Текст книги "Мемуары фрейлины императрицы. Царская семья, Сталин, Берия, Черчилль и другие в семейных дневниках трех поколений"
Автор книги: Игорь Оболенский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Когда меня принял министр, я попросила освободить маму. У нее в Казахстане началась болезнь Боткина. Министр в ответ указал мне на стеллажи, заваленные папками уголовных дел, и сказал, что, когда подойдет наша очередь, рассмотрят и дело мамы.
Мне показалось, что, говоря эти слова, он смотрит с иронией, даже захотелось ему пощечину дать. Я заплакала и сказала, что к тому времени, когда очередь подойдет, мама уже умрет.
Тогда министр попросил, чтобы я позвонила ему через пару дней. «Ну и наделали у вас в Грузии дела! Вас ждет муж, идите к нему».
И написал свой личный номер. Когда я в назначенное время позвонила, он сказал: «Поздравляю, мы пересылаем дело вашей мамы в суд».
Я тут же отправила маме с братом деньги и телеграмму, чтобы они возвращались. Они тайно сели в поезд, уехали в Ташкент, а оттуда – в Тбилиси.
Они приехали домой тихо. А нас с мужем начали встречать еще с Гори. Всюду стояли друзья мужа с цветами. В Мцхете встречали. А уж в Тбилиси на перроне собралась и вовсе масса народа. Пожилой проводник сказал нам в конце: «На моей памяти так приветствовали только императора. А вы кто такие?»
В Тбилиси нам дали ключи от нашей квартиры, совершенно пустой. Стояло только одно кресло шарвашидзевское. В свое время оно принадлежало светлейшему князю Георгию Шаврашидзе. Тетка увидела его на распродаже в утильсырье (все вещи высланных были распроданы) и купила.
Я это кресло даже во сне видела! В Казахстане мне часто снился сон, как мы возвращаемся в Тбилиси, приходим в нашу квартиру, а там – это кресло. И так оно в результате и произошло на самом деле.
Потом это кресло стояло у мамы. Она его очень любила.
Когда в Тбилиси приехали мама с братом, им отказались дать паспорта. «Какие паспорта! – сказали им. – Пришла телеграмма, что вы самовольно уехали из ссылки и вам надо возвращаться». Но потом маму пожалели и позволили остаться. «Ничего, мамаша, не бойтесь, обратно не отправим».
Но только через три месяца – они приехали в декабре, а это случилось в марте – их официально реабилитировали.
Начинали опять с нуля. Кто простыню принес, кто кастрюлю, кто чайник. Но какой мама смогла создать уют! Она всего себя лишала – еды, одежды, – но покупала обстановку…
* * * * *
Тенгиз всем старался помочь. Когда мы с ним только приехали из Казахстана, то начали жить в абсолютно пустой квартире. А он продал свою картину и все деньги отдал Этери Какабадзе, только-только потерявшей мужа, художника Давида Какабадзе.
Позвонил ей и сказал, что Союз художников выделил ей деньги и она должна пойти в кассу и получить их. Там он договорился, что его деньги передадут Этери как помощь от Союза художников.
А когда я попросила его принести домой хотя бы сто рублей из этих денег, он удивился даже: «Как я могу? Что обо мне подумают?»
Мама обожала моего мужа. Говорила, что Тенгиз напоминает ей папу. Тенгиз также свободно относился к деньгам – если они были, он легко их тратил на друзей, на застолья.
Это у меня мама могла спросить, куда я все потратила.
«Что я, стояла на мосту и бросала в Куру? На дело ушли!» – отвечала я.
А Тенгиз относился к этому совершенно спокойно.
«Ну точно мой Алеша», – говорила мама.
* * * * *
Мы с мамой были очень большими друзьями, я все ей рассказывала. И про своих ухажеров тоже.
У меня до Тенгиза ни с кем не было каких-то серьезных отношений. Но были мальчики, которые нравились. Мама обычно сидела у окна и что-то делала, а я в это время готовилась к лекции. И когда на улице появлялся предмет моего интереса, мама всегда звала меня к окну: «Иди-иди, твой появился».
Мне очень нравился Иван Дмитриевич Ратишвили. Это был уже солидный мужчина, который вызывал мою симпатию просто так, без каких-то чувств, конечно.
У него была интересная судьба. Отучившись в военном училище, Ратишвили сумел поступить в Парижскую академию художеств, по окончании которой получил место в дворцовом ведомстве Петербурга.
Во время штурма Зимнего дворца в 1917 году он стал единственным из дворцового управления, кто нашел в себе смелость не бросить остававшиеся там сокровища на произвол обезумевшей толпы. Под его руководством гренадеры относили в подвальные хранилища наиболее ценные вещи. На охрану драгоценностей Ратишвили выставил своего сына, которому было всего шестнадцать лет.
Годы спустя дочь князя Ратишвили рассказывала, что вопреки распространенному мнению о том, что крейсер «Аврора» стрелял по Зимнему дворцу холостыми залпами, на самом деле выстрел был самый что ни на есть боевой. Девушка в тот момент находилась в Зимнем дворце и стала очевидцем того, как снаряд влетел в кабинет Александра Третьего и разрушил всю стену.
После того как большевики пришли к власти, Ленин назначил Ратиева (именно так, на русский манер, звучала фамилия Ивана Ратишвили) главным комендантом Зимнего дворца и всех музеев и дворцов Петрограда и называл его «товарищ князь».
Увы, личная жизнь Ивана Дмитриевича оказалась довольно трагична. Еще летом 1917-го он потерял жену, а через десять лет лишился сына.
Доживал свой век бывший главный хранитель (и спаситель) сокровищ Российской империи в Тбилиси.
Он жил на первом этаже в маленькой квартирке на улице Чайковского. Несколько раз в неделю его навещала сестра. У него было очень чисто, уютно и стояли потрясающие вещи.
Иван Дмитриевич был нашим соседом, и мама часто приглашала его на чашечку кофе.
Ратишвили был удивительным человеком. Когда меня спрашивали, почему я все никак не выйду замуж и почему отвергаю всех женихов, я отвечала, что жду человека, похожего на Ивана Дмитриевича.
«Ну тогда ты до самой смерти будешь ждать и все равно помрешь старой девой», – говорили мне.
Иван Дмитриевич мне рассказывал, как ключи от сейфа с драгоценностями передал лично Ленину. Признавался, что в тот момент испытывал страх: «Ленин ведь мог взять ключи и приказать меня расстрелять. Что ему стоило? А он лишь поблагодарил меня».
Он все время что-то рассказывал, но мне тогда было не очень интересно. Я была занята друзьями или чтением, бежала домой и радовалась, что меня ждет интересная книга.
Новая власть с почтением относилась к Ратишвили, он получал хорошую пенсию, большую часть которой отдавал своим нуждающимся родственникам и друзьям.
Помню его легкую походку и внешний облик: трость под мышкой, стройную фигуру, холеное лицо. Всегда улыбался и был чисто одет.
В конце жизни Ратишвили получил двухкомнатную квартиру, в которой он и умер в 1958 году в возрасте около 70 лет.
Иван Дмитриевич был, пожалуй, последним представителем «золотой эры» грузинского дворянства, приехавшего в Тифлис из Петербурга.
Все его друзья ушли из жизни еще раньше.
* * * * *
Другом нашей семьи был Александр Эристави, флигель-адъютант Николая Второго.
После переворота в 1917 году Александр Эристави приехал в Грузию и так здесь и остался. Как ни удивительно, но он не был подвергнут репрессиям и скончался в 1932 году.
Арестована была его жена, венгерка по национальности. Ее взяли в 1941 году, когда после начала войны арестовывали всех немцев.
На доказательство того, что она на самом деле совсем другой национальности, у вдовы флигель-адъютанта ушло несколько лет, которые она провела в сталинских концентрационных лагерях.
Когда вернулась, то рассказала нам, что видела папу. Она развозила по лагерям овощи. И в одном лагере видела Алешу.
Заключенные были без имен, только с номерами. Вокруг лагеря существовала пятикилометровая зона отчуждения, говорили, что за колючей проволокой находятся не заключенные, а прокаженные.
И тетя утверждала, что видела именно Алешу. Мы так хотели в это верить. И верили…
* * * * *
ИЗ ДНЕВНИКА БАБО ДАДИАНИ:
«Проходят годы. Как будто все случилось вчера. Едем на поезде в Батуми я и мой Алеша. Один англичанин стал плохо отзываться о Грузии. Мой муж отхлестал его по лицу. Англичанин достал ружье и выстрелил. Раненого Алешу еле спасли.
Оказывается, что ждало меня впереди. Аресты, выселения и страшные слова: «Без права переписки».
Расстрел мужа, дедушки, дядей.
Мой брат Бандо, который в 1921 году остался в Грузии, был арестован и сидел в камере смертников. Его друг, который работал в ЧК, предложил выпустить его проститься с женой под честное слово, что тот вернется.
Бандо сдержал свое слово – простился с семьей и вернулся на расстрел.
…Надежда хватается за любую возможность. Я тоже так думаю. Время лечит все. По законам древних афинцев, изгнание из Родины и смертная казнь – это равнозначное наказание. Я это испытала дважды».
* * * * *
Мама всегда была очень деятельным человеком. Сколько добра она делала! Помню, когда мы первый раз пошли в Метехи, снова ставшую церковью, то мама взяла с собой две огромные сумки. В них были гостинцы жившим по пути ее знакомым. Когда мы переступили порог храма, то вздрогнули – все стены были в следах от пуль…
А как мама взяла дочь своей кормилицы? Девочка от рождения была хромой. Так мама устроила ее на операцию, а потом выхаживала. И это в самые сложные военные годы. Зато когда в 1951 году нас высылали в Казахстан, то Лидико сказали, что ее в списке нет и она может быть свободна. Но Лидико поехала в ссылку вместе с нами.
Потом она работала в научном отделе университета, ее называли «ось университета». Она ходила на работу пешком, чтобы сэкономленные на автобусном билете деньги раздавать нищим…
* * * * *
Спокойной жизнь в столице Грузии не была, пожалуй, никогда. После 1951 года, когда весь город был взбудоражен высылкой пятисот семей в Казахстан, относительное затишье продолжалось всего пять лет.
В марте 1956 года Тбилиси вновь всколыхнулся.
Причиной стал доклад Хрущева о культе личности Сталина. Доклад был прочитан 25 февраля 1956 года в Кремле, а уже в начале марта о нем знала вся Грузия.
О том, что в те дни происходило в Тбилиси, мне рассказал сосед Татули Гвиниашвили актер Кахи Кавсадзе:
«Поначалу митинги собирались у памятника Сталину и носили мирный характер. Я с друзьями тоже был там, мы даже принесли к памятнику огромный венок из цветов. Толпа была громадная, наверное, в несколько тысяч человек. Памятник стоял на двух мраморных плитах, обрамлявших постамент справа и слева. На одну из этих плит, как на сцену, поднимался очередной выступающий и говорил речь.
Помню, рядом со мной в толпе стоял один мой знакомый. И вдруг он, почти не размыкая губ, говорит мне: «Хочешь, я сейчас всю толпу поставлю на колени?» А надо заметить, что он был прирожденным трибуном, у него даже рот, когда он начинал говорить, словно складывался в трубочку – рупор. Но одно дело – пламенно и громко произносить речи, а другое – поставить на колени тысячи человек, да еще возле памятника Сталину.
Разумеется, я ему не поверил. И тогда Илико, хитро посмотрев на меня, зычно произнес: «Да здравствует товарищ Сталин, человек, которому мы верили, вместе с которым победили в войне» – и все в таком духе. И когда толпа уже полностью была под обаянием его выступления, он неожиданно закричал: «На колени!» И тысячи человек опустились на колени. Это было очень страшное зрелище! Чем вообще страшен митинг? Там нельзя выражать мнения, отличного от точки зрения собравшегося большинства. И если бы кто-то позволил себе в тот момент не стать на колени, его бы просто разорвали на месте.
Мой приятель трижды то поднимал толпу с колен, то заставлял на них опуститься. Когда все закончилось, он хитро посмотрел на меня. Вот, мол, а ты сомневался. С тех пор я никогда не хожу на митинги. А когда их вижу, то начинаю искать в толпе человека, который может в любой момент крикнуть: «На колени!»
Митинги продолжались несколько дней, народ даже на ночь не расходился. По городу ездили грузовые машины, на открытых кузовах которых стояли переодетые в костюмы Ленина и Сталина артисты. И когда машины делали остановку, толпа скандировала: «Ленин, поцелуй Сталина!» И артист в костюме Ильича целовал своего облаченного в наряд вождя всех времен и народов коллегу. Потом команда менялась: «Сталин, поцелуй Ленина!» И артисты опять исполняли волю собравшихся.
Числа 8 марта среди митингующих стали звучать такие разговоры: «Надо отправить Хрущева в отставку и поставить на его место Молотова!» Кто-то предлагал отправить телеграмму Мао Цзэдуну и попросить у него вооруженную помощь. Из уст в уста передавали, что Мао Цзэдун уже прислал ответную телеграмму и вот-вот отправит железнодорожный состав с войсками.
Ну этого власти уже допустить конечно же не могли. И на улицы Тбилиси были выведены войска. В нашей компании было пять человек. Четверым удалось спастись, а один наш друг был убит в уличной перестрелке. Мой брат в те дни пел в Опере – отменять спектакли никто не решился, это было бы равноценно объявлению чрезвычайного положения.
9 марта, когда противостояние достигло пика, мы с братом от здания Оперы, расположенного на проспекте Руставели, с трудом добрались до дома. Наши окна выходили аккурат на набережную Куры, где стоял памятник Сталину. Солдаты сбрасывали трупы молодых людей в реку, и она была красной от крови. Все это происходило, заметьте, в 1956 году! Когда мы потом рассказывали о том, что пережили, все удивлялись – о событиях в Тбилиси никто ничего не знал. Все было обставлено втайне. Родственникам даже не позволили нормально похоронить своих расстрелянных детей – возле гроба позволили быть только отцу или матери. Потом уже, спустя годы, было дано разрешение по-человечески перезахоронить этих несчастных ребят.
Когда мы с братом пришли в ту ночь домой, наша мать открыла нам дверь и, не впуская в дом, сказала: «На улице убивают ваших друзей! Вы должны быть со своим народом!» И фактически выставила нас за порог. Мы, конечно, не пошли на улицу, это было физически невозможно: там ходили солдаты и стреляли. Мы отсиделись в подъезде и под утро вернулись домой. С мамой о том дне мы никогда не говорили…»
В ту страшную ночь постучали и в дверь Бабо Дадиани. На пороге стояли молодые парень и девушка, которым удалось бежать от стрелявших солдат, и теперь они хотели позвонить родителям и сказать, что с ними все в порядке.
* * * * *
Мама была очень верующим человеком. А в советские годы это, мягко говоря, не приветствовалось.
В результате маму вызвали к начальству и предложили выбирать – либо церковь, либо работу. Мама сказала, что не ходить в храм она не может. Тогда ей сказали написать заявление об уходе.
Но она отказалась:
– Если у вас хватит совести уволить меня и оставить без хлебных карточек моих двоих детей, то сами пишите приказ о моем увольнении.
Ее не уволили…
Как-то мы с ней поссорились. Я хотела нанять женщину, которая бы следила за мамой, помогала ей. А она ни в какую не соглашалась.
Я не выдержала: «Почему ты так категорична? У вас же всегда была прислуга!» Так она обиделась и уехала из Цхнети, дачного поселка возле Тбилиси, к себе на улицу Дадиани.
У нас в тот вечер как раз должны были быть гости. Тенгиз выходит к накрытому столу, а мамы нет. Где она? Я ответила, что обиделась на меня и уехала. «Как ты так могла поступить?» – возмутился он. Сел на машину и привез маму обратно…
Мама очень любила компании. Бывало, звонит мне в Цхнети. А у нас сидят гости, шумит разговор. Мама спрашивает, что у нас происходит. Я объясняю ей, что к Тенгизу пришли друзья.
«А, ну ладно», – говорит мама и кладет трубку. А минут через тридцать слышу звук открывающейся калитки. И на пороге стоит мама: «Я подумала – чего я одна буду сидеть в Тбилиси, когда у вас так весело?»
И она неизменно сидела с нами за столом. Всегда чем-то занималась – то что-то мастерила, то писала. Но при этом внимательно слушала разговор и, когда надо, вставляла либо меткую фразу, либо стихотворение цитировала.
Они с Тенгизом обожали друг друга. Когда только строили дачу в Цхнети, мама с Тенгизом вставали в шесть утра и укладывали плиты. Иначе у Тенгиза не было времени. Я пыталась уговорить маму не надрываться, даже ругалась на нее, но она ни в какую не соглашалась. Хотела помочь своему обожаемому зятю.
Когда Тенгиз возвращался из командировки, у нас всегда был накрыт стол. У мужа был такой характер, что он в основном молчал. Но стоило ему выпить два бокала вина, как его монологи не знали себе равных. И потому уже перед его приходом мама напоминала: «Ты приготовила вино?»
Мама с первого же дня после того, как вышла замуж, начала подписываться «Бабо Масхарашвили». А когда в «Литературной газете» одну из ее статей подписали: «Бабо Дадиани», она из-за этого обиделась на редактора. Позвонила ему и устроила хорошую взбучку.
Выходя замуж, я хотела себе оставить фамилию Масхарашвили. Но мама категорически заявила мне: «Твои дети будут носить фамилию Гвиниашвили, и ты тоже должна!»
* * * * *
Однажды мне позвонила Елена Ахвледиани, знаменитая грузинская художница.
– Бери своего дурака, и приходите ко мне. У меня Рихтер сегодня дает концерт.
– Почему дурака? – удивилась я.
– Партийный потому что.
Но на самом деле у Элички с Тенгизом были очень хорошие отношения. У нас было три большие картины Ахвледиани. Мы отдали их на ее, как оказалось, последнюю выставку, во время которой она умерла. И Тенгиз не посмел забрать эти картины обратно. «Как я смогу доказать, что они принадлежат мне? Мало ли что обо мне могут подумать?!» И так эти картины и не вернулись к нам.
На концертах в доме Ахвледиани собиралось иногда человек по пятьдесят. После выступления был обычно небольшой фуршет. Все стояли по своим компаниям. У нас были свои разговоры, у Рихтера – свои. Его чаще всего окружали его же московские друзья, которые приезжали вместе с ним.
Тенгиз очень любил компании, застолья. Иногда мог прийти домой и сказать, что через полчаса мы должны выехать в Кахетию.
– Как, Тенгиз? – удивлялась я. – А как же дети?
– Ну, позвони маме, – отвечал он.
Или мог в половине двенадцатого дня позвонить: «Через десять минут за тобой придет машина и отвезет на аэродром. В половине первого – самолет на Кутаиси. Здесь очень интересно, и я тебя жду!» И я за десять минут собиралась, ехала в аэропорт и через пару часов меня прямо с аэродрома в Кутаиси везли в ресторан, где гуляла компания. Тенгиз хотел, чтобы я была рядом с ним.
Но он всегда уважительно относился к моей работе. Когда я была в институте, он просто звонил, чтобы узнать, не буду ли я против, если он приведет домой гостей, и есть ли у нас, чем их угостить.
Я тогда просила девочек, с которыми сидела в одной комнате, присмотреть за моими вещами, а сама на час уходила домой, чтобы накрыть стол.
Разумеется, ни через какой час я не возвращалась. И уже звонила девочкам, чтобы они убрали мои вещи в шкаф…
* * * * *
Жизнь была интересной. Единственное, о чем жалею, – это о том, что так и не выучила языки.
Я хотела учить французский и английский. И папа умолял это сделать. Он даже подчеркивал для меня книги и говорил: «Вырастешь – прочтешь это».
Была такая книга «Наставление молодой женщине». Она была для меня. А для брата – «Наставление молодому мужчине».
К нам в детстве ходила француженка. И когда папа возвращался с работы, мы с ним разговаривали на языке.
А когда я была уже в ссылке в Казахстане, друзья присылали книги на английском. Писали: «Не забывай язык, мы на нем сплетничаем». Такое немножко кривлянье было.
Когда я поступала в университет, то стало понятно, что французский мне учить нельзя. Потому что иначе пошли бы разговоры – ах, у нее родственники в Париже, потому она и учит язык.
Решила учить английский. Но меня замучил спецотдел: зачем вам английский? Мой же отец был арестован, как английский шпион. Меня бесконечно вызывали на «беседы».
На меня в итоге такая депрессия напала, что ничего уже не хотелось. И я попросила декана перевести меня на отделение грузинского языка. Он попытался меня отговорить – предстояло досдавать одиннадцать предметов. Я попробовала. Но все-таки из универистета пришлось уйти.
А потом сам декан пришел к нам домой. «Ты же должна получить образование», – сказал он мне. И я восстановилась.
Потом работала в Институте литературы, занималась теорией литературы.
Когда я только пришла устраиваться в институт, им руководил поэт Георгий Леонидзе. В его кабинете я застала Мамию Дудучаву, бывшего ректора Академии художеств, который теперь заведовал отделением теории литературы.
Едва увидев меня, он буквально закричал: «Я беру Татули в свое отделение». Я сама хотела заниматься литературой XIX – начала XX века. Но согласилась и пошла к Дудучаве.
Хотя мне он никогда не нравился. Он был настоящим коммунистом.
Как-то мы с ним стали спорить, и он неожиданно признался: «А ведь я твоего Тенгиза отговаривал жениться на тебе! И был прав!»
Но я ему ответила: «Мы с вами квиты, потому что я то же самое говорила вашей жене».
Мамия не поверил, тут же бросился к телефону: «Роза, мне Татули только что сказала, что отговаривала тебя выходить за меня. Это правда?!»
Жена ответила, что абсолютная.
Потом я поняла, что в свое отделение Дудучава брал меня не из-за каких-то моих выдающихся способностей, а из желания вновь войти в круг художников. Я же к тому времени уже была женой Тенгиза.
* * * * *
В комнате, в которой располагалось отделение, мой стол оказался по соседству… со столом Петра Шарии.
Того самого ближайшего помощника Берии, вместе с Кобуловым подписывавшего смертные приговоры. И которого мама встретила в приемной Берии, когда в 1938 году приезжала в Москву на Лубянку узнавать о папе.
Потом выяснилось, что Петре Шария был в «тройке», которая присудила папе расстрел и подпись Шарии стоит под этим смертным приговором.
Шария был арестован за пару лет до падения Берии, по так называемому мегрельскому делу, отсидел в тюрьме и вернулся в Тбилиси.
Он был очень умный человек, окончил философский факультет МГУ. Но я еле сдерживала себя, едва только видела его. Я же знала, что именно он подписал папин приговор.
А мне приходилось работать с ним не просто в одном институте, но и в одной комнате. Не могла заставить себя находиться с ним в одном помещении. И в конце концов перешла в другое отделение.
Все произошло после того, как мой брат Георгий, который был деканом факультета искусствоведения в Академии художеств, уволил Шарию. Тот читал лекции в академии у него на факультете, и однажды студенты устроили забастовку и отказались посещать лекции бериевского приспешника. Они его попросту освистали.
Я об этом узнала от Дудучавы. Он принялся жаловаться мне: «Твой Георгий уволил Петра Шарию», и говорить какие-то нехорошие слова о брате.
Я не выдержала: «Ваши гадкие губы не смеют так говорить о моем честном брате!» И написала заявление о том, что не хочу работать в отделении теории и прошу перевести меня в отделение текстологии. Мамия потом просил у меня прощения: «Вернись, ты же моя правая рука!» Жена его звонила. Но я не вернулась.
А стычки с Шарией у нас продолжались. Так, в один из дней я собиралась ехать в Цхнети, где у нас с Тенгизом была дача. Шария услышал об этом и с такой ехидцей спрашивает:
– У вас дача в Цхнети?
Тогда вовсю обсуждали дельцов, которые всевозможными способами зарабатывали деньги. И он намекнул, что мой муж, мол, тоже из этой породы.
Я не выдержала:
– А что в этом такого? Мой муж сам построил этот дом. А ваш огромный дом – государство. За то, что вы ломали людские судьбы. Да, вы имеете свой дом ценой человеческой крови.
Я кричала на весь институт. А у него в этот момент было такое страшное лицо, глаза налились кровью, и я почувствовала, что, если бы у него в кармане в этот момент был револьвер, он бы, не раздумывая, достал его и выстрелил в меня.
Я вообще человек не зловредный. Но на Шария у меня была жуткая реакция. Мне физически становилось плохо, когда его видела.
Я знала, что у него в жизни случилась страшная трагедия. Умер восьмилетний сын, очень умный мальчик. Его звали Дазмир, то есть «Да здравствует мировая революция». И Шария написал поэму, в которой были такие строки:
Ах, как нескладно ты устроен, один-единственный мир!
И мира лучшего достоин тебя покинувший Дазмир!
Во время нашей очередной стычки я процитировала эти строки и спросила Шарию:
– Как же вы, такой материалист, который пропагандирует атеизм, можете писать о «лучшем мире»? Значит, он существует? Но тогда вы лицемер!
Он смог ответить только одной фразой: «Откуда вы знаете эти стихи?»
А мне было достаточно один раз услышать какое-нибудь стихотворение, и я его тут же запоминала.
В другой раз я пошла на его доклад о Шекспире. Несмотря на то что Шария был плохим человеком, специалистом Петр был превосходным. И мне нравились его доклады.
Но в этот раз он вдруг говорит:
– Такие сонеты мог написать только гомосексуалист.
Я снова не выдержала и попросила слова:
– Батоно Петре, вы, наверное, знаете, перевод Шекспира, сделанный Маршаком? «Пока не поздно, времени быстрей бессмертные черты запечатлей». И из него понятно, что мужчине такой сонет Шекспир просто не мог посвятить, он посвящает его женщине.
– Откуда вы знаете перевод Маршака? Я думал, вы знаете переводы Шекспира только на грузинский язык.
– Как видите, не только. А после этих ваших слов вся ценность ваших предыдущих докладов для меня тоже становится равна нулю.
Шария прожил большую жизнь. Он умер в семидесятых годах в Тбилиси…
* * * * *
Сегодня, с высоты прожитых лет, я понимаю, что у нас с Тенгизом была счастливая семья. Она занимала почти все мое время.
В 1956 году у нас уже был Дато. Меня выписали с сыном из роддома ровно через неделю. А потом снова забрали в больницу и продержали там больше четырех месяцев. Дато заболел сепсисом! Каждый день я слышала разговоры медсестер: «А что, ребенок Гвиниашвили разве еще жив?»
Однажды мама пришла ко мне, и я заметила, что ее колени сбиты в кровь. Она рассказала, что три раза, стоя на коленях, обошла церковь в Дидубе. А до этого каждый понедельник ходила туда на службу и отмаливала внука. Даже когда у нее была температура под тридцать восемь, она ехала в Дидубе.
Соседка мне как-то сказала, что с моим сыном будет все в порядке. Она видела сон, как отец Тенгиза сидел с Дато на руках, а в это время в комнату зашла его покойная жена. Свекр прогнал ее: «Мальчика я тебе не отдам». И женщина исчезла.
Сына мы выходили.
А потом случилась трагедия. Я родила девочку, и она серьезно заболела. Я умоляла врачей взять нас в больницу, но они говорили, что все в порядке. И прислушались к моим мольбам только за несколько часов до ее смерти.
Для того чтобы избежать вскрытия двухмесячного младенца, меня выписали из больницы с уже мертвым ребенком. Но мне об этом не сказали. Только сев в машину, я поняла, что держу в руках мертвую дочь. Как я все это выдержала?
Та же самая соседка, что видела сон о Дато, потом призналась мне, что видела сон и о моей девочке. Просто не хотела мне его рассказывать.
В ее сне была сестра Тенгиза, ушедшая из жизни в восемнадцать лет. Девушка сидела и шила распашонки. На вопрос соседки о том, для кого она готовит одежду, ведь у нее нет детей, покойница ответила: «Нет, есть. Маленькая девочка».
Вскоре нашей дочери не стало.
Я до сих пор корю себя, что не успела ее окрестить. Сколько лет прошло, а боль не утихает.
Слава богу, через несколько лет у нас с Тенгизом появилась Миечка, дочка. Она тоже очень серьезно болела. Оказалось, что она получила инфекцию, которой до этого в Грузии не было двадцать лет. И если бы наш знакомый врач не сделал операцию, Миечки сейчас не было бы в живых.
Тенгиз был сумасшедшим отцом. Единственное, из-за чего мы могли с ним поссориться, – из-за здоровья детей. Стоило Миечке заболеть простудой, как Тенгиз принимался ругать меня – вот, мол, дочь заразила. А мне конечно же становилось обидно.
Мы с мужем впервые поехали отдыхать, когда дети уже были относительно большими. И то всю дорогу до Карловых Вар я не притронулась к еде, а подушка была мокрой от слез.
С внуками осталась мама. Когда мы вернулись, она вздохнула: «Ну все, кончилось мое счастье. Сейчас у тебя опять начнется режим, и ты будешь подпускать к детям по часам. А до этого я делала все так, как считала нужным».
* * * * *
Дато и Мия часто болели, и я порою неделями не выходила из дома. Как-то в очередной раз к Ните Табидзе в гости приехал Борис Пастернак, который с ней очень дружил. Она пригласила меня на вечер. Но я тогда снова никак не могла выйти из дома.
Потом Нита сама пришла ко мне и рассказала, как они провожали всей компанией Бориса Леонидовича в Москву. Уже войдя в вагон, тот выглянул из окна и крикнул: «Нита, у тебя дома я оставил свою душу. Вернешься на улицу Грибоедова, поищи и увидишь меня!»
Но однажды своеобразный привет от Пастернака получила и я. Сын Ниты Гиви отдыхал у Пастернаков в Переделкино. Когда мальчику пришла пора возвращаться в Тбилиси, Борис Леонидович посадил его в поезд и передал массу деликатесов.
Мы с Нитой отправились встречать Гиви на вокзал и с трудом потом дотащили до дома коробки с продуктами, присланными Пастернаком. Я звонила на другой день Ните и в шутку интересовалась, всю она колбасу уже съела или нет. Она очень любила покушать.
Так получилось, что я по большому счету стала домашней хозяйкой. Нет, работу в институте, конечно, не оставила. Но она уже была дополнением к домашнему хозяйству, а не наоборот. Друзья меня иногда спрашивали, не жалею ли я, что не защитила кандидатскую диссертацию, которая уже была написана. И я абсолютно искренне отвечала, что ни о чем не жалела.
Хотя Тенгиз, наверное, понимал, как мне не хватает научной работы. И специально устроил в своей мастерской библиотеку.
Он работал над каким-нибудь проектом, а я находилась рядом и читала или писала что-то.
Часто Тенгиз отрывался от скульптуры и просил, чтобы я прочла ему то, что написала недавно.
* * * * *
Одним из друзей мужа был Зураб Церетели.
Он был очень трудолюбивым. Тенгиз рассказывал: все художники сидели и сетовали на жизнь, а Зураб все время что-то писал, делал. Вызывали их, например, в райком партии и давали задание. Художники тут же начинали говорить, что у них красок нет, чего-то еще. И только Зураб в назначенное время приносил то, что требовалось.
Помню, мы пришли к нему в гости. На столе стоял потрясающий букет хризантем. Разошлись часов в пять утра, а в восемь надо было ехать в аэропорт за прилетавшими из Москвы художниками. Зураб попросил за ним заехать, так как собирался поработать. Я удивилась – неужели он совсем не собирается ложиться?
А когда мы заехали за ним, то на подрамнике стояла законченная работа – букет хризантем. Зураб поймал мой взгляд и сказал: «Вот поэтому я и не ложился. Я должен был это нарисовать».
У него была очень хорошая жена, Инесса. Но она была больна. И я скажу почему – у ее семьи была очень тяжелая жизнь. Отца расстреляли в 1937 году, сестра умерла от голода.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.