Текст книги "Оккупация"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
Но, может быть, он жив, с ним ничего не случилось? Дай-то Бог, дай-то Бог!..
С этой мыслью я, не раздеваясь, уснул.
Утром в лётной столовой мы услышали: самолёт капитана Касьянова при наборе высоты взорвался. Причины никто не знал. И вряд ли кто узнает. Взрыв разметал машину на мелкие кусочки, отдельные уцелевшие детали собирали в окрестных деревнях, а о человеке… никто и не говорил. Воздух, которому он посвятил жизнь, взял его в объятия и стал последним приютом.
Воронцовская пятёрка завтракала молча и молча же, не заходя к командиру, направилась в гостиницу, я же, движимый тайной пружиной своей профессии, в гостиницу не пошёл, а присел на край лавочки в сквере военного городка, ловил каждое слово случайных разговоров. Я ещё не знал, буду ли писать об этом трагическом эпизоде, – скорее всего, о таких фактах не дают печатать ни редактора, ни цензура, но жизнь лётчиков интересовала меня во всех проявлениях, и я испытывал потребность знать подробности происшедшей трагедии.
В день похорон золотая пятёрка стояла возле гроба во втором ряду, а я в сторонке от лётчиков, знавших Касьянова или приехавших из других частей, и неотрывно смотрел на окаймлённый чёрной рамкой портрет капитана, которому было лет двадцать восемь. Он был красив, всем нам улыбался и будто бы спрашивал: чтой-то вы носы повесили?.. А под сводами небольшого зала, где был установлен гроб, величаво плыла траурная музыка, заполняя зал нестерпимым чувством утраты чего-то большого, невосполнимого.
Две женщины подвели к гробу молодую вдову, державшую за ручку девочку. Музыка смолкла и вдруг раздался крик:
– Откройте гроб! В нём нет моего Васеньки! Нет! Нет! Разбился самолёт, а Васенька жив! У него был парашют. Откройте крышку!..
Рыдания вырвались из груди несчастной, но вдруг она затихла, стала опускаться на руки стоявших возле неё женщин. Кто-то сказал:
– Потеряла сознание.
Её понесли к выходу. Девочка шла за ними, но кто-то загородил ей путь, и она очутилась возле меня, запрокинула головку и смотрела с вдруг пробудившимся интересом. Я поднял её, и она положила ручонку мне на погон, – видно, привлекли её те же четыре звёздочки, что были и на погонах её отца. Она гладила их, а потом перевела взгляд на фуражку, которую я держал в руке, поддела пальчиком золочёный краб с покрытой красной эмалью звездой. Тихо, почти шёпотом, произнесла: «Папа!». Я задохнулся от волнения, вышел из зала, сел на лавочку, а её поставил рядом. Хотел спросить, как её зовут, но затем опомнился: зачем же разрушать иллюзию се счастья. Ведь если отец, то он не стал бы спрашивать, как её зовут. А девочка захватила ручонками мой краб, и для неё ничто в мире, кроме краба, не существовало. Из дверей зала рвалась наружу музыка Шопена. Я сидел, обвив рукой талию девочки, боялся, как бы она не упала с лавки. И не заметил, как сзади подошла женщина, протянула к ребёнку руку:
– Пойдём, Верочка. Ты устала, тебе пора спать.
И они ушли, а я сидел как каменный, и ощущение неизбывного горя железным обручем сковало мою грудь.
Подошёл Воронцов, тихо проговорил:
– Вот она… наша профессия.
Я не ответил. Посидели несколько минут и пошли прочь со двора. Слонялись по улицам города, ждали, когда процессия направится к кладбищу. В гробу не было тела, прощаться было не с кем, но лётчики золотой пятёрки, как и весь личный состав дивизии, был готов проводить гроб с фуражкой и по русскому обычаю бросить в могилу горсть земли.
Трудно дались мне эти похороны; я, кажется, на фронте никогда с такой мучительной, почти непереносимой болью, не хоронил даже близких своих друзей.
Кто-то сказал:
– Капитану ещё не исполнилось и двадцати семи.
Судьба не щадила и тех немногих моих сверстников, которых война оставила всего лишь по три человека из каждой сотни.
Дня три после похорон мы в дивизии не появлялись, даже в лётную столовую не ходили. Гуляя со своими новыми приятелями по городу, питаясь с ними в ресторане, я ближе узнавал их, жадно вслушивался в рассказы о том, как они воевали, а затем служили в разных концах страны. Все они были постарше меня лет на пять-шесть, но жизнь лётчиков-истребителей, многотрудная и быстротечная, каждодневные бои и опасности, а затем и положение крупных командиров сделали их многомудрыми и острыми на взгляд и чутьё; они, казалось, видели меня насквозь и по причине врождённой славянской доброты принимали меня за товарища. И только Воронцов, оказавшийся ещё большим балагуром и пересмешником, чем во время курсантской жизни в Грозненской авиашколе, частенько ставил меня в неловкое положение, как бы давал понять, что гусь свинье не товарищ, так и я никогда не стану с ними на одну доску. Он говорил:
– Что за профессию избрал ты себе – газетчик? А?.. Вечно будешь на побегушках: там послушал, там понюхал – тьфу! Угораздило же тебя! Переходи к нам в истребительную авиацию.
– Кто меня возьмёт в вашу авиацию? В Грозном мы на штурманов учились. Бомбы под брюхом таскали, а если когда и ручку управления давали, так это редко. Всё больше мы маршрут чертили, а в полёте курс лётчику задавали да бомбы сбрасывали. Хорошо это вы… – я его при людях на вы называл. Полковник всё-таки! – Вы до училища летать умели, в аэроклубе инструктором были, а я?.. Долго меня учить надо.
– Выучим! – гудел Воронцов. – Какие у тебя годы! Скажу приятелю, командиру дивизии, – под Москвой в Кубинке у нас элитная дивизия стоит, – там тебя живо натаскают. И затем командиром эскадрильи сделаем, а там и командиром полка!..
Я после таких разговоров и сам начинал верить, что лётное дело скоро могу освоить. База-то у меня есть! Я Грозненскую школу с отличием окончил. Воронцов на что хорошо летал и во всём первым был, а серебряный знак-самолётик только десять отличившихся получили. Но в то же время я думал: «А что мне даст положение лётчика? Я же не войду в золотую пятёрку! И командиром полка не скоро стану, если и стану ещё?»
Такие мысли сразу гасили мои минутные мечты о воздухе.
А Воронцов продолжал:
– Ну, если в газете застрянешь – в редакторское кресло прыгай. Повелевать надо, а не корпеть над заметками. На большом лимузине ездить – на «ЗИМе» или на «ЗИС-110», как наш командующий Василий Иосифович. Ключевые посты в государстве надо занимать, а то сдадим Расею ублюдкам разным да гомикам.
– Гомикам? Кто это такие – гомики?
Воронцов с минуту смотрит на меня удивлённо. Затем спрашивает:
– Ты что – не знаешь, кто такие гомики?
– Почему не знаю. Те, что в цирке – комики.
Раздаётся взрыв хохота. И смеются лётчики долго, Петраш схватился за живот, чуть не падает.
Я не обижаюсь, смеюсь вместе со всеми. А когда мои товарищи успокоились, рассказываю им, как ещё задолго до войны в нашей деревне женщина брала с собой в баню детей, их ставили на полок и просили петь песню, где были слова «братский союз и свобода». Так в слове «братский» дети вместо буквы р выпевали л и женщины веселились до упада. И мои слушатели, как и те женщины, тоже зашлись новым приступом смеха.
А Воронцов меня выручает:
– Ну, а если по-твоему гомики это комики в цирке – ладно, пусть будет так. Пусть они там смешат честную публику. Не знаешь ты их – и ничего. Это мы потёрлись в столице, так и узнали. А в других городах про них вроде и не слышно. Они всё больше в конторах важных, да в министерствах. Как крысы, по злачным местам шуруют. И в кресла больших начальников лезут; тянут друг друга и лезут. В Африке обезьяна есть такая: она как вспрыгнет на дерево – хвост другой подаёт. Так они и карабкаются на самую вершину за бананом. Гомики да педики, да всякая одесская шушера на тех обезьян похожа. Скоро вся власть к ним перейдёт, Иосиф Виссарионович недавно жамкнул их по башке – кампанию против космополитов учинил, да они-то ужом извернулись, выскользнули из рук. Новую кампанию надо начинать.
Я решил: гомики это и есть космополиты. Но чтобы не вызвать новый взрыв смеха, я о своей догадке умолчал. А только подумал: «Эти ребята, наверное, тоже от евреев натерпелись – ворчат против них».
Воронцову нравилось поучать меня и говорить со мной, точно со школьником. И делал он это не обидно, а даже и как-то тепло, по-отечески ласково. Все другие его товарищи, видно, не осуждали меня за то, что я путаю гомиков с комиками, а посматривали на меня сочувственно и вполне дружелюбно. Я был для них тем наивным провинциалом, к которому ещё не пристала отвратительная грязь знаний о сексуальных меньшинствах.
Генерал Сталин не приезжал, что-то задерживало его в Москве, и пятёрка без него начала полёты на новых машинах. Я тоже не терял времени, каждый день общался со своим героем, много узнал о нём интересного, но писать не торопился. Звонил в Москву, и редактор сказал, чтобы я непременно дождался генерала и ему представился. Как-то мы обедали вместе с командиром дивизии, и тот словно бы нечаянно спросил:
– Вы учились в Грозном вместе с полковником Воронцовым?
– Да, но только Воронцов тогда не был ещё полковником.
А Воронцов, повернувшись к комдиву, сказал:
– Представьте себе: он кончил школу с отличием, а меня едва выпустили.
Полковник Афонин улыбнулся и сказал мне:
– Вы, я слышал, много интересуетесь лётной работой Радкевича. Может, хотите слетать на новом самолёте?
Я удивился: слетать? Неужели он не знает, что мы летали на тихоходных винтовых машинах. Да и давно это было. Я всё перезабыл.
Но полковник пояснил:
– У нас есть одна тренировочная спарка. Я вас провезу.
Я согласился, и мы утром следующего дня поднялись в воздух. Уже на взлёте я ощутил разницу между винтовыми и реактивными самолётами. У нашего Р-5, на котором я учился, скорость на взлёте не превышала ста километров, тут же она достигала двухсот, а может, и больше. Земля у края полосы сливалась в сплошную пелену, и я видел только уплывающую под крыло дымчатую поверхность. В момент отрыва сильно прижало к стенке сиденья: это тоже было для меня новым. А потом давило всё сильнее. Прибор скорости показывал пятьсот, шестьсот, восемьсот километров. В шлемофоне услышал голос:
– Пойдём на левый боевой разворот.
Я кивнул, и мы «пошли». Вот тут я увидел первую и наиважнейшую фигуру высшего пилотажа. Наш Р-5 тоже производил боевые развороты – когда надо было зайти на бомбометание или круто изменить маршрут. Но это были развороты по небольшому радиусу, здесь же радиус был огромный, внизу точно рассыпанные спичечные коробки мелькали деревни, небольшие латышские хутора. Я представил самолёт противника, он тоже должен уходить от атаки на таких же гигантских фигурах: или с дикой скоростью устремляться в набор высоты, или, наоборот, идти на снижение, и при этом обязательно крутить какую-нибудь фигуру по вертикали…
В шлемофоне раздалось:
– А вот горка!
И самолёт вздыбил нос, турбина зазвенела… Меня прижало сильно; ещё мгновение – и я бы, как мне казалось, потерял сознание. Но я всё-таки по положению земли и корпуса самолёта успел разглядеть «горку».
Затем был снова боевой разворот – теперь уже со снижением. И через минуту-другую мы зашли на посадку.
Выйдя из кабины, я поблагодарил полковника Афонина.
– Понимаю. Вы меня пощадили и серьёзных фигур не делали, но я теперь представляю, какие вензеля может выписывать этот новый самолёт в руках опытного лётчика в воздушном бою.
– Да, машина хорошая.
Ночью неожиданно прилетел генерал-лейтенант Сталин Василий Иосифович. В сопровождении генерала и полковника он поднялся на командный пункт полётами. Все мы встали. И он, небрежно козырнув нам, прошёл в малую комнату, где руководил полётами полковник Афонин. Лётчики один за другим стали покидать большую комнату; я тоже вышел из-за стола, но меня за рукав взял незнакомый офицер, только что поднявшийся к нам по лестнице:
– Я подполковник Семенихин.
Он протянул мне руку. Я знал, что Семенихин наш постоянный корреспондент в Латвии.
– Мы сейчас представимся генералу.
Семенихина тут знали; он подошёл к одному офицеру, затем другому, о чём-то с ними беседовал. Он был высокий, толстый, но передвигался резво, почти со всеми успел поздороваться, перекинуться словом. Такие свойства очень нужны журналисту, именно таким я себе представляю короля русской журналистики Гиляровского, но должен признаться: я такими качествами не обладал и, проработав четверть века в журналистике, не стал ни проворнее, ни резвее. Наоборот: с трудом сходился с людьми, не сразу вызывал их на откровенность. Знакомая журналистка Белла Абрамовна Грохольская меня поучала: «Иван! Ты родился не для газеты, но раз уж забрёл в нашу шайку, будь как все! Ты зажат и застёгнут, а надо распахнуть рубашку и на каждого смотреть с пожарной каланчи. Кто тебе не нужен – проходи мимо, а если нужен – хватай его за шиворот и допрашивай, как прокурор. Люди – дети, и вдобавок – дураки. Они всего боятся, а нашего брата – тем более. Даже министр! Он смотрит на тебя со страхом и думает, как бы не брякнуть чего лишнего. Ты же каждое слово занесёшь в блокнот, а затем пропечатаешь в газете. Ну!.. Вот и выходит: ты министра не боишься, а он смотрит на тебя так, будто ты бешеный пёс и можешь его укусить. Страшнее газетчика нет зверя. Недаром нас четвёртой или там шестой властью зовут. Мы – власть, да ещё и какая!».
В другой раз Беллочка, круглая как шар и лупоглазая как русская матрёшка, дальше развивала свои мысли:
– И писать надо быстро и раскованно. Иной боится белого листа, как боялся его Горький. Я листа не боюсь. Сажусь и пишу. Поначалу сама не знаю, что пишу, а потом распишусь. И что ты себе думаешь? Я ещё немножко попишу, а потом вижу – статья готова.
– Так у тебя же нет статей. У тебя – заметки.
– Заметки? Да, это уже редактор их так кромсает, что в газете она – заметка. Но вы что – не знаете, какой это народ – редактор! Сам-то он… тупой пилой его режь – ничего не напишет. От злости лютует. Посмотрели бы на него, если бы я была редактор, а он репортёр. Вы бы от него и заметки не увидели. О, матка-боска! Я от них устала и всё время жду, когда придёт умный редактор. Тогда уже мои статьи будут большие, как портянки. И даже целые простыни. И все увидят, какой я талант.
Белла выдавала себя за польку и в минуты отчаяния нередко поминала матку-боску.
Посредине комнаты стали составлять столы, а вскоре с подносами и всякой снедью появились две официантки из офицерской столовой. Я сказал Семенихину:
– Мы, наверное, тут неуместны. А?..
– Представимся генералу, а там видно будет.
Я хотел подойти к Воронцову, но из маленькой комнаты вышел генерал Сталин и сопровождавшие его лица. Семенихин шагнул к нему:
– Товарищ генерал-лейтенант! Разрешите представиться: собственный корреспондент газеты «Сталинский сокол» подполковник Семенихин!
Выдвинулся из-за его широкой спины и я:
– Товарищ генерал-лейтенант! Специальный корреспондент «Сталинского сокола» капитан Дроздов.
Генерал, набычившись, исподлобья, оглядывал каждого из нас и нескоро, и будто бы нехотя, обратился к обоим сразу:
– А что это значит: один собственный, другой специальный?
Отвечал Семенихин:
– Собственный – это значит аккредитован при армии, живу здесь, в Латвии, а специальный – приехал из Москвы.
Генерал перевёл взгляд на меня; я увидел, что он слегка пьян. Глаза цвета неопределённого, он щурил их и выказывал то ли нетерпение, то ли неудовольствие.
– В Москве живёте?
– Так точно, товарищ генерал!
– А зачем сюда приехали?
– Имею задание: написать очерк о политработнике.
– Очерк?.. А вы умеете писать очерк? В школе мы проходили Глеба Успенского. Вот тот умел писать очерки. А вы?..
Я молчал. Не находил, что ответить, и оттого сильно волновался. А генерал перевёл взгляд на Семенихина. Спросил:
– Здесь, в Латвии, есть собственный корреспондент, у меня в Москве нет. Почему?
– Там рядом с вашим штабом вся редакция…
– Меня не интересует редакция. Меня интересует собственный, то есть мой корреспондент.
Генерал перевёл взгляд на стол, где уже стояли и манили красивыми этикетками грузинские вина, а нам махнул рукой:
– Вы свободны.
Я повернулся и направился к выходу. Спустившись по лестнице, ожидал Семенихина, но он не появлялся. Я подошёл к машине, которая нас возила, попросил шофёра отвезти меня в гостиницу. Укладываясь спать, думал о Семенихине, его решение остаться ужинать с генералом и близкими ему офицерами, считал непозволительной дерзостью. И был доволен собой: «Хорошо, что не остался. Ведь никто же меня не приглашал». И с этой хорошей светлой мыслью заснул.
А на следующий день в штаб не пошёл, сел писать первый очерк. Не пошёл и на второй день, и на третий. Не ходил и в офицерскую столовую, а питался в ресторане. Не видел я все эти дни никого из золотой пятёрки. Мне хорошо работалось, я писал очерки. А потом неожиданно в ресторане увидел Воронцова. Он был взволнован и сразу же мне сказал:
– Рассобачился с генералом!
Я неуместно спросил:
– С каким?
– Со Сталиным, конечно! Какой же тут генерал-то ещё?
– Надеюсь, это не смертельно?
– Не смертельно, а службе конец. Отлетался. В газету к вам приду! – если примете.
Я не знал, чем утешить друга. Предложил меню, чтобы выбрал обед, но он резко поднялся. И скомандовал:
– Пошли в столовую! Чтой-то я, как барышня… расквасился. Афонина бросил. А ему горше, чем мне. Его-то он из армии турнуть пообещал.
– А он разве может – уволить из армии? Он же округом командует, а не всей военной авиацией.
Воронцов обнял меня за плечи.
– Ах, ты, Иван, наивная душа! Хорошо тебе жить с твоим идеализмом. Во всём ты хорошее хочешь увидеть, законам веришь. А жизнь, она не законами управляется, а самодурством разным, да вражьем поганым. Ты там на фронте из пушек палил, да ребят немецких, таких же, как мы с тобой, крушил, так уж думал, и всех врагов одолел, а вот приехал в столицу и увидишь: врагов-то тут побольше, чем там на фронте было. Вот он, Вася-то, сын Владыки мира, меня сегодня жамкнул, а я не однажды видел, как и сам он плачет в тисках вражья разного. Да я думаю, и отец его живёт да оглядывается: не знает, откуда смертушки ждать. У него недавно приступ сердечный был – от пустяка случился. Играл он, как всегда, сам с собой в бильярд, а потом к окну подошёл, задумался. А кий-то и упади на пол. В ночи звук резкий раздался, а Иосиф Виссарионович метнулся за портьеру: думал, значит, выстрел это. Ну, сердце-то и затрепыхалось. Три дня после этого аритмия была: сердце то ударит, а то остановится. В другой раз три удара, на четвёртый остановка. Хорошо это, скажи?.. Попросил Светлану позвать, да сына Василия, а ему и в этом отказали.
– Сталину?.. Отказали?.. Да кто ж над ним права такие имеет?
– Имеют, значит, – ответил спокойно Воронцов. – Германию на лопатки положил, страху на весь мир нагнал – так, что и Черчилль в его присутствии сесть не смел, а вот простого семейного счастья не заслужил. Не пускают к нему сына с дочерью. Мы однажды сказали генералу, чтоб он к отцу обратился, да самолётов у него для округа столичного побольше попросил, а он нам сказал: «Когда-то я теперь к нему попаду». Посмотрел на нас и добавил: «Вы что же думаете, я с отцом каждый день щи хлебаю?.. Нет, ребята. Если в три месяца раз допустят к ручке, так и радуйся». А вот кто это такую жизнь даже Сталину мог устроить, этого я пока тебе не скажу. Знаю, но не скажу.
– Ты так тепло и хорошо говоришь о генерале… А он с тобой вон как обошёлся.
– Да как же он со мной обошёлся? – всполошился Воронцов. – Что же ты такое знаешь о генерале, что судить так смеешь?
Струхнул я малость, сообразил, что сболтнул лишнее.
– Так сами же вы сказали! – перешёл я на вы.
– Сказал! Так то же я, а не кто-нибудь. Я и сказать имею право, а ты пока… Слушай, да на ус мотай, а то в историю попасть можешь. Шепнут ему на ухо, он из тебя котлету сделает.
– Да, конечно, ты прав. О генерале судить мне как-то не с руки. Лучше помалкивать.
Долго мы после этого молчали. Полковник свернул на улицу в сторону от штаба. Зашли в ювелирный магазин, где продавали много изделий разных из янтаря. Воронцов купил красивый медальон на золотой цепочке, предложил и мне сделать такой подарок жене. Я признался, что денег таких не имею. Он попросил у продавца второй такой же медальон. Подавая его мне, сказал:
– Бери. Будут деньги – отдашь.
И опять мы блуждали по городу. Воронцов шёл медленно, сворачивал в разные переулки. У лётчиков такие манёвры называются: «Гасить время на виражах». Было видно, что ходьба и беседа со мной его успокаивают. А к тому же он, видимо, хотел выговорить обиду на генерала, а может, в чём-то его и оправдать.
– Пить он стал всё больше, а когда выпьет – бес в него вселяется.
Воронцов говорил спокойно и будто бы с сочувствием к генералу.
– Не скажу, что становится бешеным, но из каждого пустяка готов раздуть историю. Ну, и на этот раз. Мы летали с Афониным, и я трижды кряду оказался битым. Ну и что же тут такого! Афонин каждый день тренируется, а я на этой машине впервые – естественно, будешь бит. Скорость оглашенная, а все реакции от прежней машины. Ежу понятно, а он надулся и ворчит. Не затем, говорит, я вас сюда послал, чтобы вы честь столичного округа позорили. Меня это слово обидело, я и скажи: не из той я колоды карт, чтобы честь чью-нибудь позорить. Ну, тут он и взорвался: молчать! Если говорю – позорите, значит, так оно и есть! Нашёлся мне – лидер золотой пятёрки. Полковник Афонин – вот лидер! А вы поезжайте в свой Хабаровск. Там служили и служить будете. Но уже не командиром дивизии. Скажите спасибо, если эскадрилью дадут.
Выслушав эту тираду, я вынул из кармана служебное удостоверение за его подписью и положил перед ним на столе. И спокойно проговорил: на родину поеду, в Саратовскую область. Там я родился, там и помирать буду.
А генерал – к Афонину:
– Принимайте пятёрку. В Москву переедете.
Афонин поднялся, твёрдо проговорил:
– На место Воронцова не пойду. Воронцов – гордость нашей боевой авиации, и я на его месте быть недостоин. А результаты наших учебных боёв?.. Полковник умышленно мне бок подставлял; не хотел авторитета моего в глазах дивизии ронять.
Генерал рванул со стола скатерть и ушёл. А через час он уже со своей свитой вылетел из Тукумса. Такая-то вот история!
Я к тому времени написал все три очерка и получил команду возвращаться в Москву. Вылетал я вместе с пятёркой самолётом, который предоставил нам командир дивизии. Он был спокоен, вёл себя так, будто ничего и не случилось. Тепло прощались мы с ним, а Воронцов ему сказал:
– В Москву приедете – заходите.
– Боюсь, вы уже будете под Саратовом.
– Нет, конечно. В случае чего перейду в гражданскую авиацию. Москва – это магнит; если уж к ней прилепился – не отдерёшь.
Очерки мои печатались один за другим. Печатались они без сокращений и правке не подвергались. Шума вокруг не было. И только редактор на летучке сказал:
– Я из этих очерков многое для себя узнал. Думаю, и другие прочтут их с пользой.
Мои друзья по комнате молчали. Кудрявцев читал их с карандашом, всё исчертил, но что означали его подчёркивания, он не говорил. Никитин и Добровский делали вид, что ничего не произошло. Но я чувствовал: очерки явились событием, которого никто не ожидал. А начальник отдела полковник Соболев, сверкая глазами, повторял:
– Хорошо, золотце. Это очень хорошо.
Других комментариев не было.
Однажды перед концом рабочего дня, а это было часу в десятом вечера, – работали с трёх до одиннадцати, – к нам в комнату вошёл полковник, которого я видел в Тукумсе в свите генерала Сталина. Не закрывая за собой двери, он поманил меня, сказав:
– Капитан, пойдёмте. Дело есть.
Мы пошли в кабинет заместителя главного редактора, который был пустым. Прикрыв за собой хорошенько дверь, полковник сел за стол хозяина кабинета, а мне предложил сесть в кресло. И начал так:
– Вы меня знаете?
– Я видел вас в Тукумсе.
– Хорошо. Я полковник Орданов, референт генерал-лейтенанта Сталина. Имею к вам дело. Завтра будет приказ о назначении вас собственным корреспондентом «Сталинского сокола» по Московскому округу Военно-Воздушных Сил. Сейчас вы занимаете должность подполковника, а будет у вас должность полковника. И зарплату вам повысят. Однако в вашем положении мало что изменится. Стол в редакции за вами останется, но вам выделен кабинет и в штабе округа. Будете сидеть рядом с золотой пятёркой. Воронцов-то, я слышал, ваш однокашник.
– Да, мы с ним учились в Грозненской авиашколе. Но он будто бы впал в немилость?..
– В какую немилость?.. А!.. Это там, в Тукумсе?.. Всё уладилось. И вам об этом нигде не советую рассказывать. Это кухня… наша, семейная. До неё нет никому дела.
– Я понимаю, и никому ничего не рассказывал.
– Вот и хорошо. Главное для людей, стоящих близко к генерал-лейтенанту… это молчать. Молчать как рыба. Это – главное.
– Понимаю. Но скажите: почему такая таинственность в самом факте моего назначения?
– А это разговор особый.
Полковник бегло взглянул на дверь, – она была плотно заперта. Посунулся ко мне, заговорил тихо:
– Месяца два-три назад у генерала был директор военного издательства, предложил ему написать книгу: «Воздушный флот страны социализма». И сказал, что дадут в помощь литературного сотрудника. Генерал возмутился: «Как это так! Мне заказываете книгу, а писать её будет другой? Да как же я имя своё под чужим трудом поставлю?..». Отчитал издателя, но мысль о книге в голову засела. Пытался было писать, да всё времени нет. На каком-то совещании с редактором вашим встретился, ну тот ему и посоветовал. И вас предложил. Хорошенький проект? А чтобы вы поближе к нам были, собственным корреспондентом вас назначат.
– Оно бы и хорошо, и взялся бы я за дело, но книг-то я не писал. Сумею ли?
– Редактор лучше нас знает; говорит, что сможете. Главное, чтобы язык за зубами держать. Чтоб никто об этом не узнал. А то ведь… сами понимаете?..
Полковник показал на потолок, что, очевидно, означало: на самом верху могут узнать. И как на это посмотрят – никто сказать не может. Словом, генерал Сталин, очевидно, никого так не боялся, как отца родного. И хотелось ему, что если уж книга выйдет, пусть всякий думает, что он её написал, а не кто другой.
Полковник Орданов повторил:
– Пуще огня одного боимся, чтоб раньше времени о книге болтовни не было.
– Ну, за это можете не беспокоиться. Я чай, как и вы, человек военный.
– Ну и отлично. Дело по книге будете со мной иметь. А уж там посмотрим, как у нас дальше дело пойдёт. А сейчас идите и работайте по-прежнему. Остальные инструкции от редактора получите.
Редактор пригласил меня на следующий день. Поблагодарил за хорошие очерки, сказал, что они понравились на всех уровнях; их и Главком читал, и генерал-лейтенант Сталин. Он даже мне сказал, что вы в Тукумсе и сами летали на новейшем самолёте и будто бы отлично справились с управлением.
Эта информация меня озадачила. Я не мог опровергать слов такого высокого человека; сделал вид, что не всё понимаю из того, что говорит редактор. Смущённо залепетал:
– Да, я летал на тренировочном самолёте вместе с командиром дивизии. Я, конечно, отвык, да и летал-то прежде на винтовых самолётах…
Полковник меня перебил:
– Если вы умеете водить грузовой автомобиль, то и на легковом без труда поедете.
– Оно, конечно, так, но пилотаж реактивного самолёта…
– Мне было приятно слышать отзыв генерала о вашем полёте. Пусть, думаю, они знают, какие молодцы у нас в редакции работают.
Я не спорил и в дальнейшие дискуссии не вдавался. Про себя подумал: может, это командир дивизии представил дело генералу, будто я сам пилотировал реактивную машину. А может, пересмешник Воронцов так изобразил мой полёт.
А полковник сдвинул брови, погрустнел, задумался. И, покачивая головой, заговорил:
– Жаль только, расставаться нам приходится. Генерал-то просил назначить вас собственным корреспондентом при его округе. Я на это заметил: вся редакция наша считает себя вашим собственным корреспондентом, а он мне: вы мне зубы не заговаривайте. Присылайте парня, я ему кабинет выделю. С вами полковник Орданов говорил?
– Да, говорил. Но он сказал, что ничего в моём положении не изменится. И даже стол в отделе за мной останется.
– Так-то оно так, да боюсь, что в штабе-то они найдут вам работу, далёкую от редакционной.
Я ждал, что редактор заговорит о книге, но он смотрел на меня внимательно, – очевидно, ждал, когда я сам о ней заговорю. Но я молчал. И ему моё молчание, видно, понравилось. В его серых, заботливых глазах светилось тепло и одобрение. Вспомнил я, как в полку также по-отцовски любил меня и старался во всём помочь командир дивизиона капитан Малютин, человек для нашего круга пожилой, в прошлом директор средней школы в Новосибирске. Он любил выпить, и старшина батареи всегда хранил для него бутылку самогона или трофейного коньяка. Бывало, прикажу я пожарить на сале картошку, – он любил именно жаренную на сале, – открыть баночку солёных огурцов или помидор, – водились у нас трофейные, – так он выпьет полстакана спиртного, – больше не пил, – и смотрит на меня весёлыми улыбающимися глазами. И, бывало, спрашивает: «Признайся, ты ведь года четыре себе прибавил?». Я на это неизменно отвечал: «Ну, что вы, товарищ капитан! Ничего я себе не прибавлял». А сам думал: «Вот дознаются как-нибудь – и что тогда со мной сделают?». А капитан покачивал головой и говорил: «Прибавил. Что же я не вижу, что ли?.. Вот приедет генерал и скажет нам с командиром полка: „Что же это вы детсад развели? Пацана командиром батареи назначили“«. Я, конечно, при поступлении на завод прибавил себе два года, но два, а не четыре. А он никак не хотел видеть во мне взрослого человека. Однако командиры батарей в полку ценились по количеству сбитых самолётов и танков, а у нас этот показатель самый высокий. И каждый раз, когда счёт наших трофеев увеличивался, командир дивизиона радовался, как ребёнок, и щедро представлял нас к новым наградам. А уж как мы, офицеры и солдаты батареи, любили дивизионного, и говорить не приходится.
Было что-то общее между капитаном Малютиным и полковником Устиновым. Оба сибиряки, и глаза у них были сильно похожими – зеленоватыми, излучающими свет и тепло. Я теперь, по прошествии десятилетий, безмерно благодарен судьбе за то, что послала мне этих армейских отцов-командиров. Сидел в кабинете Устинова и думал о том, как бы мне каким-нибудь неосторожным поступком не подвести своего начальника.
В день, когда был подписан приказ о моём назначении, я позвонил полковнику Орданову и сказал:
– Если не возражаете, я пока буду сидеть в редакции на своём месте.
– Да-а, сидите, пожалуйста. Когда вы нам понадобитесь, я вас найду. И если вздумаете писать о ком-нибудь из нашего округа – вы мне сообщите.
– Разумеется, я буду советоваться и с вами и зайду в Политуправление округа.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.