Текст книги "Живописец душ"
Автор книги: Ильдефонсо Фальконес
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Они обедали в большой столовой, из тех, что назывались «круглыми столами»; столы там были огромные, не обязательно круглые; люди приходили и садились за них, если было свободное место. Меню одно для всех, дешевое блюдо дня за шесть сентимо; заплатив их, каждый мог разделить с другими липкую грязь, покрывающую столы и пол, жир, который, казалось, висел в воздухе, и запахи, которые Эмма была не в состоянии распознать.
Старик и его новая работница нашли себе место, сопровождаемые наглыми взглядами, шепотками, даже свистками и бесстыдными предложениями: их окружали матросы, докеры, железнодорожники и всякий подсобный персонал, народ в большинстве своем грубый. Матиас поднял руку и с победоносным видом поприветствовал всех. Возмущенный ропот Эммы заглушили аплодисменты и здравицы, а потом каждый занялся своим делом, то есть продолжил поглощать пищу.
– Зачем ты приветствовал их?
Матиас в общих чертах повторил то, что говорила Дора. Заверил Эмму, что все прекрасно понимает и осознает, что не имеет на нее никаких прав. Даже не собирается выступать в роли ее жениха. Тем не менее, поскольку здесь есть люди, которые его знают и уважают, он надеется, что они окажут уважение и девушке тоже.
Им принесли суп, в котором плавал жир.
– Знаешь, сколько кур и других пернатых ежегодно привозят в Барселону? – начал Матиас после того, как Эмма приняла его объяснения. Она помотала головой, поднося ко рту ложку с куском чего-то плотного. – Четыре миллиона!
– Это целая уйма кур, – согласилась девушка.
– Да. И большинство прибывает по железной дороге, а из этого большинства огромное большинство – на Французский вокзал, там, позади. – Он показал большим пальцем через плечо.
Эмма ждала продолжения. Ела суп и все, что в нем содержалось. Матиас тоже ел, но, когда пытался говорить с полным ртом, суп проливался между беззубых десен.
– Из этих четырех миллионов кур около двадцати пяти тысяч не проходит санитарный контроль. – Старик молча проглотил две ложки, вытер губы рукавом пиджака и взглянул Эмме в лицо. – Думаешь, в Барселоне достаточно ветеринаров, чтобы осмотреть четыре миллиона кур, прибывающих в клетках из Франции, Италии или России? – спросил он, пожимая плечами. – Дело в том, что в Барселоне нет места для забоя птицы, такого, как бойня для скота. Кур, гусей, уток и куропаток перевозят в вагонах. Когда их выгружают, ветеринары проводят беглый осмотр. Здоровых отправляют в магазины или на рынки; тех, что кажутся больными, помещают в карантин, неподалеку от вокзала. Это – голый пустырь, на нем теснятся клетки, которые никто не чистит, так что птицы, даже здоровые, заражаются от больных. – Матиас снова отдал должное супу. Эмма почти доела свой. – Ха! – продолжил старик, проглотив несколько ложек. – Ветеринары возвращают владельцам тех кур, которые выздоровели, что в таком карантине невозможно. Другие околевают, конечно, кто бы не околел после такой дороги, а тысячи птиц забивают, считая нерентабельным их лечить и кормить. На самом деле, никто не желает вкладывать в это деньги. И в такую-то сумятицу внедряемся мы. Монетку там, монетку здесь, и никто не хватится нескольких кур. Кто бы их считал! Пока власти рапортуют, что было забито столько-то тысяч кур, прибывших в плохом состоянии, дальнейшее никого не волнует, и граждане спят спокойно, поскольку у нас есть кому проследить за качеством нашей еды.
– Ха! – повторила Эмма ироничный смешок Матиаса: ее собственный опыт подсказывал, что старик прав.
Все, что Эмма могла себе представить, бледнело перед тем, что она увидела, когда Матиас после обеда повел ее в карантин, расположенный между двумя железнодорожными путями: по одному поезда шли во Францию через Матаро, по другому – через Гранольерс. Десятки клеток, поставленных одна на другую, нечищеных, сочащихся экскрементами, забиты птицами; девушке показалось, что все они вот-вот околеют. Матиас расхаживал по тропкам, проложенным между клетками, в сопровождении старика, который выглядел не чище кур, порученных его попечению, и который время от времени оборачивался и с любопытством оглядывал ее. Матиас и другой старикан выбрали четырех кур, сунули их в мешок, а мешок положили в корзину, которую носила Эмма.
– Эти живые, – улыбнулся Матиас. – Смотри, чтобы не сбежали.
Он расплатился со стариком из карантина и пригласил Эмму к себе домой.
– Только во двор, – заверил он, чтобы она согласилась.
Жил он в полуподвале трехэтажного дома в одном из переулков, которые вели к арене для боя быков Барселонеты. В распоряжении Матиаса был маленький световой дворик, к которому примыкал соседний дом; только Матиас имел туда доступ, поэтому вдоль стен стояли клетки, девственно чистые; в некоторых квохтали куры.
– Посади этих в клетки. Каждую по отдельности. Налей воды в поилки и насыпь корма.
Старик осмотрел других кур, то удовлетворенно хмыкая, то огорченно прищелкивая языком, а когда был наведен порядок и новые птицы устроены, вынул деньги, вырученные утром, и произвел расчет.
Эмме причитались почти две песеты.
Покинув дом Матиаса, девушка, довольная, пошла вдоль морского фасада Барселонеты. Рыбацкие суда уже вернулись, и она не могла не задержаться на несколько мгновений, любуясь зрелищем, какого не увидишь днем, когда люди, живущие морем, уходят на лов: тысячи деревянных судов всех размеров и видов скопились в рыбацком порту. Взгляд не мог проникнуть сквозь густой лес мачт со спущенными парусами. Чуть поодаль – большие корабли. «Спору нет, – подумала Эмма прежде, чем пуститься в путь к дому, где делила комнату с Дорой, – можно пересечь весь порт из конца в конец, не замочив ног, если перепрыгивать с борта на борт».
Этой ночью девушка привнесла в общую постель несколько перышек и историю, которая пленила Дору.
6
Бертран сообщил, что решил отказаться от услуг Эммы, но не пожелал распространяться о причинах.
– Слушай, парень, – сказал он, кладя конец настойчивым расспросам, – если хочешь узнать больше, нужно спросить у нее самой, так?
Это и собирался сделать Далмау, направляясь к жилищу Эммы. На этот раз юноша не выслеживал ее, не прятался по углам, а вошел в столовую со всей решимостью, хотя и не знал, как Эмма примет его, и волновался. Ему не терпелось разделить с Эммой свой успех, попросить у нее прощения. Он не позволит себя оттолкнуть, как тогда, после гибели Монсеррат. Он был готов встать перед ней на колени, ползать в пыли, если необходимо, пообещать ей звезду с неба, всю вселенную, если надо! Он понял, что в триумфах мало толку, если рядом нет любимого человека.
Похвалы, великолепные критические отзывы, признание – все это повысило самооценку Далмау. И колебания, мешавшие ему раз навсегда решить свои проблемы с Эммой, исчезли.
Он взбежал по лестнице через две ступеньки и забарабанил в дверь. Никто не отозвался, хотя он стучал долго; тогда Далмау спустился на улицу и стал ждать у парадного, как больше недели тому назад поступила Эмма, собираясь попрощаться с кузенами. Только на этот раз первой появилась не Роса, а двое братьев.
– Привет. Вы не знаете?..
Далмау не успел закончить вопрос. Один из кузенов Эммы ударил его кулаком по лицу. Другой ударил в живот, и Далмау согнулся пополам. Но ему не дали упасть. Застигнутый врасплох, Далмау был беззащитен под градом ударов, которые сыпались на него. Прижавшись к стене, съежившись, он только закрывал руками голову и лицо, пока братья тузили его, крича: «Козел! Похабник! Сутенер! Развратник! Подонок! Негодяй!..» Прохожие, небольшой толпой обступившие их, смотрели, но не вмешивались. Кто-то визгливо призывал жандармов. Ни одного агента рядом не оказалось, а ближайший участок располагался далековато, на улице Сепульведа.
– Остановите кто-нибудь этих варваров! – не выдержала какая-то женщина.
– Поможем ему? – предложил Дельфин сестре.
– Куда там! – отказалась Маравильяс. – Подставишься под такую плюху, из тебя и дух вон.
Только спасительное появление Росы положило конец избиению. Девушка встала между Далмау и братьями, ей даже пришлось их встряхнуть как следует, чтобы усмирить слепую ярость, обуявшую их.
– Этот сукин сын заманивает девушек, чтобы рисовать их голыми! – объявил один из братьев, обращаясь к толпе. – Он поступил так с нашей кузиной.
– А рисунки продает в бордель! – добавил второй брат.
Раздался возмущенный ропот.
– Поделом ему! – послышалось в толпе.
– Убивать таких гадов мало!
Опасаясь худшего, Роса затащила Далмау в парадное. Братья вошли следом.
– Не приближайся к этому поганцу, – велел один из них.
Роса хотела прикрыть Далмау собой, но тот, с разбитым лицом и сочащимися кровью губами, ее отстранил.
– Не знаю, о чем вы, – еле выговорил он.
Братья собрались было снова наброситься на него. Роса закричала, а Далмау стойко принял вызов. На улице на него напали неожиданно, но теперь он даст отпор. Братья говорили что-то об Эмме, рисунках обнаженной натуры, борделях! Он ничего не понимал.
– Я никогда бы не продал рисунок, изображающий вашу кузину! – возмутился он, искренне недоумевая.
Роса выступила вперед, но не успела прикрыть Далмау своим телом. Братья остановились.
– Твои рисунки ходят по рукам, люди их купили в борделе, – выпалил один.
– Ведь ты и правда рисовал ее голой, – обвинил другой.
– Да, – признал Далмау, – но это искусство. Она сама хотела позировать для меня. Рисунки нравились ей. В этом нет ничего плохого. Если только…
– Но ими торгуют в борделе.
– Не понимаю… – Далмау сглотнул, почти уверенный в том, что собирался сказать. – Нет. Они у меня в мастерской. Их никто никогда не видел. Я бы не позволил.
– Ты разрушил жизнь Эммы, – бросил ему в лицо один из братьев. – Люди считают ее обычной потаскушкой.
– Где она? – спросил Далмау, твердо решив добиться ответа.
Братья плюнули ему под ноги и пригрозили убить, если он снова причинит Эмме неприятности, потом оставили его наедине с Росой, но и та не могла дать никаких сведений о своей кузине. Призналась, что не имела от нее никаких вестей с тех самых пор, как отец выгнал ее из дому. Предложила обработать ушибы, но Далмау отказался. Стер кровь с лица и сел на трамвай, чтобы поскорее добраться до фабрики изразцов, где гнетущее чувство тревоги сменилось тяжелой тоской, когда он убедился, что этюды обнаженной натуры, для которых позировала Эмма, исчезли из папки, где он хранил свои работы. Далмау весь покрылся холодным потом, голова закружилась так, что пришлось опереться о рабочий стол.
Кто украл рисунки? Тот, кто это сделал, имел, конечно же, доступ в мастерскую. Далмау подумал на Пако… Вряд ли такое возможно, хотя деньги, которые, должно быть, заплатили в борделе за такую натуру, могли послужить немалым соблазном. Он вспомнил, как один из мальчишек, живших на фабрике, рассказывал, что у сторожа в семье какие-то проблемы. Нужда всегда подвигала на воровство, а то и служила оправданием. И если не Пако, то кто мог это сделать? Достать ключи от его мастерской совсем нетрудно, они висят на крючке в шкафу, в той каморке, где дежурит сторож. Но старик часто бывает занят другими делами. И о чем Далмау не мог даже помыслить, так это о том, чтобы предать огласке тот факт, что у него украли рисунки обнаженной натуры, для которых позировала его невеста, бывшая невеста, ведь очевидно, что Эмма никогда не вернется к нему после унижений, перенесенных по его вине. Эмма, должно быть, считает его обыкновенным сутенером, мерзавцем, который воспользовался тем, что девушка его любила и полностью отдавалась любви. Далмау вздохнул. То, что он спьяну ударил ее, можно простить, но то, что он продал рисунки, где она изображена обнаженной… «Льюки», как и учитель, не позволяли писать обнаженную женскую натуру, тем более с девушки, с невесты. Если он раскроет тот факт, что рисунки украли, возникнет еще одна проблема с доном Мануэлем вдобавок к тому, что он бросил посещать пиаристов, которые его наставляли в вере: после выставки учитель еще настойчивее добивался его обращения. Дня не проходило, чтобы он об этом не заговаривал. «С „Льюками“ тебя ждет блестящее будущее, – предрекал он. – Припади к Христу, Он наполнит твою душу. Свет Господа направит твою кисть, твои творения обретут духовное величие».
Весь остаток дня Далмау раздумывал над тем, кто бы мог оказаться вором. Никто не мог бы выкрасть рисунки, пока Далмау находился в мастерской: он бы заметил. Но на фабрике изразцов работало столько народа, что, не объявив во всеуслышание о краже, было невозможно указать на кого-то конкретно. Он стал присматриваться к людям и обнаружил косые взгляды, которых раньше не замечал; отношения, которые, поскольку он затворился у себя в мастерской, проходили мимо него, но не нашел ничего, возбуждающего хоть самое смутное подозрение.
Он возвращался домой уже ночью, угнетенный тем, что его расследование ничего не дало. Устало брел под роскошным, блистающим звездами небом летней ночи. Боль обжигала его каждый раз, как он думал… представлял себе Эмму, нагую, в рискованных позах, переходящую из рук в руки, пробуждающую в мужчинах похоть через рисунки, в которые он вложил все свое мастерство, а она отдавалась ему и верила безоглядно. Он мог припомнить их все до единого. И если он страдал так жестоко, трудно даже вообразить, какого предела достигают терзания Эммы, чья интимная связь грубо выставлена напоказ, чья честь запятнана. Что она сейчас делает? Где работает? У нее нет никого, кроме дяди и кузенов, его самого и его матери, ей неоткуда больше ждать помощи.
На него напали, чтобы ограбить, соврал он матери, чтобы объяснить следы ударов, нанесенных кузенами Эммы. Целая шайка, добавил он на следующий день, повторяя то же самое дону Мануэлю, уверяя его, что все в порядке и он хочет работать. Ему это нужно, подумал про себя Далмау. И все-таки в полдень, отклонив приглашение учителя пообедать у него дома, юноша вышел в город, который показался ему необозримым. От окрестностей фабрики, несколько выше над уровнем моря, Далмау мог видеть всю Барселону: порт, старый квартал, Эшампле, поселки, поглощенные большим городом. Трамваи сновали туда и обратно, поезда пересекали город: на Сарриа через середину улицы Балмес, на Мадрид через улицу Арагон; французский экспресс… Конные экипажи и телеги, запряженные мулами. Тысячи велосипедов и редкие автомобили. Полмиллиона человек здесь жили, работали, непрерывно передвигались, создавая беспорядочную сумятицу: как проникнешь в нее, как отыщешь среди этой толпы одну-единственную женщину – Эмму.
Кто-то должен знать, где она остановилась. Этим полднем Далмау обошел весь квартал Сан-Антони: рынок, тюрьму, школу пиаристов, куда тщетно призывал его вернуться преподобный Жазинт. Дошел до Параллели, глядя во все стороны, всматриваясь в лица продавщиц в лавках, официанток в барах и уличных кафе, заглядывая через щелочку во все магазины – вдруг Эмма устроилась работать в один из них.
Начиная с этого дня он, закончив работу в полдень или же вечером, отправлялся на поиски Эммы. Нашел каких-то подружек, даже анархисток, товарищей Монсеррат, которые знали и Эмму тоже. Одна сказала, что вроде бы видела ее в Эшампле, другая – в Сантс, но ни одна не сообщила ничего конкретного, что позволило бы продвинуться в поисках. Он прочесал пол-Барселоны, глядя направо и налево, расспрашивая, приближаясь с тяжелым чувством, а вдруг Эмма окажется среди них, к череде нищих, просящих милостыню у дверей богатых особняков или ждущих тарелку супа в многочисленных приютах и благотворительных заведениях города.
Как-то вечером, когда Далмау проходил по переулку в квартале Грасия, заглядывая в лавчонки и магазины, к нему приступили Маравильяс и Дельфин. «Давно пора», – твердил он сестре, пока они таскались за Далмау все эти дни. «Почему бы не сказать ему, где она? Может, что-нибудь получим в награду». Маравильяс с братом знали, где живет и ночует Эмма, были также в курсе ее новой работы у Матиаса, торговца курами. «Мы получим от него больше, чем награду, – заверила девочка. – Ты только помалкивай, не профукай все, как обычно», – предупредила его напоследок.
– Маэстро! – окликнула trinxeraire.
– Маравильяс, – удивился Далмау. – Что ты здесь делаешь?
– Я у себя дома. Мы живем на улице, помнишь? – ответила девчонка. Далмау кивнул, поджав губы, словно об этом сожалел. – А ты? Что ты делаешь?
– Ищу одну девушку, – невольно вырвалось у него.
– А, – кивнула Маравильяс.
Какое-то время они молчали. Маравильяс ждала, пока Далмау попросит их, а он колебался, хотя ведь дети в самом деле жили на улице. И их было много. Если они займутся поисками Эммы, это может сработать.
– Как думаешь, могли бы ты и твои товарищи мне помочь? Я, как ни стараюсь, не могу ее найти.
Он щедро заплатил Маравильяс. Деньги нужны для других trinxeraires, наврала та.
– Больше десяти тысяч пустятся на ее поиски!
– Ну, может, не так много, – в первый раз заговорил Дельфин.
– Тебе-то откуда знать, болван? – тут же повернулась к нему сестра. – Ты и считать не умеешь.
– Но не все из них нам друзья, – стоял он на своем.
– Для того и нужны деньги, дурачок! – Парнишка хотел что-то сказать, но Маравильяс испепелила его взглядом. – Молчи!
Через неделю Пако сообщил Далмау, что Маравильяс с братом ждут его у ворот фабрики. Далмау бросил все и побежал к ним. Они ее нашли. Да. Эмму Тазиес. Так ее зовут, сказал мальчишка, который опознал ее в пекарне на улице Принцессы, в старом квартале. Точь-в-точь как на рисунке, которым Далмау их снабдил, так что нет никаких сомнений. Они сели на трамвай, чтобы прибыть поскорее. Пассажиры глядели с презрением на грязных, оборванных детей и шарахались от них. Девушка в пекарне была не Эмма. Тrinxeraire, обнаруживший ее, настаивал на том, что это, конечно же, Эмма. «Тазиес?» В ответ на вопрос Далмау бродяжка пожал плечами и недоумевающе уставился на Маравильяс. «Поскольку он не умеет писать, то и забыл фамилию, – пыталась та его оправдать. – Но ведь она похожа, правда?» Девушка была хорошенькая, вот и все сходство. «Не переживай, маэстро. Мы ее найдем, – утешил его Дельфин. – Будем искать повсюду».
Ребята еще трижды обманули его.
– Ее зовут не Эмма Тазиес! – раскричался Далмау в последний раз перед потоком работниц, выходивших с прядильной фабрики. – И она ничуть не похожа на рисунок, который я тебе дал!
– Она такая, точно такая, как на рисунке! – тоже вскричала Маравильяс. – И зовут ее Эмма Тазиес, – добавила она. – Уверяю тебя. Это – та, кого ты ищешь. Сам у нее спроси.
Далмау сделал несколько шагов по направлению к женщине, на которую показывали Маравильяс с братом, уверяя, что на этот раз да, да; на этот раз они ее нашли, но остановился, помотал головой, удивляясь, до какого идиотизма можно дойти, потом, нахмурившись, повернулся к trinxeraire.
– Почему ты меня обманываешь? Разве я обидел тебя?
– Нет. – На глазах у Маравильяс выступили слезы. Она не была плаксой, не помнила, когда в последний раз, еще маленькой девочкой, пускала слезу, но умела притворяться. В такой жизни, как у нее, не обойтись без умения пробуждать сочувствие и жалость. – Я не обманываю, – захныкала она. – Ее зовут Эмма Тазиес. Она сама мне сказала. Мне. На этот раз мне. Я не вру, честное слово! И она похожа на рисунок. Клянусь тебе, это правда… Зачем ей было меня обманывать?
Девушка, выходившая из ворот прядильной фабрики, даже не была миловидной. Грубая, подумал Далмау уже у себя в мастерской. Может, она и хороший человек, скромная работница, и на лице у нее, как и у них у всех, запечатлелись тяготы непосильного труда, к которому их день за днем принуждают начальники цехов, но она ничуть не похожа на Эмму. Далмау вздохнул: он велел Маравильяс бросить это дело. Та отказалась и, задыхаясь от рыданий, обещала найти его невесту. Далмау знал, что должен сделать это сам: невозможно, чтобы Эмма исчезла бесследно. Рано или поздно до него дойдут какие-то слухи… Он продолжит поиски, хотя вряд ли это чему-то послужит, вряд ли она простит, но попытаться стоит.
У себя в мастерской он был завален работой. Фабрика получала заказы для домов в стиле модерн, которые повсюду строились. Панно вроде того, с феями. Изразцы для серийного производства, как те, что разработал Далмау, вдохновившись японской гравюрой. И это не все: после выставки рисунков и отзывов в прессе имя его передавалось из уст в уста. Производитель оливкового масла заказал ему рекламный плакат для своей продукции; фабрикант, выпускающий карамели, – рисунок на новую коробку. Далмау до сих пор обдумывал, как это сделать. Пристально изучал плакаты, афиши и вообще творчество великих мастеров модерна: Касаса, Рузиньола, Утрилло, Де Риквера, Льяверьяса…
Рисунок для карамелек получился довольно быстро: плоская коробка извилистых очертаний с закругленными краями, на крышке улыбающиеся личики двух детишек в локонах, много орнамента, яркие цвета. Плакат для оливкового масла потребовал больше труда. К неудовольствию дона Мануэля, Далмау взял за образец и пример для подражания рекламу из одного журнала, где анонсировался санаторий для сифилитиков на бульваре Бонанова, вдали от центра города. Этот анонс нарисовал Рамон Касас, представитель богемы, мастер, каких мало.
Каждый раз, глядя на этот плакат, Далмау чувствовал себя маленьким, неумелым. На анонсе представала женщина, болезненно худая, но все еще красивая, однако вся ее красота, вместе с жизнью, ускользала вместе с взглядом, погруженным в цветок, который она держала в руке на уровне глаз. В шаль, которая не прикрывала голой спины и лишь частично прикрывала грудь, вплелась черная змея, что исключало всякую надежду на излечение, какую смотрящий на объявление мог бы питать. Этим было все сказано! Такой омерзительный предмет, как сифилис, обыгрывался с редкой проникновенностью и непревзойденным мастерством. Трудно было представить, чтобы он мог добиться чего-то подобного. Речь теперь не о том, чтобы выплеснуть на бумагу боль от потери Монсеррат или преодолеть скорбь от разрыва с Эммой, изображая неприкаянных trinxeraires; теперь нужно передать чужое послание, и в такой форме, чтобы люди стали покупать именно этот сорт оливкового масла.
Между тем, работая над керамикой и время от времени млея от восторга перед рекламой клиники для сифилитиков, в надежде, что и ему придет в голову что-то, кроме женщин, раскупающих масло, Далмау беспрерывно мелькал на ужинах, празднествах и собраниях. Приглашения обычно поступали через дона Мануэля, и Далмау приходил вместе с учителем, который и у себя дома устраивал банкеты, чтобы похвастаться своим учеником и сотрудником. Он был преподавателем Далмау в Льотхе; продвигал его, сына анархиста, осужденного за причастность к взрывам во время процессии Тела Христова в Барселоне в 1896-м; посвятил его в секреты производства керамики и взял на фабрику; избавил от военной службы; поддерживал советами; помог семье, когда случилось несчастье с его сестрой, бедняжкой: пусть она и революционерка, а все-таки не заслужила такой смерти; организовал ему выставку. Он, всюду он… Он отвел Далмау к своему портному, назойливому юнцу, чтобы тот пошил ему пару пиджаков и пару брюк, за которые Далмау заплатил цену, в его глазах непомерную. Потом пошел вместе с учеником покупать пальто и башмаки, рубашки, носки и нижнее белье. На этом закончилось все, что оставалось от выручки за рисунки trinxeraires – прекрасные, но мало прибыльные, поскольку цену за них назначало Общество художников Святого Луки. В конечном счете, столько и причиталось начинающему художнику, высказал свое мнение учитель, если учесть комиссионные, непредвиденные расходы и тысячу других статей, в которых Далмау не разбирался, а потому доверился дону Мануэлю.
Но шляпу носить Далмау наотрез отказался, так и ходил в своей шапочке. И рубашки носил без воротничков и манжет, памятуя о матери, день и ночь строчащей на швейной машинке. И галстук не надевал, поскольку не на чем было его завязывать. Таким образом, Далмау вращался в среде «Льюков», одетый скорее как их противники, представители богемы, чем как те, кто его приглашал: мужчины в сюртуках или черных фраках, женщины в шелковых платьях, увешанные драгоценностями, затянутые в корсеты.
Дождь из золотых капель, густых и тяжелых, на темном фоне, с проступающими на нем томными, чувственными женскими силуэтами. Производитель оливкового масла был в восторге от нового дизайна, разработанного Далмау, и с радостью заплатил оговоренную сумму, после чего устроил у себя в доме ужин, куда не пригласил дона Мануэля.
– Строго между нами, – откровенно высказался он тем вечером, – знаю: он твой учитель, ты его уважаешь, как должно, а может, питаешь более теплые чувства, но мне он кажется слишком ретроградом, чтобы поддерживать с ним беседу или приятно провести вечер в его компании. Мне это ни разу не удавалось, где бы мы с ним ни сталкивались. Пресвятая Дева, Иисус Христос, бомбы анархистов, богема, каталонские сепаратисты… Больше он ни о чем не говорит! Порядок, мораль и добродетель. Только ему не проболтайся, – добавил фабрикант.
Далмау, к собственному изумлению, кивнул с понимающей улыбкой.
Производителя оливкового масла звали Франсиско Серрано, и его четырехэтажный дом в узком, тихом проулке между Пасео-де-Грасия и Рамбла-де-Каталунья предстал перед Далмау прекрасным образцом стиля модерн: высокие потолки, украшенные резьбой и яркой керамикой; между стропилами, оставленными на виду, и паркетными полами – полихромными или в великолепных узорах – мебель в едином стиле и декор из самых необычных материалов.
Далмау слышал нечто подобное от людей, критикующих течение, сильно привлекавшее его самого. Мол, люди искусства, художники и скульпторы, особенно богема, восстают против буржуазии, презирают ее и высмеивают. Не пишут картин или книг, не ваяют скульптур, привлекательных для публики, но создают искусство ради искусства, и вместо того, чтобы следовать вкусам толпы, навязывают ей свои. Произведения искусства превратились в предмет торговли.
Архитекторы примкнули к этой тенденции позднее, но воплотили ее во всей полноте, более наглядно, чем художники. Они не только проектировали и строили здания, но и делали зарисовки деталей, которые раньше считались второстепенными и отдавались на откуп ремесленникам: балюстрады, решетки, замки, дверные молотки… Кроме этих дополнительных аксессуаров, они занимались также мебелью, вазами и прочими элементами декора. В их число входили гобелены, ковры, посуда, хрусталь, столовые приборы… Архитектор, работающий в стиле модерн, вникал во все; иные даже создавал фасоны платьев для хозяек дома.
Барселонские богачи таким образом тщились встать вровень с европейскими декадентами, которые весь прошлый век заполняли свои жилища множеством экзотических и ценных предметов, украшениями всякого рода, всех эпох и самого разного происхождения, в изобилии почти подавляющем. Но буржуа-модернисты в итоге получали дом, проект и отделка которого отражали не интеллектуальные запросы владельца, не его культуру, не манию коллекционера, не любопытство или даже авантюризм, но исключительно вкус архитектора.
Такой дом и показывали Далмау дочь фабриканта масел и пара ее подруг, приглашенных к ужину; прежде чем садиться за стол, девушки провели его по всем комнатам, включая спальни, где панели, кровати, шкафы, стулья и столы являли собой образцы мастерской работы по дереву, не уступающей шедеврам Хомара, Пунти, Бускета… Старую лепнину и рельефы XIX столетия заменили более легкими сочетаниями светлого ясеня, розового дерева или ореха с более темным красным деревом или дубом. Люстры из кованого железа, витражи в деревянных рамах, а главное, инкрустации из дерева, металлов, перламутра и черепахи доводили целое до совершенства. Далмау провел пальцами по женским головкам, инкрустированным в изголовье кровати, на которой спала дочь фабриканта.
– Как прекрасно засыпать каждую ночь под таким произведением искусства, – произнес Далмау, пытаясь различить сорта древесины, из которых состоял рисунок.
Девушки, все лет двадцати, заулыбались, стали перемигиваться, и Далмау понял, что фраза получилась двусмысленная.
– Я имел в виду, что…
– Знаем-знаем что, – перебила его одна с лукавой усмешкой, взяла под локоток и направила на лестницу, которая вела к столовой.
Этой ночью, после ужина, под мрачным взглядом дочери фабриканта, не понимающей, почему отец не позволяет ей по ночам выходить из дома, а старшему брату позволяет, Далмау отправился с этим последним и его друзьями в поход по шикарным злачным местам, в одном из которых служитель преподнес ему бабочку, поскольку туда без галстука не пускали. Вначале Далмау хотел воспротивиться, но выпитое спиртное и настояния женщин, которые по ходу вечеринки присоединялись к компании, взяли свое, он сдался и позволил себя тормошить: ему нацепляли бабочку, снимали ее, сдвигали в сторону, поправляли, окидывая критическим взором, словно оценивали картину. Если одна одобряла, другая срывала бабочку и развязывала ее под смех, крики и дружелюбные споры: все для того, чтобы подольститься к юноше, которого представили как молодого, многообещающего художника.
Что было дальше, Далмау припоминал с трудом, а проснулся он совершенно голым, на диване в квартире на Рамбла-де-лес-Флорс; двое его спутников, тоже нагие, спали в кровати, вытянувшись во всю длину, будто их специально распялили. Далмау тер себе глаза, пока они не повлажнели и не исчезло ощущение, будто слой песка прилип к роговице. Он не узнавал соседей по комнате, во всяком случае в таком положении, и не имел ни малейшего намерения встать и вглядеться пристальней. Голова буквально лопалась от бесчисленных образов, которые мелькали перед ним, помогая вспомнить, кто он такой и что с ним было: люстры, столы, музыканты, танцы, женщины, бокалы… Все это обрушивалось на него разом, будто пытаясь силой проникнуть в мозг. Далмау привстал, желудок у него взбунтовался.
– Привет, артист, – неожиданно раздался женский голос у него за спиной.
Далмау хотел ответить, но слова застряли в пересохшем горле.
– Маэстро уже проснулся? – прозвучал другой голос.
Две полуодетые девицы сновали по комнате, пытаясь отыскать в хаосе тряпья, бутылок и самых разных вещей, разбросанных по полу, недостающие предметы туалета.
– Лови, – сказала одна, бросая Далмау трусы.
– Откуда ты знаешь, что это мои?.. – спросил он, еле ворочая языком; попытался поймать их неловким движением, но не получилось.
– То есть как откуда? – перебила его девушка. – Ведь я сама их с тебя сняла, – добавила она с хохотом.
Далмау сделал над собой усилие, чтобы прийти в чувство. Этот смех… Болезненный проблеск сознания вернул ему образ девицы, сидящей на нем верхом с таким точно хохотом. Тут в него полетели штаны и рубашка. Потом пиджак.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?