это мне хочется верить. Подспудно я верил, что и мои дети будут впитывать уважение ко мне, не важно, как оно выражается. Боюсь, что не все так просто.
Рассказ мамы Веры Степановны о папе
Очень жалею, что у меня не было своего компактного диктофона, чтобы записать папины рассказы о войне. Уже после его смерти, осенью 1979 года у меня появилась возможность приехать на три дня на ноябрьские праздники с небольшим радиомагнитофоном «Грюндиг». Пока никого в доме кроме нас с мамой не было, я поставил на кухонном столе аппарат и во время завтрака со стопкой водки и горячими шанежками включил его. Мама все же заметила, что в магнитофоне что-то крутится, заподозрила запись, хотя с такой техникой никогда не имела дела, и стала отказываться от разговора. Я успокаивал ее. Постепенно она разговорилась, но то и дело поглядывала на аппарат. Я попросил рассказать, какой папа был в молодости. Маму начали захлестывать эмоции, она на некоторое время забыла о магнитофоне. В ее рассказе она называла папу «отцом».
– Весной-то, как сплав проходил, под Горкой большущий залом накопился у моста. Того и гляди, снесет его. Потом мост, и правда, снесло. Но той весной мужики его отстояли. Колхозников-то и мобилизовали растаскивать залом. Считали это как привилегия для колхозников. Да посылали тех, кто половчее, да посноровистей. Отправились туда отец-то наш и брат мой – Андрей. А мы, женщины-то, еды на обед наготовили и туда же, мужиков кормить. Спускаемся с горы-то к реке, а перед нами такой заломище! Бревна-то столбами кось-накось стоят. Вода меж бревнами хлещет, страшно. Стараются вырывать из залома и оттаскивать те бревна, которые заклинивают проход под мостом-то. Вот мужики-то и прыгают с бревна на бревно, несколько комлей вытащат, а другие из кучи-то сами рассыпаются и плывут по воде. Кто половчей из сплавщиков-то, тот устоит на таком бревне, плывет на нем к берегу, а другие – бултых в воду, выкарабкиваются на бревна все мокрые. Ну-ко, провались меж такими кряжами в воду – унесет под завал, вода-то сумасшедшая, буровится. Страшно! А отец-то, только багор мелькает, с бревна на бревно прыгает, на одном плывет, другие отпихивает. Смотришь, только плыл на бревне-то, а уж он на заломной куче вместе с мужиками. Тоже мокрый до нитки. Вот думаю, и не пожила с муженьком, погибнет сейчас, унесет его шальная вода. Бог миловал. Ведь разобрали залом, по бревнышку вывели лес под быками. Не дали разворотить мост.
Заговорились и я не спросил у мамы, в чем заключалась привилегия колхозников на спасении моста. Заплатили ли мужикам за ударный и опасный труд, тоже не упомянула. Может, просто мама не то слово использовала для описания такого важного для села события.
О ловкости папы Александра Павловича
А о ловкости папы я и сам мог убедиться уже после войны, когда он ходил, прихрамывая на кривую левую ногу, но преображался на реке. Шел сплав и папа меня подзуживал:
– Ты можешь на одном бревне плавать?
– Не.
– А чего не научился?
– Боюсь утонуть.
– А ты научись, и не утонешь.
– А как научиться?
– Вот смотри, плывут бревна или на берегу лежат. Ты выбирай не толстое – его трудно удержать, чтобы не крутилось. И не тонкое, чтобы выдержало. Выбирай среднее. Ноги ставишь так, будто ты бревно ступнями обхватываешь. При этом одна нога должна стоять немного впереди, другая – сзади – для устойчивости. Понял? А теперь смотри.
Папа прицеливается к плывущему кряжу, резко втыкает в дно багор и перемахивает на нем на бревно, которое под его тяжестью немного погружается, раскачивается. Два-три балансировочных движения папы и бревно успокаивается. Я иду вровень с ним по мокрому берегу, подначиваю:
– А ты рассказывал, что можешь сидеть и лежать на бревне.
– Не хочется штаны мочить – бревно мокрое.
– Наверно, плавать разучился.
Смотрю: папа садится на бревно и победно смеется. В два толчка багром он прибивает бревно к берегу, перепрыгивает на берег. В появившемся азарте я прошу у папы багор, чтобы попробовать свои силы. Он качает головой – багор для меня тяжеловат. Советует подождать лета, когда вода будет потеплее, а речка помельче. Забота о нашем здоровье и безопасности у него всегда была на первом месте. Скажу только, что я первым среди ровесников научился переплывать речку на одном бревне. Мне было тогда лет тринадцать. Борис был, конечно, ловчее, сильнее и отчаяннее меня в этом возрасте.
Валентин силой и ловкостью не отличался. У него я перенимал навыки рыбной ловли, различать полезные и поганые грибы, запоминать места, где они растут. Фаина меня методично учила, как собирать землянику, чернику, бруснику, чтобы не мять их и не засорять листочками.
Глава III: Война
Ужасное черное слово. Мне было 4 года, когда началась война. Из самых ранних картин мне приходит на память, иногда навязчиво, как самый первый образ чего-то мрачного, трагического, безнадежного. Лето на севере короткое, мокрое, холодное, незаметно переходящее в еще более холодную и унылую осень. А тут и вовсе выпал снег так рано, что мы не успели выкопать картошку на своей полосе. И мы всей семьей, кроме мамы, занятой на скотном колхозном дворе, бродим по неглубокому, но противному мокрому снегу, перемешанному с землей, копаем картошку, запасаемся на долгую холодную зиму. Все семьи на своих полосках заняты тем же. Первый неестественно белый снег вперемешку с черными комьями земли – два противоположных цвета – это и не поле, и не снег, а какая-то мертвечина. По этому странному пространству серыми тенями уныло бродят, копаются невеселые люди. Когда кто-то новый появляется в поле, ему кричат: не слышно ли чего нового о войне? Это слово «война» тоже, видимо, звучало для меня тогда новинкой, если задело мое воображение. Потом и оно станет привычным.
Не врезались почему-то в память четырехлетнего мальчишки проводы мужиков и парней в армию под истерику и вопли женщин. Деревня дала три или четыре десятка солдат для пекла первых боев. Но помню, как уже во второй половине войны вся деревня сбегалась к дому, в который пришла похоронка. Женщины бегали, не зная, как помочь тем, кого настигла беда. Каждая похоронка вгоняла деревню в оцепенение. Кто следующий получит страшную бумажку?
Наш отец, как и большинство трактористов области, в первые два года оставался на брони. Хлеб, картошка и даже сено нужны были армии, и трактористы здесь нужны были не меньше, чем в армии. Во второй год, когда Украина, Кубань и многие центральные области были заняты немцами, выращивание хлеба стало основной задачей не только южной Сибири, Поволжья, Казахстана, но и европейского Севера. Эти два года наша семья еще не испытывала лишений, как позднее. Папе платили зерном и мы не так голодали. Даже на зиму 1943 года у нас с едой было лучше, чем в других семьях. Трактористам и раньше в деревнях завидовали, а в первые годы войны тем более. У нас в доме оказалось несколько мешков гороха – часть папиного заработка. Горох в тот год хорошо уродился. А поскольку он шел по другим ведомостям государственных расходов, то им и оплачивали труд местных трактористов. Государству требовалось в первую очередь сдать рожь, ячмень, овес. Мы высушили на печи горох и ссыпали в мешки. К нам чаще стали забегать друзья Валентина и Бориса, мои сверстники, чтобы поесть горошку, твердого, как камень.
Во вторую военную зиму папу направляли в Архангельск на разгрузку английских и американских судов, привозивших военную технику.
Проводы папы Александра Павловича на войну
В зиму с 1942 на 1943 год папе велели готовить замену из числа женщин. Мужчин уже не осталось. Кто годился в армию, того забирали с 17 лет. Кто не мог служить в строевых частях, тех оставляли на трудовую повинность в основном на лесозаготовках. Эти, с повинностью, уходили из жизни быстро – непосильный труд на лесоповале, плохая кормежка и болезни делали свое черное дело.
Папа взял прицепщицей местную бойкую женщину Александру и учил ее устройству трактора, уходу за ним, регулировке, вождению на пахоте. Папе сказали: поднимешь зябь на последнем поле – и выезжай в военкомат.
Я помню этот сентябрьский день 1943 года. Последним полем папы было Заречное, то, которое от деревни отделяла наша река Вель. Оно прекрасно просматривалось из окон нашего дома. Мы наблюдали, как папин трактор, начав от леса, с дальнего от нас края, проходит справа налево и обратно, увеличивает черную полосу пахоты и сокращает желтую целинную часть поля, упирающуюся в берег реки. Прогон за прогоном папа приближался к нам. Равномерный рокот трактора все слышнее. Это приближение нас не радовало. Оно сокращало время нашего общения с папой. Валя с Борей столкнули с берега лодку, взяли меня с собой, и мы поплыли через реку к папе. Уже вчетвером вернулись домой.
Потом мы мылись в бане. Папа очень любил мыть нас, когда мы были маленькими, иногда перебарщивал с жаром и мы старались вырваться из его рук. Благо баня стояла на берегу и летом мы выскакивали, чтобы охладиться в реке. Зимой Боря иногда выскакивал и бросался в снег. Я этого боялся. Не думаю, что на этот раз мы особо вырывались от папы. Погода стояла уже холодная, но без снега. Дома я прилег на печь, ожидая общего ужина за самоваром. И заснул. А проснулся только утром. Страшно обиделся, что меня вечером не разбудили. Поздно вечером папа и мама на дрогах уехали в МТС, где собрались все трактористы, остававшиеся на брони.
Жизнь во время войны
Для нас настало наиболее трудное время. Зерна, полученного папой, хватило на первую зиму и то не на всю. Оно пошло не только на еду, но и на обмен за обувь, одежду. Валя, Боря и Фаня быстро вырастали из старой одежды и обуви. Кое-что из незаношенного доставалось мне. Холодными зимами я с нетерпением ждал братьев из школы, чтобы надеть их валенки и фуфайку на часок. Фане тоже нужно было свое, девчачье. У колхозников не было денег, а в сельпо не продавалось никакой одежды, ни обуви. Шел натуральный обмен. Вещи носили по деревням далеко не от хорошей жизни эвакуированные из Ленинграда и других городов. В деревне их по привычке называли переселенцами, которых за десять лет до того привозили на север после раскулачивания. Эвакуированным давали в сельпо небольшие пайки. Деревенские завидовали им – все-таки гарантированный хлеб. А те считали счастливцами деревенских жителей, что они жили в собственных домах, имели огороды и кое-какой скот.
Со времени коллективизации каждая деревня – была колхозом. Сомневаюсь, чтобы в Архангельской области хотя бы один колхоз в те годы оказался зажиточным. Если в чем-то и была между ними разница, то война всех подравняла. Каждая работа в колхозе нормировалась в трудоднях. Чтобы заработать один трудодень, требовалось вспахать, проборонить, сжать определенное число соток (одна сотка = 10 м на 10м). На жатве на один трудодень нужно было сжать серпом или навязать за косилкой нужное число снопов. Любая работа оценивалась в трудоднях. Кузнец чинил колеса для телег и плуги за трудодни, за эти же палочки плотники ладили дровни, старики топили овины и сушили зерно, подростки работали на лошадях по вывозке навоза, на бороньбе полей.
Все в один голос жаловались, как много надо вложить сил на каждой такой работе, чтобы заработать один трудодень. Кто занимался нормированием, я не знаю до сих пор. Едва ли такое право предоставляли самим колхозам. Впрочем, у тогдашнего трудодня, как у нынешнего рубля, есть одно и то же свойство – способность к обесцениванию, девальвации. Все зависит от соотношения всего количества трудодней, выработанных всем колхозом, с общим объемом оставшегося для распределения зерна. А его все военные, да и первые послевоенные годы катастрофически не хватало.
Валя и Боря во всю зарабатывали трудодни: на лошадях боронили пашню, возили навоз на поля, снопы с полей, траву на силос, осенью погоняли лошадей на молотилке, зимой возили сено из копен на скотный двор, крутили веялки. Хорошей работой считалась переборка картошки, овощей – можно было что-то перехватить на еду. Осенью колхоз рассчитывался прежде всего с государством. Его налоги и всевозможные обложения заставляли вывозить на государственные пункты львиную долю ржи, пшеницы, ячменя, овса, а также льноволокна, сена, картофеля, капусты, моркови, красной свеклы. Осенью же начинались пропагандистские кампании добровольного патриотического самообложения в пользу Красной Армии. Потом засыпалось зерно на семена, в страховой фонд. Только после этого оставшееся зерно делили на все количество заработанных колхозниками трудодней. И получалось по полтора-два, а то и полкилограмма зерна на один трудодень. Вот и весь расчет. Таково было жалованье колхозника.
Думаю, что власти в этой разблюдовке исходили прежде всего из того, чтобы оставить колхозникам только то, чтобы не было массового мору. И не из человеколюбия, а из расчета, чтобы и в предстоящие год-два люди могли выжить и худо-бедно обрабатывать поля, восполнять поголовье скота.
Голод
Ловлю себя на том, что не смогу в один присест описать даже частично то, что пережили мы во время войны и в первые годы после нее. Тяжело писать о таком. Как от физической усталости хочется периодически отдохнуть, так и от неприятных воспоминаний мозг сам по себе требует эмоционального отвлечения.
В своем жизнеописании мне хотелось бы ограничиться только значимыми вехами, понимая всю относительность маленьких забот и побед перед годами уже прожитой жизни. Но что-то подсказывает, что пока есть возможность, не стоит переходить на въевшийся в мою многолетнюю практику телеграфный стиль. Жизнь состоит из мелочей. О них нельзя забывать, они создают атмосферу и конкретность того, что хочется сказать будущим моим читателям.
Та полоса моего детства, которая пришлась на войну, у меня прочно слилась с чувством голода. С постоянными мыслями о еде. О ней мы думали всегда. Еда была соломинкой, за которую цеплялась наша хрупкая ненадежная жизнь. Не поешь ты завтра, послезавтра и жизнь оборвется, как обрывалась жизнь знакомых нам людей, которые испытывали еще большую нужду, чем мы. Это сытые и благополучные сценаристы и режиссеры придумали чисто киношный ход для изображения голода. Их герои грезят в голодный момент о неких особых яствах. Мы думали о другом.. Когда на второй, третий, четвертый день ждешь чего-нибудь, чтобы успокоить желудок, не упасть в обморок, то вспоминаешь не о яствах, а о последней ржаной шаньге, о почти сладком турнепсе, который удалось стянуть на овощехранилище, о летнем щавеле, который рос прямо под ногами, правда, летом, а не нынешней белой как саван зимой, покрывшей снегом все жившее, зеленевшее.
Самый большой голод приходил к концу зимы, когда запасы кончались, а до лета казалась целая вечность. Старики любили говорить: дожить бы до лета, а там трава прокормит. Вообще-то трава кормила скот, а он давал нам жизнь. Слава богу, у нас была Манька, корова-кормилица, не давшая умереть ни одному из нашей семьи. Выглядела она неласково: костистая, черная с белым пятном на шеей, с небольшими острыми рогами и тяжелым взглядом. Летом моей обязанностью было пригонять Маньку домой с окраины деревни, куда пастух пригонял стадо вечером. Почему коровы сами не шли в собственные дворы и до ночи могли поглощать траву, до сих пор понять не могу. У нас на углу двора всегда стояла длинная вица (прут без сучьев и листьев) и я с ней шел за Манькой. Вица помогала мне держать приличную дистанцию от ее острых рогов. Кстати, Манька никогда и никого не боднула, и почему у меня был страх перед ее рогами, непонятно. Тем более, что все мы ее боготворили, относились с благоговеньем. Не боюсь употребить это слово из церковного высокого слога. Сейчас слово «харизма» применяют к место и не к месту. Я бы оставил его только для нашей Маньки. Большего благоговенья в нашей семье не было ни к кому, кроме Маньки. Она кормила нас еще два или три года после войны, а однажды пришла с поскотины с распоротым боком. От рога другой коровы, от острого сука или от чего-то другого погибла Манька.
Она своим прекрасным жирным молоком спасла нам жизнь. На севере молоко заменяет и витамины, и минеральные элементы, и все остальное, что необходимо человеку, обделенному природой. Самым суровым временем для нас было полтора-два месяца зимой, когда корова переставала давать молоко до своего нового отела. Мы начинали болеть. Не случайно, видимо, всякие уколы и прививки в деревне делали в основном зимой, когда эпидемии совпадали с перебоями в молоке. Без коровы оставались те семьи, в которых не было взрослых ребят или стариков и некому был заготовить сена на зиму.
В деревне была примета: если у семьи нет коровы, покойника не миновать. В этих семьях чаще умирали дети и старики.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?