Текст книги "Оккупация"
Автор книги: Иван Дроздов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
Так за одно лишь лето была на распыл пущена большая крестьянская семья. Участь нашу разделило большинство односельчан. Одних раскулачили, других репрессировали, третьих, как нас, придушили голодом. Сидевшие в Кремле кагановичи, мехлисы, вышинские и прочие коганы, жаждавшие поскорее «столкнуть Рассеюшку», могли радоваться: нашу деревню они столкнули. Сорок ладных нарядных домов трещали и рушились, словно все они гнездились на склоне вулкана, а вулкан проснулся и разметал домики.
Наша семья раскололась на части: мы поехали в Сталинград, два старших брата ушли в какую-то деревню на Тамбовщине помогать мастеру-валяльщику валенок, отец с матерью и тремя малолетними детьми остались в деревне. Отец скоро умрёт от разрыва сердца, – не выдержало оно физических и душевных мук, а мама с детишками подалась к нам в Сталинград, в надежде, что город и им не даст пропасть. Отсюда она переезжает в богатую донскую станицу Качалинскую, а я попадаю на улицу, где под открытым небом и прожил четыре года.
Впоследствии я не однажды порывался уже в те ранние годы своей жизни вернуться на «малую Родину» – так велико притяжение родной земли! Слышал от залетавших в Сталинград земляков, что жива ещё наша Слепцовка, что не добили её ни мор реформаторов, ни раскулачивание, ни репрессии большевичков в кожаных тужурках, и даже великая война с немцами её не прикончила.
И после войны ещё теплился в ней жилой дух, но вот явилась к малоумному Брежневу диво, похожее на Новодворскую и американскую людоедку Олбрайт, академик-социолог Заславская и посоветовала извести на русской земле «неперспективные деревни». Ну, и срыли бульдозером остатки некогда многолюдной, нарядной, песенной русской деревеньки, которую не смогли одолеть ни набеги монгол и татар, ни чумной и холерный мор, – деревни, что двести или триста лет назад была поставлена моими предками в прихопёрской лесостепи, на границе трёх срединных областей России: Пензенской, Саратовской и Тамбовской; на пятачке, где произросли Лермонтов, Белинский и ещё много-много людей, дививших своими делами шар земной. Это про наши края, узнав, как много великих людей подарили они миру, воскликнул Чехов: «Вива ля Пенза!».
Недавно вышла моя воспоминательная книга «Последний Иван». В ней я написал: «Слепцовка… снесена с лица Пензенской земли, и на месте её летом шумят хлеба, а зимой лежит снег, и лишь гул пролетающего самолёта изредка тревожит белую тишину. Временами приезжаю в родную Пензу, обхожу её старые улицы и новые районы, а затем еду в Тарханы. Там поклонюсь праху Лермонтова и пешком, а кое-где на попутных, направляюсь в Беково – и дальше, к родным местам, они с возрастом тянут к себе всё сильнее. Часами стою посредине поля, и картины детства, образы милых сердцу людей встают передо мной, как живые».
Я отвлёкся, память увела меня далеко в мир детства. Я возвращаюсь к львовскому периоду.
Прошли два года моей редакционной жизни; я, конечно, не стал ещё вполне профессионалом, но основы журналистского дела постиг, научился краткости изложения своих мыслей, точности суждений – и, пожалуй, главное, что дала мне та первая маленькая газета «На боевом посту», – это никогда не покидающее чувство ответственности за каждое своё печатное слово.
Вспыхнувшая мечта стать столичным журналистом погасла сама собой, из «Красной звезды» вестей не было, я перестал и думать о возможности переезда в Москву. Но однажды вдруг снова вздыбились эти мои волнения: в редакцию зашёл лектор политотдела капитан Протасов, – Протасовы часто встречались на моём жизненном пути, – и предложил мне погулять в скверике. Мы вышли, и он стал рассказывать: в прошлом ещё до войны он преподавал в Саратовском государственном педагогическом институте русскую литературу, а ещё раньше писал стихи, мечтал стать литератором.
– Читаю в газетах ваши короткие рассказы, – сказал капитан, – и вспоминаю свою молодость. Если бы продолжал писать стихи, может быть, сейчас бы уже стал серьёзным поэтом, но… война спутала мои карты. А вам… У вас… может получиться. Не бросайте перо, пишите больше и чаще. Мне кажется, у вас есть задатки.
Я смутился и отвечал искренне:
– Я пишу о солдатской жизни, картинки армейского быта. Кому они нужны?.. К тому же, признаюсь вам честно, пишу их для заработка. Теперь стало полегче, а ещё в прошлом году было трудно кормить семью.
– Вы ещё очень молодой, вам не хватает знаний. Извините, но будем говорить начистоту: для литератора нужны эрудиция, образование. У вас же… Вы знаете только войну.
Мне хотелось возразить: Лермонтов в молодом возрасте окончил свой путь, а как писал, и сколько написал! А Добролюбов, Есенин!..
– Мне мои рассказики надоели. Это такие пустяки… Тут и говорить не о чем.
Я не лукавил, и это слышалось в интонациях моего голоса. Протасов был на редкость умным человеком и, как я потом убедился, хорошо знал литературу. Больше того, он чувствовал тайные пружины литературной техники, мог глубоко и всесторонне анализировать поэзию, прозу. И я благодарю судьбу за то, что она послала мне этого человека. Мы встретились с ним в тот момент, когда я уже разуверился в своих способностях и решил не забираться высоко в планах на будущее, бросить мечты о серьёзных рассказах и тем более о произведениях крупных – повестях, романах. Свою жизненную стратегию я теперь сосредоточивал на журналистике: пытался освоить репортаж, а затем очерк. Не покидала мысль перебраться в столицу, стать видным журналистом.
– Вы задумывались над таким фактом, – продолжал Протасов, – есть целые народы, у которых нет ни одного заметного писателя? Такие народы есть. Писатель, как и всякий художник, – явление биологическое. Мы пока не знаем, но я подозреваю и ещё одну важную особенность художника и всякого творца: это явление космическое. На планете есть точки, где особую силу имеют потоки энергии снизу и сверху, нужна гармония этих сил, животворящая согласованность, только в этом случае может родиться талант.
– Ну, если так, – вздохнул я облегчённо, словно меня освободили от тяжкого груза, – тогда и вовсе надо бросить мысли о писательстве.
Протасов ничего не сказал на эту мою сентенцию; он некоторое время смотрел куда-то в сторону, а затем уже другим тоном проговорил:
– Что вы сделали Арустамяну? Он вас не любит.
– Ничего. Я решительно ничего плохого ему не делал.
– С полгода назад из «Красной звезды» в политотдел пришёл запрос; просили у вас согласия на переезд в Москву.
– Я о таком запросе не слышал.
– Да, конечно, – продолжал Протасов, – вы и не могли слышать. Арустамян собственной рукой написал в редакцию: «Политотдел дивизии имеет серьёзные претензии к Дроздову и не может рекомендовать его на работу в центральный орган печати Советской Армии».
Кровь бросилась мне в голову; судьба посылала шанс, но большеносый злобный армянин одним подлым ударом растоптал мою мечту. «Что я ему сделал? – спрашивал я себя. – Откуда такая ненависть? За что он мне мстит?»
Хотел тут же пойти к Арустамяну и потребовать объяснения, но Протасов мне сказал:
– К нам едет комиссия из Москвы, так он сейчас вызывает сотрудников и каждому задаёт один и тот же вопрос: «Что вы обо мне думаете?»
– Вызывал и вас?
– Да, вызывал. Я ему сказал: «Думаю о вас то же, что и каждый офицер политотдела». Он вытаращил на меня свои рачьи глаза, точно я упал с потолка, а потом, заикаясь, стал говорить:
– Да?.. Интересно! Но откуда? Как ты можете знать, что думают другие? Ты спрашивал? Они отвечали?.. А почему я не знаю?
Полковник был в больших неладах с русским языком, путал падежи, времена, числа. И трудно было понять, армянская у него стилистика или еврейская. Он продолжал:
– В Армении есть гора Арарат. А здесь, в дивизии, я для вас Арарат! И если ты имеете против меня фигу – приди и покажи. Но лучше её не показывать. Армяне говорят: фигу против начальства держи в кармане. Я знаю: вы всё ждёте комиссию? И когда она приедет, покажете фигу. Вы народ хитрый и всю стратегию держишь в уме.
Протасов его пугал:
– Фигу против начальства имеет каждый, но лично я показывать её не собираюсь. Пока не собираюсь.
– Что значит, пока?..
Разговор в этом роде продолжался битый час. Полковник в чём-то нагрешил и ждал возмездия. Капитан Протасов, опытный педагог и психолог, умело скрывал неприязнь к начальнику, но не развеивал в нём тревожных ожиданий. Арустамяна дружно не любили офицеры политотдела, шла молва, что с ним не считается командир дивизии генерал-майор Шраменко и уж совсем не любит его заместитель комдива генерал Никифоров. Этот считал, и не однажды о том высказывался, что Арустамян нигде не учился и ничего в военном деле не смыслит, а схлопотал высокое звание какими-то нечистыми путями. И однажды при большом стечении офицеров громко проговорил: «В царской армии даже во время войны таких чудиков не было». Никифоров, в прошлом дворянин, был убеждённым противником комиссарского института в армии, относился к политработникам, как маршал Жуков: откровенно их третировал.
Мне позвонили из политотдела: вызывает полковник.
Арустамян сидел за столом и при моём появлении будто бы приподнялся в кресле, подался вперёд. Широко поставленные глаза смотрели на меня твёрдо, но как-то не очень прямо. Я, кажется, только сейчас заметил, что левый глаз у него не слушается, и в то время, когда он правый устремил на меня, левый уплывает в сторону, к окну. Я как журналист и как будущий литератор развивал в себе способность подмечать все подробности, а на лицах собеседников улавливать детали. Помнил выражение Толстого: «Гениальность в деталях», и на всякого, с кем говорил, смотрел во все глаза, думал, как бы я описал этого человека, как бы изобразил и внешний вид, и его манеру говорить. И, наверное, если бы посмотреть на меня со стороны, то я тоже выглядел не совсем нормальным. Так же внимательно и как бы с неожиданным изумлением я смотрел на полковника. И он под напором такого моего взгляда дрогнул, подался назад.
– Что ты на меня так смотрите?
– Как?
– А так. Будто я у тебя сто рублей украл.
– Сто рублей? У меня нет таких денег. У меня есть шесть рублей. Жена на обед дала.
– Ты как говоришь с начальником политотдела? Я что для тебя товарищ, да? У тебя тоже фига, и ты не держишь её в кармане, а суёшь мне под нос.
– Какая фига? – удивился я искренне.
– Молчать! Смеяться вздумал. Я вам покажу на дверь. Завтра из армии уволю.
– Товарищ полковник! Прошу не кричать. За армию я не держусь. Увольняйте. Поеду на свой завод. А слово «фига», видно, армянское, я вашего языка не знаю.
– Фига – армянское слово? Где вы его видели, в Армении? Это вы, русские, такое слово изобрели, а что оно означает?.. Вот что!
И он показал мне фигу. Я рассмеялся. И полковник засмеялся. Покачал головой:
– А ещё писатель! Русских слов не знаешь.
Он махнул рукой:
– Ладно, идите. Зачем я вас вызывал – забыл, а когда вспомню – позову.
Я обрадовался, что разговор получился бесконфликтный, в весёлом настроении возвращался в редакцию. Видимо, полковник постеснялся спрашивать у меня о том, как я к нему отношусь. А, может, весёлый оборот беседы изменил его желание: армяне любят и понимают юмор, умеют рассказывать о разных смешных ситуациях. Мне кажется, прослужи я во львовской дивизии ещё несколько лет, я бы поладил с полковником. Но встреча эта оказалась последней, и я о нём больше ничего не слышал.
Приближалась зима 1948 года, по штабу разнеслась весть: командир дивизии генерал Шраменко переводится в Вологду. Там создаётся Северный район Противовоздушной обороны, и наш генерал назначается командующим района. Несомненно, это было повышение; район – вроде округа, с дивизии на округ – конечно же повышение.
И другая весть: меня назначают ответственным секретарём газеты, которая там будет.
Надежда обрадовалась. Она северянка, вологодский климат ей нравится – ближе к родине.
Не знаю, какую роль в моём назначении сыграл наш генерал; я с ним по делам никогда не встречался, он меня не знает – скорее всего, назначение мне вышло сверху.
Солдатские сборы недолги, вечером садимся в поезд, а через две ночи мы уже в Вологде. Утро холодное, но с неба светит неяркое солнце и ветра нет. Таксисту говорю:
– Нужна квартира. Нет ли у вас на примете?
– Есть. Женщина сдаёт комнату – рядом с нашим Кремлём.
Штаб района расположился в только что отстроенном, ещё пахнущем штукатуркой двухэтажном домике на краю города. В последних числах ноября прошёл обильный снег, установились морозы. Небо чистое, звёзды весёлые, мигают синими блёстками, будто там наверху кружит свои игры хоровод девиц, заманивает к себе ребят. Я бегу на службу рано утром, под сапогами весело поскрипывает снег, и мне хорошо, настроение бодрое. Расстояние в три или четыре километра я пробегаю за двадцать минут, и вот уже сижу в уголке за своим маленьким столиком в большой комнате, где расположился весь политотдел и редакция. Собственно, в редакции нас пока двое, я и редактор майор Цыбенко. По всему вижу: человек он хороший. Ведёт себя просто, улыбается и ко всем окружающим нас людям относится так, будто давно их знает и всех любит. Служил он в какой-то фронтовой газете ответственным секретарём, и это обстоятельство меня удручает. Он секретарское дело хорошо знает, а для меня оно внове, и я не уверен, что справлюсь с ним. Однажды я ему сказал: «Секретарём не работал, не знаю, сумею ли?», на что он махнул рукой: «А-а, справитесь». Газеты у нас пока не было, названия её мы не знали, и майор, к моему изумлению, о газете даже не думал. Одно мне было известно о начальнике: у него очень молодая и красивая жена. Она любит наряжаться, вкусно есть и вечерами ходит на танцы.
В комнате нас человек двадцать; мы сидим как школьники, за маленькими столами, и делать нам нечего. Кто читает газеты, кто чего-то пишет, а кто в своём кружке расскажет весёлую историю – и тогда в комнате вспыхнет смех здоровых мужиков, которым посчастливилось пройти всю войну и остаться живыми.
Несколько дней проходило тактическое учение первых зенитных частей, прибывших в район, и на этом учении случилось несчастье: погиб наводчик орудия рядовой Засекин. Два или три дня майор Шубин, занимавший должность политинформатора, писал донесение в Москву об этом учении, и тогда все мы молчали, но донесение майор написал и отнёс генералу Шраменко, и прежнее весёлое настроение у нас снова восстановилось.
Но вот перед самым обедом в комнату к нам вошёл генерал – сутуловатый, грузный, медведеподобный мужчина лет пятидесяти. Во Львове я его видел часто, но всё издалека, а здесь он вот, рядом, стоит посреди комнаты и что-то ищет в листах донесения, которое написал майор Шубин.
– Всё верно, складно вы написали, только вот начало…
Мы все замерли, вытянув шеи, а генерал, сказав «только вот начало», почесал голову, которая была у него совершенно лысой и какой-то бесформенной, глянул в одну сторону, в другую, снова чесал голову, крякнул, прокашлялся.
– Да, начало… как бы это сказать потише, половчее.
Мы не знали, что там сказано в начале, и все смотрели на майора, писавшего донесение, ожидая от него ответа, пояснений. Но майор замер по стойке «смирно», стоял как памятник и смотрел на генерала так, будто тот замахнулся на него палкой. А генерал всё яростнее чесал лысину и тихо, охриплым простуженным голосом говорил:
– Оно, конечно, так… Солдата нет, попал под колесо пушки, но мы его доставили в больницу, и он, бедняга, ещё два часа жил, и врачи молодцы – сделали операцию. А тут сразу, в первой же строке «На учениях убит солдат». Ну, почему убит? Попал под колесо, задавлен… Это другое дело, а то – убит! А?..
И, обращаясь к нам:
– Он, конечно, помер, но… не так же сразу, и не убит, наконец.
Генерал тряхнул донесением:
– Посудите сами: командующий получает бумагу, начинает читать, и – сразу: «убит солдат». А?.. Ну, что он подумает? Война давно окончена, а у них убивают.
Снова чесал лысину и читал бумагу. И снова к нам:
– А?.. Как вы думаете? Нельзя ли полегче. Ну так… погиб. Конечно, и надо сообщить об этом, но… помягче, где-нибудь в середине. – И вдруг: – Кто тут из редакции? Может, им поручить?
Повернулся ко мне – знал меня, потому и посмотрел в мою сторону и решительно шагнул к моему столу, положил донесение.
– Врать, конечно, не надо и скрывать – тоже, но как-нибудь эдак, потише. Попытайтесь.
И направился к выходу.
Мне было неловко исправлять работу товарища, да ещё старшего по званию, но делать было нечего: склонился над донесением и стал читать. Донесение начиналось словами: «В Северном районе ПВО проходили учения и на них, к несчастью, убит солдат».
Я задумался: почему, с какой целью майор в первых же строках извещал Командующего войсками ПВО страны о таком печальном событии? Или поразить хотел, приковать внимание к сочинённому им документу – спросить бы майора, ведь он рядом сидит, но я, конечно, ничего и ни у кого не спрашивал. Перечитал раза два документ, – составлен он был неплохо, я зрительно представил все перипетии «боёв», схваток зенитчиков с воздушными и наземными целями, и многое оставил так, как было у майора, но всё, что связано с гибелью солдата, переделал. Поместил эпизод в то место, где «бои» достигли крайнего напряжения, зенитчики действовали быстро и умело, «без промаха разили врага», и тут вмонтировал сообщение о неловкости наводчика, попавшего под колесо пушки. Подробно рассказал, как быстро командиры организовали ему первую помощь, а затем отправили в городскую больницу. И здесь врачи сделали операцию, но то ли увечье было слишком серьёзным, то ли операция оказалась неудачной, – солдата спасти не удалось. А дальше снова пошло описание хода учений, умелых действий командиров и так далее.
Отнёс донесение в приёмную генерала.
А жизнь продолжала катить дни, недели, месяцы службы на новом месте, и, как говорят незадачливые литераторы, «мороз крепчал». Вологда не Львов, тут в январе нет промозглых ночей и мокрого снега, и нет Карпатских гор, с которых дует и дует ветер. И не поймёшь, что это вытворяет природа, как назвать такие её шалости. Север шуток не любит, он обстоятелен и постоянен, как серьёзный мужчина, если уж зима так зима. Небо ясное, светлое, а звёзды весёлые, и морозец день ото дня хватает крепче. Он и щёки пожилой женщины подрумянит, а стариков понуждает двигаться быстрее. Офицерская одежда против вологодской зимы слабовата; хорошо, что воевать мне пришлось на Украине, а затем в Европе. Там хоть и случаются холода, но от них тебя шерстяные носки спасут, воротник шинели укроет. Здесь же едва вышел за порог, как мороз тебя охватил с головы до ног, к спине словно железный лист студёный подложили. Ноги так и рвутся вперёд, начищенные до блеска хромовые сапоги точно птицы стелются над скрипучим снегом. Путь от квартиры до штаба стал за четверть часа пробегать.
А в штабе тепло и офицерам по-прежнему нечего делать. У нас ещё и начальника политотдела нет, и для редакции ни помещения, ни машин не дали. И сотрудников нет. словно забыли о нас.
Но события разные случаются. В областной газете «Красный Север» прочёл информацию: «В Вологде пройдёт Всесоюзное совещание молодых писателей. Начинается конкурс на лучшее литературное произведение. Стихи и рассказы победителей будут напечатаны в газете». Меня как шилом укололи: ночью не сплю, сижу и пишу рассказ на конкурс. О чём же? О передовом конюхе. Надо же! О конюхе писать вздумал. Да я и в конюшне-то никогда не был, верхом на лошади не ездил. А пишу о конюхе потому, что в газетах только и пишут о колхозах, о том, как поднимается сельское хозяйство. Рассказ назвали не «Конюх», как я хотел, а «Радость труда». Заголовок невыразительный, пресный, но, о радость! Рассказ напечатан! Сижу за своим маленьким столиком в штабе и украдкой смотрю на офицеров: знают ли они о моей победе? Ведь это же своеобразный рекорд. Рассказов-то написано много. Наверное, каждый участник совещания принёс в газету, – я так думаю, – а напечатали меня. Господи, какая же это радость! Оказывается, я умею писать. А я уже было совсем бросил это занятие. Накатила очередная волна неверия, и – бросил. Да и то сказать: дело-то какое! Писательство! Верно капитан Протасов говорил: таланты редки. Да и средние способности, как я думаю, тоже не часты. Одно дело – заметки в газету писать, и совсем другое – рассказы.
Офицеры сидят как ни в чём не бывало. «Красный Север» никто не читает, а все выписывают «Красную звезду», о моей победе никто и не догадывается. И даже майор Цыбенко, улыбчивый и со всеми приятный, ничего мне не скажет, не поздравит. Так и хочется сунуть ему под нос газету с рассказом, да ладно уж, обойдусь без их поздравлений.
А на душе праздник. И так хочется продолжать писать и посылать маленькие зарисовки и даже рассказы в другие газеты, в журналы, как я посылал во Львове. Вологда – лесная область. Только и слышишь рассказы о лесорубах. Работают на морозе, им трудно, а они на двести процентов выполняют нормы.
И в голову бросается мысль: напишу повесть о лесорубах! И это будет начало моей серьёзной работы в литературе.
Редактору сказал:
– Поищу новую квартиру, дайте мне день.
– Это мысль! – воскликнул Цыбенко. – И для меня посмотри, да так, чтобы подальше от Клуба офицеров. Моя жена на танцы зачастила, а мне это не нравится.
И вот я свободен. Поднялся в четыре утра, а в пять уже сидел в пригородном поезде, ехал к ближайшему леспромхозу. Начальник леспромхоза удивился: военный журналист интересуется лесным делом. Сказал, что очередной «свистун» – так там называли паровозик, бегавший в глубь лесоразработок по узкоколейке, – будет в двенадцать дня, а сейчас девять. Ждите. Но мне не терпелось, и я решил семь километров пробежать на своих по шпалам лесной железной дороги. Начальник оглядел мою шинелишку, хромовые сапожки, покачал головой: холодновато будет. Но я бодро заявил: ничего! И подался в глубь леса. И бежал на рысях, и семь километров минут в сорок преодолел. И мороза не заметил, а ртутный столбик, между тем, показывал минус 34.
В лесу, как мне показалось, было теплее. Недаром говорят: лес – шуба.
Бригада лесорубов встретила меня с молчаливым удивлением. Разглядывали мои сапоги, очевидно думали: чудак какой-то, в этакий мороз почти необутый.
Бригадир показал на поваленное дерево, где сидело человек пятнадцать, сказал:
– Мы сейчас костёр разведём.
Костёр развели быстро, сухие берёзовые ветки вспыхнули как порох и скоро воспламенили лежавшие под ними комли, толстые лесины. Я сидел на подставленном мне чурбаке, вглядывался в лица задубелых от мороза, суровых и даже мрачноватых мужиков. Они, казалось, были недовольны моим присутствием и не скрывали этого.
Откуда-то из леса вывернулась стайка заиндевелых на морозе рабочих, и один из них, толстомордый, в новой фуфайке и добротном меховом треухе, видимо старший или пахан, тронул богатыря палочкой за подбородок и, протягивая ногу, сказал:
– А ну, стащи валенок.
Богатырь отвёл в сторону ногу. Тот вскинулся:
– Чи-во-о! Права качать вздумал? Я те дам.
И с размаху ударил смёрзшейся рукавицей богатыря. Удар был сильным, по щеке струился ручеёк крови. Богатырь неспешно вытер рукавом фуфайки кровь, поднялся и пошёл к связке приготовленного для трелёвки леса. Там выбрал подходящую лесину и направился к обидчику. Тот испугался, выставил вперёд руки:
– Ну, ну – медведь нечёсаный!
Но тот уже занёс над головой лесину, и она засвистела в воздухе. Пахан отпрянул, но было поздно: лесина со страшной силой опустилась ему на плечо, развалив почти напополам его тело. Толстомордый не успел и ойкнуть, зарылся в снег, окрашивая фуфайку и края образовавшейся ямки в красный цвет. А медведь невозмутимо и спокойно отнёс лесину и вернулся на своё место. Бригадир постоял над трупом и кому-то махнул рукой. Из леса вышли два охранника. Выяснив обстоятельства дела, дали команду:
– Убрать. И подальше. Ночью волки съедят.
Окровавленное место засыпали снегом, и бригадир громко возвестил начало работы.
Завизжали бензопилы, затрещали трелёвочные трактора, зашелестели ветви сваленных деревьев, которых тут же подцепляли тросами и вывозили на поляну. Я ещё сидел возле костра, делая вид, что только что случившийся страшный эпизод не вывел меня из душевного равновесия. Ко мне подошёл бригадир и тоном смущённого извиняющегося человека проговорил:
– Тут у нас работают лагерники. У них такое случается.
– А тому… ну, этому, который убил человека, что-нибудь будет?
– А-а… – махнул рукой бригадир. – Ещё спасибо скажут.
Много я видел смертей на фронте, – не скажу, что научился спокойно созерцать этот последний акт человеческой жизни, но здесь несчастный сам спровоцировал свой бесславный конец. Чрезмерная наглость нередко бумерангом опрокидывает на себя возмездие, – наглеца разве только мать пожалеет.
До обеда я ходил по всем участкам, заглядывал в самые дальние уголки, и, – странное дело! – ноги мои не замёрзли, а после обеда, которым меня щедро угостили лесорубы, я много писал в блокноте, помечал названия механизмов, виды работ, старался овладеть всей терминологией лесорубов. Записывал их речь, ругань, реплики – всю ту экзотику лесного дела, которая, кстати сказать, довольно красочна и остроумна.
Лесорубы остались во вторую смену – выполняли какой-то горящий план, а я часу в восьмом вечера, простившись с бригадиром и с тем, кто так решительно отстоял своё право на достоинство, двинулся по той же узкоколейке к железнодорожной станции.
Домой приехал часу в двенадцатом. Надежда накормила меня ужином, и я, к её немалому изумлению, не лёг сразу спать, а сел за стол и стал писать «Лесную повесть». Забегая вперёд, скажу, что она и до сих пор не напечатана, и печатать её я не желаю, но в жизни моей она сыграла роль значительно большую, чем любой из моих опубликованных романов.
Большую группу офицеров назначили в инспекционную поездку по частям. Генеральный штаб армии смотрел больше на север, чем на запад. Опасность теперь с севера – со стороны Англии и Америки. Все главные политики уже обозначили контуры будущих схваток; Россия объявлялась для мира капиталистов врагом номер один. Сталин разворачивал оборону нового типа, на новых направлениях, и главным образом противовоздушную и морскую. Район ленинградский, мурманский, архангельский оснащались средствами обнаружения и оповещения воздушной опасности. Меры принимались самые суровые, под стать военным.
Генерал Шраменко, инструктируя нас, сказал:
– Радарные средства обнаружения целей должны работать круглосуточно. Офицер, не обеспечивший такую работу, будет предаваться суду военного трибунала и приговариваться к расстрелу.
Мне предписывалось посетить самую дальнюю радарную установку.
Помню, какой сильный мороз ударил в день нашего отъезда. Я взял вещмешок, краюху хлеба и тёплые носки. Надежда хотела одеть меня в свою тёплую кофту, но я наотрез отказался. Однако она сунула эту кофту в вещмешок, и я в своём долгом и опасном путешествии не однажды убеждался, как эта кофта служила мне, а в иных критических обстоятельствах и спасала от жесточайшей простуды.
Утром мы приехали в Беломорск. Кто-то сказал:
– На улице сорок восемь градусов.
Я никогда не знал такого холода. Пока мы шли, а точнее, бежали от поезда до машины, которую нам прислали из части, мороз сковал всё тело словно раскалённым ледяным железом. И потом, пока мы минут пятнадцать-двадцать ехали по городу и за город, холод лишил меня возможности дышать и говорить. Горло остыло и, казалось, заморозилось, тело под шинелью теряло чувствительность. Брезентовый кузов машины ничем не обогревался. Но вот мы у подъезда части, высыпали, как горох, и вбежали в помещение. В кабинете командира полка я запустил руку в вещмешок, – тут ли Надина кофта? – но как её наденешь, женскую-то?
В Беломорске мы вместе работали дня три, и все эти дни мороз держался жестокий, а затем начальник нашей группы мне сказал:
– Вам купили билет до Мурманска, поедете в ваш конечный пункт – Линахамари. Это на границе с Финляндией или Норвегией, можно сказать, край нашей земли.
Удивительное дело: в Мурманске, хотя от Беломорска он и недалеко, было совсем тепло, почти ноль градусов. Оказалось, так влияет на погоду течение Гольфстрим, которое совсем рядом мощно катит свои тёплые воды по Баренцеву морю.
До Линахамари плыл теплоходом: старая, ржавая посудина, таскавшая грузы и людей всю войну и счастливо уцелевшая, долго ползла по рукаву моря, врезавшемуся в тело Кольского полуострова и образовавшему удобнейшую бухту для мурманского порта, а затем вышли в открытое море и почти тут же попали в жестокий шторм. Сидя в трюме под задней палубой, я вначале не понимал, что происходит. Меня качало так, что я не мог стоять на ногах. Сидевшая в уголке на задней лавке молоденькая девчонка обхватила руками голову, уткнулась в хозяйственную сумку – её рвало. Вспомнил, что был лётчиком и будто бы не очень боялся болтанки, удивился тому, что тошнило и меня. Выворачивало наизнанку. Но я всё-таки держался. Поднялся наверх и увидел поразившую меня картину: на капитанском мостике за рулём стоял огромный матрос, размахивал рукой, кому-то подавал команды, а временами отворачивался в сторону… – его рвало. А волны, как горы, катили на теплоход, вздымали его и затем кидали в сторону как щепку. Пробегавшего матроса я спросил:
– Это что – шторм?
– Да ещё какой! Такого за всю войну не помню.
И метнулся вверх по борту. Я видел, как его захлестнуло водой и он, упав, покатился к поручням, а там схватился за столбик ограды и ждал, пока схлынет волна. Потом вскочил и снова побежал, но теперь он уже бежал вниз, потому что задняя палуба вздыбилась. Когда он снова подбежал ко мне, я спросил:
– Буфет тут есть?
Он показал на дверь, ведущую в трюм носовой палубы, и я метнулся туда. Помня, что тошнота отступает, если во время болтанки на самолёте что-нибудь жуёшь, я купил круг колбасы, пирожков с капустой и ещё каких-то сладостей и побежал в свой трюм. Девушку нашёл полумёртвой. Приподнял её голову и сунул в рот колбасу, потом пирожок…
– Ешь! Не так тошнить будет.
Она стала есть, и ей сделалось легче. Думаю, не столько еда помогает в этих случаях, сколько жевательные движения челюстей. Срабатывает какой-то рефлекс, приглушающий тошноту. Мы с ней вместе ели много, она, посиневшая, с растрёпанными волосами, даже улыбнулась, одарив меня благодарным взглядом.
– Спасибо вам.
И потом спросила:
– Откуда вы знаете… что еда помогает?
– Знаю. Умные люди говорили.
А шторм между тем разыгрывался всё сильнее, и, когда под лучами северного сияния показались очертания полуострова Рыбачий, капитан отвернул от него теплоход подальше, дабы не налететь на прибрежные скалы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.