Текст книги "Повелитель монгольского ветра (сборник)"
Автор книги: Игорь Воеводин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
– А?
– Дурака на! Покурить оставь, лады?
Притихла перед рассветом метель. Достроена виселица. Глуше шаги часовых.
Но все ставит и ставит Доржи за стенкой понравившуюся пластинку, и все звучит и звучит в предрассветной мгле низкий голос, полный любви и муки: Ich liebe dich, mein herz!
18 сентября 1910 года, Семиречье, расположение 1-й сотни Сибирского казака Ермака Тимофеева полка, Россия
За… гу… Загу-загулял, загулял!
Пар… ниш… ка-парень молодой, да молодой!
В красной рубашоночке, да-да!
Хор-р-рошенький такой…
Яловый, надраенный до блеска казачий сапог то вламывается в дощатый пол, то подпрыгивает, то встает на мыс, то на каблук и вертит своего хозяина, хорунжего Артифексова, как хочет.
В просторной избе богатого купца все прокурено и образа скрылись в дыму. Молодухи еще успевают таскать перемены: шти из говядины за свиным холодцом, шанежки за кашей, бараний бок следом… Четверти хлебного вина полупусты. Офицеры «дают бал» в честь проезжего в Амурский полк офицера – Романа Федоровича Унгерна.
Генерал Краснов, командир полка, взмок от выпитого и расстегнул мундир.
– Душа моя, Роман Федорович! – обратился он к Унгерну, и плясовая стихла, а хорунжий Анненков отставил гармонь. – Ей-богу, видывал виды, но чтобы кто в одиночку через Сибирь звериными тропами ехал – такого даже не слыхал! Как же вы, батенька?
Казаки придвинулись ближе. О бароне Унгерне здесь слышали, но рассказам о подвигах верили мало – не казак родом… Впрочем, и Артифексов, и Анненков столбовые дворяне, последний вообще правнук декабриста, кавалергарда и каторжанина, за которым жена-француженка, очертя голову, похерив и дворянство, и состояние, ринулась в Сибирь. А вот поди ж ты, нос утрут любому и семейскому, и караульцу…
– Почему же один, Петр Николаевич? Конь, собака и сова со мной, одеяло есть, патронов хватает, остальное хлам…
Казаки одобрительно загудели. Барон, в одиночку проделавший 900 верст, им явно нравился. Охотничий пес Унгерна сидел у конюшни, сова скрылась, впрочем, караульные божились, что каждую ночь птица возвращалась и охраняла сон хозяина, сидя на коньке крыши избы.
Желавших потревожить спящего не находилось…
Краснов одобрительно заулыбался.
– Так-так, батенька, так-с…
– Ну, а выпить вы, Роман Федорович, горазды?
Унгерн пожал плечами:
– Не мерил, ваше превосходительство…
Одобрительный гогот был ему ответом, и казаки вытолкнули ближе Анненкова.
– Вот-c, душа Роман Федорович, знакомьтесь, – пробасил Краснов. – Первейший и непревзойденнейший выпивоха-с в моем полку…
Анненков поклонился. Вся его аристократическая внешность не могла скрыть лихой удали, жадной воли и природной, полузвериной дикости – подарочек от мамочки-цыганки.
Кипела, бушевала в нем лихая кровь, и мало было хорунжему и неба, и земли. Потому и в джигитовке, и в бою, и за столом он мог быть только первым.
Офицеры смерили друг друга взглядами и поклонились. Молодухи, жавшиеся по стенам, жадно следили за их хваткими фигурами.
– Что ж, готов посоревноваться. – Унгерн поклонился опять. – На стаканах. Спирт. Усидевший за столом – победитель…
Рев и топот были ему ответом. Дуэлянтам освободили место на скамьях, друг против друга. Врач, хмурясь, поставил на стол трехлитровый баллон медицинского спирта, хозяйка – соленые огурцы и чайные стаканы.
Офицеры скинули сюртуки и, оставшись в рубахах, сели за стол. Стало тихо.
Краснов вытащил часы на цепочке и сказал:
– Так-с, господа, нрава вы оба, видать, буйного. Не хочу, чтобы вы ухайдокали друг друга вглухую, а потому даю вводную: один стакан в три минуты, соревнование – десять минут, усидите оба – молодцы…
Унгерн и Анненков кивнули. Артифексов налил по первому так, что влага держалась в посуде поверхностным натяжением.
Краснов махнул платком и вытер им багровый лоб. Унгерн выпил стакан в три глотка, Анненков в пять, чуть не смакуя, картинно отставив мизинец. Закусили.
Разгоряченные казаки бились об заклад, большинство ставило на земляка. Но Артифексов, падавший всегда предпоследним, оценил, что барон даже не вспотел, а только, бледнея, сжал зубы, и поставил на него червонец.
Второй стакан выпили менее лихо. Чуть дрогнула рука Анненкова, потянувшаяся за огурцом, но не изменила хозяину.
Оба улыбались, хотя было видно, что зрачки фокусируются медленнее. Но то, как ходуном ходила, как вздымалась крутой волной у старшей, девятнадцатилетней дочери купца, грудь под хусточкой, Анненков разглядел.
– Три! – Врач налил очередную дозу.
В повисшей тишине было слышно, как глыкала влага в глотках офицеров.
Хмурясь, Краснов следил за минутной стрелкой.
– Ничья, господа, – растерянно произнес он, – как прикажете делить ставки?
– По четвертому! По четвертому, нехай! – неслось со всех сторон.
Анненков улыбнулся и вопросительно взглянул на барона. Тот пожал плечами и с деланым безразличием кивнул. Выпили. Офицеры сидели, держась за стол, и старались не качаться. Три минуты истекли. Тишина.
– Ой, маменьки! – послышалось в углу, и тарелка разбилась у ног старшенькой.
– Цыть, шалава! – цыкнул на нее хозяин.
В мертвой тишине Унгерн показал доктору глазами на недопитую банку и спросил, слегка грассируя:
– Вы не против, Борис Владимирович?
Борис Владимирович не сумел совладать с коснеющим языком, но всем молодецким видом показал: о, да, Роман Федорович, не против! Какие могут быть вопросы?!
Офицерам подали рушники. Перекинув полотенца через шею, они в петли просунули трясущиеся руки и повлекли, подтягивая полотенца за свободные концы, стаканы ко рту.
Выпив, Анненков ухватился за барона. Тот, последним усилием воли перевернув стакан, уронил себе каплю на макушку и пробормотал:
– Вот…
В следующее мгновение оба хорунжих свалились с лавок. В хате творилось что-то невообразимое. По литру спирта – три смертельные дозы! – это было невиданно и неслыханно.
Счастливый Краснов утирал слезы.
– Осторожней, осторожней, аспиды! – ругался он, глядя, как офицеров извлекают из-под стола. – В горницу их, да караульный чтоб раз в четверть часа проверял, не на спине ли спят – неровен час, захлебнутся!
Анненкова и Унгерна, стащив с них сапоги, свалили на широченную хозяйскую кровать. Веселый ужин при свечах продолжался. Иногда вместо караульного в горницу заглядывала старшенькая, но не было в этот час на земле женщины, на которую среагировали бы офицеры.
…Расходились под утро. В лазоревом тумане тонули окрестности, ранние дымы стлались над хатами. На ближайшей к окну горницы сосне сидела никем не замеченная сова. Форточка была раскрыта. Из комнаты доносился богатырский храп.
Птица сидела, нахохлившись и не шевелясь. По временам, когда ее ушей касался посторонний шум, она вздрагивала и поворачивала голову с огромными глазами.
Крысы ушли в эту ночь из купеческого дома и вернулись только зимой.
29 июля 2005 года, два часа дня, Каспийское море, Казахстан
Белый прибрежный городок тонул в мареве полуденного солнца. Пыль оседала на улицах за редким автомобилем, и долго лаяли вслед ему собаки. На центральной площади жался к нескольким чинарам, дающим негустую тень, жалкий базарчик: несколько старух с кастрюлями вареной баранины и картофеля, овощи, фрукты, телеги с рисом в мешках, тряпки. С одного из шатров, уставленного аппаратурой китайского производства, доносится жужжание диджеев, звучит песня:
Черный бумер, черный бумер,
Стоп-сигнальные огни!
Черный бумер, черный бумер,
Если можешь, догони!
К одному из лотков подошел высокий, худой человек лет тридцати трех. Джинсы, майка, стриженая голова, изможденный вид. Молодуха, торговавшая съестным – казы, конской колбасой и бешбармаком в кастрюле, – насторожилась и перестала жевать.
Человек долго стоял молча, глядя на еду. Потом поднял голову.
– Я хочу есть, – сказал он.
– Плати, – ответила молодуха.
– Я могу работать, только мне нужно поесть, – проговорил человек.
– Гони его, Марьяна, что с него толку, только вспотеет зря! – под громкий хохот окружающих крикнула ей бабища с золотыми зубами, торговавшая шмотками.
Человек обернулся и посмотрел на крикнувшую. Холодом блеснули голубые глаза.
– Я еще могу работать, – так же ровно произнес он, и золотозубая, осекшись, забормотала:
– Ишь, бичара! Может он! А ну пошел, пошел!
Человек не уходил.
В это время рядом с лотком остановилась машина, и толстый, коротко стриженный человек с золотой цепью на шее, подойдя, уронил:
– Насыпь-ка…
Молодуха засуетилась и стала накладывать в быстро протертое блюдо еду, наливать бульон в пиалу.
Подошедший, поймав взгляд голодного, спросил торговку, ощерясь:
– Хахаль твой?
– Да какой там! – заторопилась та. – Бич какой-то, говорит, есть хочу, а так, мол, сильный…
– Сильный? – с интересом спросил толстый и внимательнее присмотрелся к попрошайке. – Жрать хочешь? – полуутвердительно спросил он.
Человек сглотнул слюну, взметнулся и опал кадык на худой шее. Он кивнул.
Толстый взял блюдо и стал жевать. Картофель, лук, казы и баранина лоснились жиром, бульон просвечивал в большой пиале, и сок тек по его подбородку.
– Спляшешь, дам доесть, – утирая рот, сказал он.
Худой молча смотрел ему в глаза. Жрущий сначала щерился, затем перестал улыбаться и жевать, опустив блюдо и пиалу.
Худой посмотрел на блюдо. Мяса оставалось еще много. Постояв, он повернулся и пошел прочь.
– Эй, шавка! – крикнул ему вслед толстый. – А ну вернись! Вернись, падло!
Худой шел, не оборачиваясь.
Толстый, поставив еду, догнал его и рывком повернул к себе.
– Ты что, животное, не слыхал?! – задыхаясь, прошипел он.
Худой молча смотрел на него.
– Слыхал, – наконец ответил он, – но мне неинтересно с тобой говорить…
Возгласы удивления и хохот пронеслись над лотками. Толстый, оглянувшись на зрителей, побагровел.
– Да ты знаешь, лох, с кем говоришь? – шипел он с ненавистью, тяжело дыша, едва сдерживаясь.
– Знаю. Ты бык, – ответил худой.
Короткий возглас удивления еще раз пронзил площадь и замер. Толстый свалил его на землю одним ударом и принялся добивать ногами, повторяя:
– Падло, падло, падло!
Человек сжался в комок, подтянув колени к животу и закрывая голову, выставил локти. Толстый бил и бил его.
– Оставь, Мясник! – раздался ленивый голос, и град ударов стих.
Рядом стоял невысокий крепыш. Узкие косые глаза его смотрели, ничего не выражая, но Мясник заговорил извиняющимся тоном:
– А че он, Бек-хан, а? Как этот в натуре, че он, а?
Не обращая на него больше внимания, крепыш присел на корточки рядом с лежащим.
– Встать можешь? – спросил он.
Лежащий медленно разогнулся и встал. Мясник куда-то исчез.
Худой и крепкий молча стояли друг против друга.
– Я тебя видел раньше? Не припоминаю… – сказал казах.
– Может быть, – пожал плечами худой, – я многого не помню…
– Шиза, что ли?
– Нет, просто многого не помню.
– Ну а звать тебя как?
– Энгр. Барон фон Энгр, – ответил худой, и хохот, и свист, и рев повисли над площадью.
Смеялись все – и торговки, и старухи, и мальчишки, и крепыш.
Белый приморский городок тонул в полуденном мареве. Из радиоприемника доносилось:
Садись, девчонка,
Покатаемся с тобой!
29 июля 2005 года, Казахстан, 5 часов дня
– Ешь! – О стол из неплотно пригнанных досок стукнула оловянная миска с дымящимися кусками мяса. – Ешь, ешь…
Энгр сидел, нахохлившись, словно усталая диковинная птица, неизвестно как попавшая в эти места.
На мели возвышался полуразрушенный баркас, к нему были перекинуты сходни. За столом под навесом из белого полотна собралась вся шайка. Ветерок, просоленный ветерок чуть колебал тростник на берегу да не давал потухнуть огоньку под огромным чайником.
Энгр протянул руку и взял кусок. Никто не шелохнулся, лишь Рита, поднявшись, налила пиалу зеленого чая и поставила рядом с миской.
Энгр ел, и грязный кадык на его жилистой шее все взмывал и опадал, и горбились лопатки под майкой, когда он чуть наклонялся, чтобы сок не капнул мимо.
Он доел, запил мясо чаем и выпрямился.
– Спасибо, – сказал он.
– Зачем ты привел его, Хан? – не сводя глаз с новичка, спросил Ганс – длинный, тощий, как жердь, и густо татуированный. – Он же из этих, с верхним образованием… – И Ганс насмешливо покрутил пальцем у виска.
Никто не шелохнулся.
– А тебя я зачем привел, Ганс? – лениво процедил Бекхан, – ты же из этих… Вообще без образования.
Рита затушила сигарету в консервной банке, что была здесь за пепельницу, и тихо произнесла:
– Жалко его, но я чувствую беду… Пусть возьмет еды, дай ему денег, Хан, и пусть уходит. Он чужой…
Так же чуть колебался тростник у воды да где-то в плавнях то ли пела, то ли стонала выпь – как надоедливо, сводя с ума, до зубной боли, до нервной маеты скрипят и скрипят, скрипят и скрипят качели во дворе, и некуда деться от их тоскливого скрежета.
– Кто еще так думает? – спросил вожак.
Никто не откликнулся, и только Башка, приземистый, с вислыми хохляцкими усами на голове – футбольном мяче, ответил за всех:
– Пусть уходит, Хан…
Бек-хан внимательно посмотрел на чужака. Тот сидел, по-прежнему нахохлясь, глядя в землю и не шевелясь. Затем он поднял голову, и Хана полоснул голубой, холодный, как лезвие, взгляд.
– А я и не прошу ни о чем… – медленно произнес он.
Хан встал и отошел к берегу, туда, где был дощатый сортир. Помочившись, он вернулся, стащил рубашку и сел лицом к воде, подставив солнцу плечи.
Все разбрелись из-за стола. Алок, широкая, с грудями-буферами баба, чистила песочком кастрюли, Башка правил ножи, Рита ушла купаться, а Ганс, оставшись, набивал анашой папиросы.
Штакет беломорин рассыпался по доскам, «пластилин» – густой и темный, как навоз, гашиш выглядывал из приоткрытого «кораблика» – спичечного ко робка.
– На, взорвешь? – Ганс протянул заряженную папиросу Башке. – «Пластилин» – мама не горюй…
Раскурив косяк, Башка глубоко затянулся и задержал дыхание. По его гнусной роже расплылась гримаса чувственного наслаждения, и он передал папиросу Алок:
– Не, Башка, – закокетничала та, – я хочу, чтобы Гансик мне дунул…
Ганс взял папиросу в рот тлеющим концом внутрь и стал вдувать Алок дым. Сладковатый, ни с чем не сравнимый – раз узнав, вовек не спутаешь – запашок анаши плыл, стелился под навесом. Ганс, прищурившись, протянул окурок Энгру.
– На, чудик, «пятак» тебе оставили, не пожалели самый кайф!
Энгр медленно покачал головой.
– Плохо курить гашиш, – ответил он. – Трава сушит мозги.
За столом загоготали. Башка, скорчившись, валялся на земле. Ржали все, просто травка была «смешная», веселящая, в отличие от «тяжелой», которую заряжали по вечерам…
– Слушай, шиза! – резко оборвав веселье, спросила Энгра подоспевшая Рита. – Что ты святошу корчишь из себя?! Жрать можешь, а на дело с нами ходить не хочешь? Тебя русским языком спрашивали – хоть на стрему встанешь?
Бек-хан все так же безучастно, спиной к столу сидел у воды.
– Я не отказываюсь, – тихо ответил Энгр. – Работать – могу, воровать – нет… Мешаю – уйду.
Алок положила ему руку на плечо, мешая встать и уйти.
– Нехорошо человека куском попрекать, девочка. – Она в упор посмотрела на Риту. Пожилая потрепанная «бикса», она во всем проигрывала молодой и статной подруге Хана, но сейчас явно брала реванш. – Но и ты, Энгр, пойми… Надо че-то делать, если хочешь остаться… А так тебе доверия не будет.
Чуть усилившийся ветерок пробежал, прошелестел по зарослям, наморщил зыбью воду в заливе, раздул костерок. Враз согнулся тростник, и тревожно пискнула чайка.
– Меня лечили. – Энгр сглотнул. – Меня лечили, запрограммировали так, что я больше не могу делать зла никому. Сделаю – погибну.
– Ну хоть че-то ты умеешь? – настойчиво продолжала Алок. – Не посуду же с бабами ты будешь мыть, в натуре, блин?
– Ну… – пожал плечами Энгр, – я неплохо знаю историю…
Ганс поперхнулся дымом.
– А че? – подал он голос. – Тоже дело… У нас, когда я по последней ходке чалился, был за романиста один журналюга… Такие байки травил перед сном в натуре, «сеанс» случался, как про баб начнет!
Приторчавший Башка взял пару аккордов на видавшей виды гитаре. Несколько перезрелых красавиц было налеплено на деку из тех, что когда-то лепили на мотоциклы. Знакомая, до зуда знакомая мелодия поплыла над плавнями, и все, кроме Энгра и все так же сидевшего спиной к столу вожака, подхватывали куплет, когда до него доходило дело.
Иду я как-то раз домой,
Гляжу – лежит товарищ мой,
И дворники вокруг стоят с ломами, —
пел Башка.
Я попросил его не бить,
А поскорее отпустить,
Ответил управляющий домами,
Ломами!
Ломами-мами, бьют!
Ломами бьют! Ломами!
Ломами-мами бьют!
Ломами бьют! —
заорали все.
Я проясню вам, в чем вопрос:
Ведь он квартплату поздно внес,
Поэтому мы раз в квартал
И бьем его ломами…
А перед тем, как отпускать,
Его решили обыскать,
И тут раздался дикий крик: О, мами!
Ошиблись мы на этот раз,
Он к сроку уплатил сейчас,
И вот квитанция лежит
В кармане! В кармане! —
заревели кругом.
В кармане-мане брюк,
в кармане брюк!
Энгр сидел, безучастный ко всему происходящему. Веселье, надрывное веселье царило вокруг, и стлался, все стлался и щекотал ноздри сладковатый дымок.
– Чаю налей! – бросил Рите вернувшийся вожак.
Энгр поднял голову и увидел на его груди вытатуированную пайцзу: тигр щерился на левой стороне и царапал лапой какой-то то ли узор, то ли шар, то ли клубок синих змей.
– Кто твой отец? – внезапно спросил Энгр.
Веселье враз оборвалось, закончилось само собой, и шайка вперилась в чужака в упор.
– Кто? – повторил Энгр.
– Не знаю… – удивленно ответил Бек-хан, – я детдомовский… Говорят, вояка был, полковник, на войне пропал…
– А это… Это откуда? – Так же не сводя взгляда с татуировки, спросил Энгр.
– Ну мужик один в детдом приезжал… Говорит, служил с отцом и нарисовал мне, мол, у отца такая была… Да ты че, Энгр? Голову тебе напекло?
Чужак медленно стянул с узких плеч когда-то бывшую белой майку. На его груди красовалась такая же пайцза, только левый край, где были таинственные синие линии, был перечеркнут толстым рубцом.
– Ну бля, дела-a-a… – протянул Ганс. – Хоть лезь под нары…
Рита без сил опустилась на землю, кусая губы.
– Отойдем, – бросил Энгр Бек-хану, и они пошли вдоль по берегу.
Солнце, раскаленное докрасна солнце почти касалось волн у горизонта, и не было вокруг ни облака, ни тени, ни прохлады.
12 января 1920 года, Семиречье, Россия, 2 часа пополудни
– Фа цай! Фа цай![23]23
Желаю счастья и благополучия (кит.).
[Закрыть] – Разбогатевший ходя улыбался и кланялся, прижимая руки к груди. – Ни чифан ла ма?[24]24
Ели вы что-нибудь сегодня? (кит.)
[Закрыть] – добавил он, когда гости уселись за низенький стол, а женщина с неуловимыми глазами, жена ходи, поставила на столик чайничек с зеленым чаем и две крохотные чашки.
– Сесе, – рассеянно поблагодарил генерал-майор Анненков хозяина, – мей ю чифан[25]25
Я хочу есть (китайский сленг, характерный для Сибири).
[Закрыть].
Он был среднего роста и лицом походил на калмыка, под «ермаковкой» – мундиром с настежными лацканами, газырями и серебряным галуном по стоячему воротнику, угадывалось тело спортсмена, владеющего каждой мышцей.
Барон Унгерн, которого с недавнего времени указом Богдо-гэгена было велено именовать «Возродивший государство великий батыр, Главнокомандующий» – ханским титулом, доступным лишь Чингисидам по крови, на желтом шелковом халате, знаке высшей власти в Монголии, носил погоны русского генерала да солдатский Георгий. Ташур – бамбуковая палка, который заменял барону и скипетр, и дубинку, висел на левой кисти.
– Роман Федорович, да сними ты, бога ради, эту свою палку, ведь за столом же сидим! – недовольно бросил Анненков.
– Только вместе с кожей, Борис Владимирович, – холодно блеснув синими глазами, ответил барон. – Этот ташур мне жизнь спасал…
На столике как бы сама собой появилась утка по-пекински, ровно нарезанное мясо, ломтики огурцов, зеленый лук, блины, соусы, бульон в суповой огромной миске, пиалы. Хозяин разлил спирт и исчез.
Генералы ели и пили молча. Все, что достойно слов, было сказано уже давно, то, что не имело названия, не стоило и обсуждения.
Наконец, насытившись, Анненков вымыл руки в специальной пиале с лепестками роз, вытер руки услуж ливо поданным китаянкой полотенцем и хлопнул в ладоши.
В комнате возник казак Лейб-Атаманского полка в синей рубахе с красными погонами, в малиновых шароварах с двойными – генеральскими – лампасами, в высоких кожаных сапогах. В верхней передней части их голенищ крепились розетки с «адамовой головой». Тот же череп с двумя костями был и на кокарде, и на рукаве с золотого галуна шевронами углом по числу отслуженных лет.
– Вот, Роман Федорович, познакомься: бывший красный доброволец Иван Дуплаков, теперь в моем личном конвое, незаменимейший человек-с…
Казак поклонился, Унгерн, внимательно глянув ему в лицо, кивнул. Как и Анненков, он сам выбирал людей среди пленных и ни разу не ошибся. Так же, как никогда не ошибался, нутром чуя среди них большевиков.
– Когда его к стенке ставили, – продолжал Анненков, – он сказал: «Много я вашего брата на мушку перебрал, теперь кончайте и меня…» А я вот услыхал да оценил…
Унгерн, еще раз взглянув на казака, кивнул уже более приветливо.
– Давай, Ваня, скоморохов, – махнул казаку Анненков. – А мне гармонь…
Через минуту в комнату ввалились ручной медведь на цепи, юркнула и примостилась возле ног Анненкова лиса, а между хозяином и гостем степенно уселась ручная волчица Динка. Впрочем, иногда Анненков называл ее Анкой, но волчица не обижалась.
Унгерн положил руку на голову зверя и стал гладить. Волчица прижала уши и закрыла глаза от наслаждения.
– Надо же, – заметил Анненков, – никому, кроме меня, дотронуться до себя не позволяла… Видать, чует общую кровь… Кстати, а филин ваш где, Роман Федорович?
– На конюшне, с лошадью и псом, – ровно ответил барон.
Волчица шумно вздохнула и улеглась у ног генералов покорной собакой.
– Хочу тебя побаловать, душа Роман Федорович, – улыбнулся хозяин. – Ходит среди моих казаков былина про тебя…
Он растянул мехи гармоники и заиграл – мастерски, с переборами. Дуплаков встал в картинную позу и запел:
Я слышал:
В монгольских унылых улусах,
Ребенка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поет о бароне на черном коне.
Что будто бы в дни,
Когда в яростной злобе
Шевелится буря в горячем песке,
Огромный,
Он мчит над пустынею Гоби,
И ворон сидит у него на плече.
Унгерн не пошевелился, не улыбнулся, не затуманился. Когда песня окончилась, он произнес:
– Благодарю вас, господа. Это очень лестно. Не прогуляться ли нам, Борис Владимирович?
Генералы вышли. Медведь спал. Волчица подняла голову и, когда дверь закрылась за вышедшими, тихонько подвыла горько, безутешно и коротко.
12 января 1920 года, Семиречье, Россия, 5 часов вечера
– И как же вы, господа, пьете эту гадость? – сморщился Анненков, увидя, как его личный шофер прячет четверть самогона. – Приходите ко мне, я вас угощу чистым спиртом или французским коньяком…
Шофер стыдливо отвернулся, что-то пробормотав.
На плацу огромной площади перед сельским храмом с одной стороны и трактиром с другой строились части Партизанской дивизии. Черные гусары и атаманцы, голубые уланы и кирасиры, все они носили одну и ту же эмблему – череп со скрещенными костями.
На полковых знаменах под той же адамовой головой было вышито: «С нами Бог».
Анненков и Унгерн стояли в середине каре.
– Равняйсь! Смирно! Равнение… нале-ву! – прозвучала отрывистая команда, и перед генералами вырос полковник Ромодановский.
Махнув рукой, Анненков отменил доклад и, отдавая честь, строго крикнул:
– Здорово, братья!
– Здра… жела… брат-атаман! – гаркнули пять тысяч глоток.
– Молодцы! – возвысил голос командир.
– Стар![26]26
Стараюсь!
[Закрыть] – понеслось ему в ответ.
Анненков и Унгерн, сопровождаемые Ромодановским, двинулись вдоль флангов.
Казаки ели глазами начальство. Больных и изможденных не было, лошади лоснились здоровьем, форма была чиста и опрятна.
– Дай! – скомандовал Унгерн и протянул руку к одному. – Винтовку дай!
Казак вопросительно глянул на Анненкова, тот кивнул. Партизан снял винтовку и протянул барону.
Унгерн открыл затвор и, достав белоснежный платок, провел им внутри карабина. Потом протянул платок ка заку.
Тот побагровел, залившись краской до корней волос. На шелке платка темнело пятнышко ружейного масла.
Желваки заходили на лице Анненкова.
Казак, пригвожденный к месту его взглядом, врос в землю по щиколотку. Впрочем, дальше обошлось без позора – то ли Унгерн пожалел хозяев, то ли проглядел, то ли в самом деле все было в порядке.
– Как же ты, Роман Федорович, его углядел-то? – вполголоса спросил Анненков, когда полки прошли парадным строем перед генералами. – Ну как?
– Пуговица, – неохотно ответил Унгерн. – Пуговица плохо пришита… Значит, и в оружии будет небрежность…
При этом он покосился на серебряные пуговицы мундира самого Анненкова. Те были пришиты прочно. Но на них вместо российских гербов красовались оскаленные пасти тигров и свастики – знаки Чингисхана.
– Уж не думаешь ли ты, Роман Федорович, что я самозванец? – потемнел атаман.
– Нет… – помедлив, Унгерн продолжил: – Нас, Чингисидов, несколько тысяч. Но только на одном исполнится предсказанное…
Все, все в Дальней, Средней и в Передней Азии знали об этом предсказании, полученном Чингисханом в покоренном Самарканде, что один из его потомков воскресит Империю и покорит мир и что Восток переварит в горниле своих древних котлов растлевший свой дух и потерявший себя Запад.
Восток ждал, как ждут иудеи Мессию, как христиане – Христа. Сменялись эпохи, стирались в пыль города и возникали вновь, опускались в глубь моря острова, и пески пожирали оазисы, гасли и вспыхивали звезды, и без памяти о них исчезали миры, но все так же вставало солнце над Японией и гасло над Британией, и текло, текло, текло песчаной струйкой меж сухих и жадных пальцев время, и оставляло на ладонях лишь песчинки, как, ускользая, оставляет ящерица ловцу свой хвост.
Жди.
Что тебе время?
1 мая 1627 года, Кашмир, Индия
Сто слонов, пятьсот верблюдов, четыреста повозок и сто носильщиков везли царские шатры. Основной же отряд в тысячи слонов и десятки тысяч верблюдов следовал за царским конвоем на значительном расстоянии, чтобы поднятая пыль не застила Джихангиру солнце и не мешала дышать.
Сам Джихангир покоился в беседке, устроенной на спине слона. Животное ступало ровно, ехать было приятно, но что-то томило и беспокоило царя.
На спине другого слона были устроены комната-ванная с прохладной водой и туалет. Нур Джахан, супруга царя, лежала в ванне. Сквозь длинные щели бойницы беседки, сквозь наброшенный на стенки платок солнце жалило неопасно, и было видно, как конные евнухи, слуги с тростниковыми палками разгоняют любопытных и наказывают неторопливых, замешкавшихся упасть ниц на пути царя и гарема.
Махаут, погонщик, закутавшись в белый платок, все тянул и тянул одну нескончаемую песню, одну ноту, и полуденный зной, и пыль, и крики евнухов, и вопли толпы все тонуло в этом заунывном пении.
Махаут, широкоскулый и узкоглазый, был родом из киргиз-кайсацких степей, и языка его никто не понимал.
– Стой! – приказал Джихангир, и команда полетела назад, поверх слонов, верблюдов, лошадей и людей. – Стой! Я хочу прохлады…
Конвой встал возле садов Моголов – главной достопримечательности города.
– Прохлады, – повторил Джихангир потрескавшимися губами. – Хочу прохлады…
Тургауды, падая друг на друга, образовали лестницу, и по их спинам царь спустился на землю, поддерживаемый своими нукерами.
На тюрбане царя, украшенном перьями цапли, красовались с трех сторон огромные, каждый величиной с грецкий орех, рубин, изумруд и бриллиант. На шее его было ожерелье из прекрасных жемчужин невиданной величины, рукава до локтя усыпаны бриллиантами, на запястьях тройные браслеты из сверкающих драгоценных камней.
На каждом пальце сияло по перстню, и лайковые белые перчатки, подарок английского посла Poy, были заткнуты за пояс.
Златотканая парча, накинутая на тончайшую батистовую рубашку, защищала царя от солнца, ноги от поцелуев земли и объятий пыли хранили вышитые жем чугом высокие сапожки с загнутыми вверх острыми носами.
– Прохлады, – еще раз повторил царь, и его немедленно подняли в паланкин, что держали на плечах шестеро носильщиков.
Простое белое полотно паланкина было прибито к тростниковым жердям серебряными гвоздиками.
– Бушуу! Хурдан! Тургэн! Шалавхан![27]27
Быстрей! Быстрей! (монг.)
[Закрыть] – заголосили тургауды, и носильщики ровным бегом, не тревожа седока, пустились вверх по террасам.
Вода, вода, драгоценная влага, как жизнь рекой, щедрой, бескрайней, искристой, полной света и веселья, играя бликами по листве и по лицам слуг, воинов и придворных, в почтении стоявших по краям террас, свободно низвергалась с верхней по наклонным мраморным полам, словно живая пленка, она натягивалась на нижней, и взмывалась ввысь из фонтанов, и засыпала, умиротворенная, в глубоком пруду, где дремали красные крупные рыбы с золотыми кольцами в носу.
Тридцать две пары волов день и ночь подвозили воду, чтобы фонтаны работали неустанно, но не скудели колодцы, не пересыхали, подпитываемые родниками, и стекали вчерашние снега с далеких гор по пологим холмам, и дышали и поили всех.
– Госпожа выразила желание пострелять тигров из своей беседки, – почтительно доложил царю дворецкий, когда истомленный Джихангир сел под завесу водопада.
Царь лишь махнул рукой – пусть… О боги, боги мои! Я так одинок… Сто тысяч буйволов везут в обозе зерно для моих войск, число которых неизвестно даже мне, но не с кем, не с кем мне поговорить…
Джихангир протянул руку, и слуга тут же вложил в нее чудесный персик: их каждый день доставляли гонцы-скороходы за тысячи верст из Кабула.
– Не я, – шептал Джихангир, – о боги, боги… Сегодня я понял точно: не я, пророчество было не обо мне…
Но шепот его уносили струи и глушили водопады, не позволяя распознать никому.
– Какое одиночество! – стонал между тем Джихангир. – Какая мука…
Но текли и текли струи, и тоска, чье жало острее меча из стали с добавлением метеоритного железа, все сверлила горло Джихангира:
– Не я…
3 февраля 1620 года, Кабул, Афганистан
– Мой разум не способен вместить это, – прервал Джихангир Никколо Мануччи, знахаря-самоучку, выдававшего себя при дворе Великих Моголов за светило европейской медицины. – По-моему, ваш философский камень – просто абстракция.
Мануччи, почтительно кланяясь, отошел назад, в толпу царедворцев. Впрочем, и ему, так неудачно развлекшему царя ученой беседой, был послан банан из серебра – фрукты, искусно выкованные из этого металла, раздавались на приемах как знак особой милости.
Все новые и новые гости, кланяясь у подножия трона, рассыпали свои дары на мраморе – царь не вел и бровью. Дары принимали царедворцы, и гости, получив фрукт из тончайших серебряных лепестков, присоединялись к пирующим.
Джихангир листал свой дневник, и шумы празднества, длившегося девятнадцатый день, не беспокоили царя.
– Жесток ли я? – размышлял он вслух, читая, как однажды отправил слугу из-за разбитой чашки за такой же в Китай. – Но это была шутка… Приказал же Тимурлен однажды трусу пробежать по всему лагерю в женской одежде, а мой отец, Акбар, велел отрубить стопы человеку, укравшему обувь… Что с того, что я приказал зашить изменников в сырые шкуры быка и осла и весь день возить по жаре? Да, подохли они от удушья и сжатия. Что с того, что всех их сторонников я посадил на колья? Но я и миловал, миловал, в том числе своего сына-изменника, Хосроя, приказал только ослепить, а не убить, а из четырехсот его знатных помощников допросил и казнил всего четверых, чтобы не превращать во врагов их родственников… О боги мои! – вдруг пронзила мозг Джихангира мысль. – Если пророчество Чингисхана сбудется не на мне, может, оттого, что я излишне мягкотел?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.