Текст книги "Обрыв"
Автор книги: Иван Гончаров
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 53 страниц)
XVIII
В комнату вошел, или, вернее, вскочил – среднего роста, свежий, цветущий, красиво и крепко сложенный молодой человек, лет двадцати трех, с темно-русыми, почти каштановыми волосами, с румяными щеками и с серо-голубыми вострыми глазами, с улыбкой, показывавшей ряд белых крепких зубов. В руках у него был пучок васильков и еще что-то бережно завернутое в носовой платок. Он все это вместе со шляпой положил на стул.
– Здравствуйте, Татьяна Марковна, здравствуйте, Марфа Васильевна! – заговорил он, целуя руку у старушки, потом у Марфеньки, хотя Марфенька отдернула свою, но вышло так, что он успел дать летучий поцелуй. – Опять нельзя – какие вы!.. – сказал он. – Вот я принес вам…
– Что это вы пропали: вас совсем не видать? – с удивлением, даже строго, спросила Бережкова. – Шутка ли, почти три недели!
– Мне никак нельзя было, губернатор не выпускал никуда; велели дела канцелярии приводить в порядок… – говорил Викентьев так торопливо, что некоторые слова даже не договаривал.
– Пустяки, пустяки! не слушайте, бабушка: у него никаких дел нет… сам сказывал! – вмешалась Марфенька.
– Ей-богу, ах, какие вы: дела по горло было! У нас новый правитель канцелярии поступает – мы дела скрепляли, описи делали… Я пятьсот дел по листам скрепил. Даже по ночам сидели… ей-богу…
– Да не божитесь! что это у вас за привычка божиться по пустякам: грех какой! – строго остановила его Бережкова.
– Как по пустякам: вон Марфа Васильевна не верят! а я, ей-богу…
– Опять!
– Правда ли, Татьяна Марковна, правда ли, Марфа Васильевна, что у вас гость: Борис Павлович приехал? Не он ли это, я встретил сейчас, прошел по коридору? Я нарочно пришел…
– Вот видите, бабушка? – перебила Марфенька, – он пришел братца посмотреть, а без этого долго бы пропадал! Что?
– Ах, Марфа Васильевна, какие вы! Я лишь только вырвался, так и прибежал! Я просился, просился у губернатора – не пускает: говорит, не пущу до тех пор, пока не кончите дела! У маменьки не был: хотел к ней пообедать в Колчино съездить – и то пустил только вчера, ей-богу…
– Здорова ли маменька? Что, у ней лишаи прошли?
– Проходят, покорно благодарю. Маменька кланяется вам, просит вас не забыть день ее именин…
– Покорно благодарю! Уж не знаю, соберусь ли я, сама стара, да и через Волгу боюсь ехать. А девочки мои…
– Мы без вас, бабушка, не поедем, – сказала Марфенька, – я тоже боюсь переезжать Волгу.
– Не стыдно ли трусить? – говорил Викентьев. – Чего вы боитесь? Я за вами сам приеду на нашем катере… Гребцы у меня все песенники…
– С вами ни за что и не поеду, вы не посидите ни минуты покойно в лодке… Что это шевелится у вас в бумаге? – вдруг спросила она. – Посмотрите, бабушка… ах, не змея ли?
– Это я вам принес живого сазана, Татьяна Марковна: сейчас выудил сам. Ехал к вам, а там на речке, в осоке, вижу, сидит в лодке Иван Матвеич. Я попросился к нему, он подъехал, взял меня, я и четверти часа не сидел – вот какого выудил! А это вам, Марфа Васильевна, дорогой, вон тут во ржи нарвал васильков…
– Не надо, вы обещали без меня не рвать – a вот теперь с лишком две недели не были, васильки все посохли: вон какая дрянь!
– Пойдемте сейчас нарвем свежих!..
– Дайте срок! – остановила Бережкова. – Что это вам не сидится? Не успели носа показать, вон еще и лоб не простыл, а уж в ногах у вас так и зудит? Чего вы хотите позавтракать: кофе, что ли, или битого мяса? А ты, Марфенька, поди узнай, не хочет ли тот… Маркушка… чего-нибудь? Только сама не показывайся, а Егорку пошли узнать…
– Нет, нет, ничего не хочу, – заторопился Викентьев, – я съел целый пирог перед тем, как ехать сюда…
– Видите, какой он, бабушка! – сказала Марфенька, – пирог съел!
И сама пошла исполнить поручение бабушки, потом воротилась, сказав, что ничего не надо и что гость скоро собирается уйти.
– А здесь не накормили бы вас! – упрекнула Татьяна Марковна, – что вы назавтракались да пришли?
Викентьев сунулся было к Марфеньке.
– Заступитесь за меня! – сказал он.
– Не подходите, не подходите, не трогайте! – сердито говорила Марфенька.
Он не сидел, не стоял на месте, то совался к бабушке, то бежал к Марфеньке и силился переговорить обеих. Почти в одну и ту же минуту лицо его принимало серьезное выражение, и вдруг разливался по нем смех и показывались крупные белые зубы, на которых, от торопливости его говора или от смеха, иногда вскакивал и пропадал пузырь.
– Я ведь съел пирог оттого, что под руку подвернулся. Кузьма отворил шкаф, а я шел мимо – вижу пирог, один только и был…
– Вам стало жаль сироту, вы и съели? – договорила бабушка. Все трое засмеялись.
– Нет ли варенья, Марфа Васильевна: я бы поел…
– Вели принести – как не быть? А битого мяса не станете? Вчерашнее жаркое есть, цыплята…
– Вот бы цыпленка хорошо…
– Не давайте ему, бабушка: что его баловать? не стоит… – Но сама пошла было из комнаты.
– Нет, нет, Марфа Васильевна, и точно не надо, вы только не уходите: я лучше обедать буду. Можно мне пообедать у вас, Татьяна Марковна?
– Нет, нельзя, – сказала Марфенька.
– А ты не шути этим, – остановила ее бабушка, – он, пожалуй, и убежит. И видно, что вы давно не были, – обратилась она к Викентьеву, – стали спрашивать позволения отобедать!
– Покорно благодарю-с!.. Марфа Васильевна! куда вы? Постойте, постойте, и я с вами!..
– Не надо, не надо, не хочу! – говорила она. – Я велю вам зажарить вашего сазана и больше ничего не дам к обеду.
Она двумя пальцами взяла за голову рыбу, а когда та стала хлестать хвостом взад и вперед, она с криком: «Ай, ай!» – выронила ее на пол и побежала по коридору.
Он бросился за ней, и через минуту оба уже где-то хохотали, а еще через минуту послышались вверху звуки резвого вальса на фортепиано, с топотом ног над головой Татьяны Марковны, а потом кто-то точно скатился с лестницы, а дальше промчались по двору и бросились в сад, сначала Марфенька, за ней Викентьев, и звонко из саду доносились их говор, пение и смех.
Бабушка поглядела в окно и покачала головой. На дворе куры, петухи, утки с криком бросились в стороны, собаки с лаем поскакали за бегущими, из людских выглянули головы лакеев, женщин и кучеров, в саду цветы и кусты зашевелились, точно живые, и не на одной гряде или клумбе остался след вдавленного каблука или маленькой женской ноги, два-три горшка с цветами опрокинулись, вершины тоненьких дерев, за которые хваталась рука, закачались, и птицы все до одной от испуга улетели в рощу.
А через четверть часа уже оба смирно сидели, как ни в чем не бывало, около бабушки и весело смотрели кругом и друг на друга: он, отирая пот с лица, она, обмахивая себе платком лоб и щеки.
– Хороши оба: на что похожи! – упрекала бабушка.
– Это все он, – жаловалась Марфенька, – погнался за мной! Прикажите ему сидеть на месте.
– Нет, не я, Татьяна Марковна: они велели мне уйти в сад, а сами прежде меня побежали: я хотел догнать, а они…
– Он мужчина, а тебе стыдно, ты не маленькая! – журила бабушка.
– Вот видите, что я из-за вас терплю! – сказала Марфенька.
– Ничего, Марфа Васильевна, бабушки всегда немного ворчат – это их священная обязанность…
Бабушка услыхала.
– Что, что, сударь? – полусерьезно остановила его Татьяна Марковна, – подойдите-ка сюда, я, вместо маменьки, уши надеру, благо ее здесь нет, за этакие слова!
– Извольте, извольте, Татьяна Марковна, ах, надерите, пожалуйста! Вы только грозите, а никогда не выдерете…
Он подскочил к старушке и наклонил голову.
– Надерите, бабушка, побольнее, чтоб неделю красные были! – учила Марфенька.
– Ну, вы надерите! – сказал он ей, подставляя голову.
– Когда вы провинитесь передо мной, тогда надеру.
– Постойте еще, я Нилу Андреевичу пожалуюсь, перескажу, что вы сказали теперь… А еще любимец его! – говорила Татьяна Марковна.
Викентьев сделал важную мину, стал посреди комнаты, опустил бороду в галстук, сморщился, поднял палец вверх и дряблым голосом произнес: «Молодой человек! твои слова потрясают авторитет старших!..»
Должно быть, очень было похоже на Нила Андреевича, потому что Марфенька закатилась смехом, а бабушка нахмурила было брови, но вдруг добродушно засмеялась и стала трепать его по плечу.
– В кого это ты, батюшка, уродился такой живчик, да на все гораздый? – ласково говорила она. – Батюшка твой, царство ему небесное, был такой серьезный, слова на ветер не скажет, и маменьку отучил смеяться.
– Ах, Марфа Васильевна, – заговорил Викентьев, – я достал вам новый романс и еще журнал, повесть отличная… забыл совсем…
– Где же они?
– В лодке у Ивана Матвеича оставил, все из-за того сазана! Он у меня трепетался в руках – я книгу и ноты забыл… Я побегу сейчас – может быть, он еще на речке сидит – и принесу…
Он побежал было и опять воротился.
– Я дамское седло достал, Марфа Васильевна: вам верхом ездить; графский берейтор берется в месяц вас выучить – хотите, я сейчас привезу…
– Ах, какой вы милый, какой вы добрый! – не вспомнясь от удовольствия, сказала Марфенька. – Как весело будет… ах, бабушка!
– Кто тебе позволит так проказничать? – строго заметила бабушка. – А вы что это, в своем ли уме: девушке на лошади ездить!
– А Марья Васильевна, а Анна Николаевна – как же ездят они!..
– Ну, им и отдайте ваше седло! Сюда не заносите этих затей: пока жива, не позволю. Этак, пожалуй, и до греха недолго: курить станет.
Марфенька надулась, а Викентьев постоял минуты две в недоумении, почесывая то затылок, то брови, потом вместо того, чтоб погладить волосы, как делают другие, поерошил их, расстегнул и застегнул пуговицу у жилета, вскинул легонько фуражку вверх и, поймав ее, выпрыгнул из комнаты, сказавши: «Я за нотами и за книгой – сейчас прибегу…» – и исчез.
Марфенька хотела тоже идти, но бабушка удержала ее.
– Послушай, душечка, поди сюда, что я тебе скажу, – заговорила она ласково и немного медлила, как будто не решалась говорить.
Марфенька подошла, и бабушка поправляла ей волосы, растрепавшиеся немного от беготни по саду, и глядела на нее, как мать, любуясь ею.
– Что вы, бабушка? – вдруг спросила Марфенька, с удивлением вскинувши на старушку глаза и ожидая, к чему ведет это предисловие.
– Ты у меня добрая девочка, уважаешь каждое слово бабушки… не то что Верочка…
– Верочка тоже уважает вас: напрасно вы на нее…
– Ну, ты ее заступница! Уважает, это правда, а думает свое, значит, не верит мне: бабушка-де стара, глупа, а мы молоды, – лучше понимаем, много учились, все знаем, все читаем. Как бы она не ошиблась… Не все в книгах написано!
Бережкова задумчиво вздохнула.
– Что же вы хотели сказать мне? – с любопытством спросила Марфенька.
– А вот что: ты взрослая девушка, давно невеста: так ты будь немножко пооглядчивее…
– Как это пооглядчивее, бабушка?
– Погоди, не перебивай меня. Ты вот резвишься, бегаешь, точно дитя, с ребятишками возишься…
– Разве я все бегаю? Ведь я работаю, шью, вышиваю, разливаю чай, хозяйством занимаюсь…
– Опять перебила! Знаю, что ты умница, ты – клад, дай Бог тебе здоровья, – и бабушки слушаешься! – повторила свой любимый припев старушка.
– Так за что же вы браните меня?
– Погоди, дай сказать слово! Где же я браню? Я говорю только, чтоб ты была посерьезнее…
– Как, уж и бегать нельзя: это разве грех? А вон братец говорит…
– Что он говорит?
– Что я слишком уж… послушная, без бабушки ни на шаг…
– А ты не слушай его: он там насмотрелся на каких-нибудь англичанок да полячек! те еще в девках одни ходят по улицам, переписку ведут с мужчинами и верхом скачут на лошадях. Этого, что ли, братец хочет? Вот постой, я поговорю с ним…
– Нет, бабушка, не говорите, – он рассердится, что я пересказала вам…
– И хорошо сделала, и всегда так делай! Мало ли что он наговорит, братец твой! Видишь что: смущать вздумал девочку!
– Разве я девочка? – обидчиво заметила Марфенька. – Мне четырнадцать аршин на платье идет… Сами говорите, что я невеста!
– Правда, ты выросла, да сердце у тебя детское, и дай Бог, чтоб долго таким осталось! А поумнеть немного не мешает.
– А зачем, бабушка: разве я дура? Братец говорит, что я проста, мила… что я хороша и умна как есть, что я…
Она остановилась.
– Ну, что еще?
– Что я «естественная»!..
Татьяна Марковна помолчала, по-видимому толкуя себе значение этого слова. Но оно почему-то ей не понравилось.
– Братец твой пустяки говорит, – сказала она.
– Ведь он умный-преумный, бабушка.
– Ну, да – умнее всех в городе. И бабушка у него глупа: воспитывать меня хочет! Нет, ты старайся поумнеть мимо его, живи своим умом.
– Господи! ужели я дура такая?
– Нет, нет, ты, может быть, поумнее многих умниц… – бабушка взглянула по направлению к старому дому, где была Вера, – да ум-то у тебя в скорлупе, а пора смекать…
– Зачем же, бабушка?
– А хоть бы затем, внучка, чтоб суметь понять речи братца и ответить на них порядком. Он, конечно, худого тебе не пожелает; смолоду был честен и любил вас обеих: вон имение отдает, да много болтает пустого…
– Не все же он пустое болтает: иногда так умно и хорошо говорит…
– И Полина Карповна не дура: тоже хорошо говорит. Я не сравниваю Борюшку с этой козой, а хочу только сказать, – острота остротой, а ум умом! Вот ты и поумней настолько, чтоб знать, когда твой братец говорит с остротой, когда с умом. На остроту смейся, отвечай остротой, а умную речь принимай к сердцу. Острота фальшива, принарядится красным словцом, смехом, ползет, как змей, в уши, норовит подкрасться к уму и помрачить его, а когда ум помрачен, так и сердце не в порядке. Глаза смотрят, да не видят или видят не то…
– За что же вы, бабушка, браните меня? – с нетерпением спросила Марфенька.
У ней даже навернулись слезы.
– Вы говорите: не хорошо бегать, возиться с детьми, петь – ну, не стану…
– Боже тебя сохрани! Бегать, пользоваться воздухом – здорово. Ты весела, как птичка, и дай Бог тебе остаться такой всегда, люби детей, пой, играй…
– Так за что же браните?
– Не браню, а говорю только: знай всему меру и пору. Вот ты давеча побежала с Николаем Андреевичем…
Марфенька вдруг покраснела, отошла и села в угол. Бабушка пристально поглядела на нее и начала опять, тоном ниже и медленнее.
– Это не беда: Николай Андреич прекрасный, добрый – и шалун такой же резвый, как ты, а ты у меня скромница, лишнего ни себе, ни ему не позволишь. Куда бы вы ни забежали вдвоем, что бы ни затеяли, я знаю, что он тебе не скажет непутного, а ты и слушать не станешь…
– Не прикажите ему приходить! – сердито заметила Марфенька. – Я с ним теперь слова не скажу…
– Это хуже: и он, и люди бог знает что подумают. А ты только будь пооглядчивее, – не бегай по двору да по саду, чтоб люди не стали осуждать: «Вон, скажут, девушка уж невеста, а повесничает, как мальчик, да еще с посторонним…»
Марфенька вспыхнула.
– Ты не красней: не от чего! Я тебе говорю, что ты дурного не сделаешь, а только для людей надо быть пооглядчивее! Ну, что надулась: поди сюда, я тебя поцелую!
Бережкова поцеловала Марфеньку, опять поправила ей волосы, все любуясь ею, и ласково взяла ее за ухо.
– Николай Андреич сейчас придет, – сказала Марфенька, – а я не знаю, как теперь мне быть с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле – тоже не пойду и бегать не стану. Это я все могу. А если станет смешить меня – я уж не утерплю, бабушка, – засмеюсь, воля ваша! Или запоет, попросит сыграть: что я ему скажу?
Бабушка хотела отвечать, но в эту минуту ворвался в комнату Викентьев, весь в поту, в пыли, с книгой и нотами в руках. Он положил и то и другое на стол перед Марфенькой.
– Вот теперь уж… – торопился он сказать, отирая лоб и смахивая платком пыль с платья, – пожалуйте ручку! Как бежал – собаки по переулку за мной, чуть не съели…
Он хотел взять Марфеньку за руку, но она спрятала ее назад, потом встала со стула, сделала реверанс и серьезно, с большим достоинством произнесла:
– Je vous remercie, monsieur Викентьев: vous êtes bien aimable.[120]120
Благодарю вас, господин Викентьев: вы очень любезны (фр.).
[Закрыть]
Он вытаращил глаза на нее, потом на бабушку, потом опять на нее, поерошил волосы, взглянул мельком в окно, вдруг сел и в ту же минуту вскочил.
– Марфа Васильевна, – заговорил он, – пойдемте в залу, к террасе – смотреть: сейчас молодые проедут…
– Нет, – важно сказала она, – merci, я не пойду: девице неприлично высовываться на балкон и глазеть…
– Ну, пойдемте же разбирать новый романс…
– Нет, благодарю: я ужо попробую одна или при бабушке…
– Пойдемте к роще – сядем там: я почитаю вам новую повесть.
Он взял книгу.
– Как это можно! – строго сказала Марфенька и взглянула на бабушку, – дитя, что ли, я!..
– Что это такое, Татьяна Марковна? – говорил растерянный Викентьев, – житья нет от Марфы Васильевны!
Викентьев посмотрел на них обеих пристально, потом вдруг вышел на середину комнаты, сделал сладкую мину, корпус наклонил немного вперед, руки округлил, шляпу взял под мышку.
– Mille pardons, mademoiselle, de vous avoir derangее,[121]121
Тысяча извинений, сударыня, за беспокойство (фр.).
[Закрыть] – говорил он, силясь надеть перчатки, но большие, влажные от жару руки не шли в них. – Sacrebleu! çа n’entre pas – oh, mille pardons, mademoiselle…[122]122
Проклятье! не надеваются – о, простите, сударыня… (фр.)
[Закрыть]
– Полно вам, проказник, принеси ему варенья, Марфенька!
– Oh! Madame, je suis bien reconnaissant. Mademoiselle, je vous prie, restez de grâce![123]123
О! Сударыня, я вам очень признателен. Прошу вас, мадемуазель, пожалуйста, останьтесь! (фр.)
[Закрыть] – бросился он, почтительно устремляя руки вперед, чтоб загородить дорогу Марфеньке, которая пошла было к дверям. – Vraiment, je ne puis pas: j’ai des visites а faire… Ah, diable, çа n’entre pas…[124]124
Но я, право, не могу: я должен сделать несколько визитов… А, черт, не надеваются… (фр.)
[Закрыть]
Марфенька крепилась, кусала губы, но смех прорвался.
– Вот он какой, бабушка, – жаловалась она, – теперь monsieur Шарля представляет: как тут утерпеть!
– А что, похоже? – спросил Викентьев.
– Полно вам, Божьи младенцы! – сказала Татьяна Марковна, у которой морщины превратились в лучи и улыбка озарила лицо. – Подите, Бог с вами, делайте, что хотите!
XIX
На Марфеньку и на Викентьева точно живой водой брызнули. Она схватила ноты, книгу, а он шляпу, и только было бросились к дверям, как вдруг снаружи, со стороны проезжей дороги, раздался и разнесся по всему дому чей-то дребезжащий голос.
– Татьяна Марковна! высокая и сановитая владычица сих мест! Прости дерзновенному, ищущему предстать пред твои очи и облобызать прах твоих ног! Приими под гостеприимный кров твой странника, притекша издалеча вкусить от твоея трапезы и укрыться от зноя полдневного! Дома ли Богом хранимая хозяйка сей обители!.. Да тут никого нет!
Голова показалась с улицы в окно столовой. Все трое, Татьяна Марковна, Марфенька и Викентьев, замерли, как были, каждый в своем положении.
– Боже мой, Опенкин! – воскликнула бабушка почти в ужасе. – Дома нет, дома нет! на целый день за Волгу уехала! – шепотом диктовала она Викентьеву.
– Дома нет, на целый день за Волгу уехала! – громко повторил Викентьев, подходя к окну столовой.
– А! нашему Николаю Андреевичу, любвеобильному и надеждами чреватому, села Колчина и многих иных обладателю! – говорил голос. – Да прильпнет язык твой к гортани, зане ложь изрыгает! И возница и колесница дома, а стало быть, и хозяйка в сем месте или окрест обретается. Посмотрим и поищем, либо пождем, дондеже из весей и пастбищ, и из вертограда в храмину паки вступит.
– Что делать, Татьяна Марковна? – торопливо и шепотом спрашивал Викентьев. – Опенкин пошел на крыльцо, сюда идет.
– Нечего делать, – с тоской сказала бабушка, – надо пустить. Чай, голоднехонек, бедный! Куда он теперь в этакую жару потащится? Зато уж на целый месяц отделаюсь! Теперь его до вечера не выживешь!
– Ничего, Татьяна Марковна, он напьется живо и потом уйдет на сеновал спать. А после прикажите Кузьме отвезти его в телеге домой…
– Матушка, матушка! – нежным, но сиплым голосом говорил, уже входя в кабинет, Опенкин. – Зачем сей быстроногий поверг меня в печаль и страх! Дай ручку, другую! Марфа Васильевна! Рахиль прекрасная, ручку, ручку…
– Полно, Аким Акимыч, не тронь ее! Садись, садись – ну, будет тебе! Что, устал – не хочешь ли кофе?
– Давно не видал тебя, наше красное солнышко: в тоску впал! – говорил Опенкин, вытирая клетчатым бумажным платком лоб. – Шел, шел – и зной палит, и от жажды и голода изнемог, а тут вдруг: «За Волгу уехала!» Испужался, матушка, ей-богу испужался: экой какой, – набросился он на Викентьева, – невесту тебе за это рябую! Красавица вы, птичка садовая, бабочка цветная! – обратился он опять к Марфеньке, – изгоните вы его с ясных глаз долой, злодея безжалостного – ох, ох, Господи, Господи! Что, матушка, за кофе: не к роже мне! А вот если б ангел сей небесный из сахарной ручки удостоил поднести…
– Водки? – живо перебил Викентьев.
– Водки! – передразнил Опенкин, – с месяц ее не видал, забыл, чем пахнет. Ей-богу, матушка! – обратился он к бабушке, – вчера у Горошкина насильно заставляли: бросил все, без шапки ушел!
– Чего же хочешь, Аким Акимыч?
– Вот если б из ангельских ручек мадерцы рюмочку-другую…
– Вели, Марфенька, подать: там вчера только что почали бутылку от итальянца…
– Нет, нет, постой, ангел, не улетай! – остановил он Марфеньку, когда та направилась было к двери, – не надо от итальянца, не в коня корм! не проймет, не почувствую: что мадера от итальянца, что вода – все одно! Она десять рублей стоит: не к роже! Удостой, матушка, от Ватрухина, от Ватрухина – в два с полтиной медью!
– Какая же это мадера: он сам ее делает, – заметил Викентьев.
– То и ладно, то и ладно: значит, приспособился к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь война, например, с врагами: все двери в отечестве на запор. Ни человек не пройдет, ни птица не пролетит, ни амбре никакого не получишь, ни кургузого одеяния, ни марго, ни бургонь – заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
Он схватил старушку за руку, из которой выскочил и покатился по полу серебряный рубль, приготовленный бабушкой, чтоб послать к Ватрухину за мадерой.
– Да ну Бог с тобой, какой ты беспокойный: сидел бы смирно! – с досадой сказала бабушка. – Марфенька, вели сходить к Ватрухину, да постой, на вот еще денег, вели взять две бутылки: одной, я думаю, мало будет…
– Мудрость, мудрость глаголет твоими устами: ручку… – говорил Опенкин.
– Где побывал это время, Аким Акимыч, что поделывал, горемычный?
– Где! – со вздохом повторил Опенкин, – везде и нигде, витаю, как птица небесная! Три дня у Горошкиных, перед тем у Пестовых, а перед тем и не помню!
Он вздохнул опять и махнул рукой.
– Что дома не сидишь?
– Эх, матушка, рад бы душой, да ведь ты знаешь сама: ангельского терпения не станет.
– Знаю, знаю, да не сам ли ты виноват тоже: не все же жена?
– Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без дела?» Возьмешь дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот мое житье – как перед Господом Богом! Только и света что в палате да по добрым людям.
Принесли вино. Марфенька налила рюмку и подала Опенкину.
Он, с жадностью, одной дрожащей рукой, осторожно и плотно прижал ее к нижней губе, а другую руку держал в виде подноса под рюмкой, чтоб не пролить ни капли, и залпом опрокинул рюмку в рот, потом отер губы и потянулся к ручке Марфеньки, но она ушла и села в свой угол.
Опенкин в нескольких словах сам рассказал историю своей жизни. Никто никогда не давал себе труда, да и не нужно никому было разбирать, кто прав, кто виноват был в домашнем разладе, он или жена.
Он ли пьянством сначала вывел ее из терпения, она ли характером довела его до пьянства? Но дело в том, что он дома был как чужой человек, приходивший туда только ночевать, а иногда пропадавший по нескольку дней.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь, и на другой день, как ни в чем не бывало, шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по людям.
К нему все привыкли в городе, и почти везде, кроме чопорных домов, принимали его, ради его безобидного нрава, домашних его несогласий и ради провинциального гостеприимства. Бабушка не принимала его, только когда ждала «хороших гостей», то есть людей поважнее в городе.
Она никогда бы не пустила его к себе ради пьянства, которого терпеть не могла, но он был несчастлив, и притом, когда он становился неудобен в комнате, его без церемонии уводили на сеновал или отводили домой.
Запереть ему совсем двери было не в нравах провинции вообще и не в характере Татьяны Марковны в особенности, как ни тяготило ее присутствие пьяного в комнате, его жалобы и вздохи.
Райский помнил, когда Опенкин хаживал, бывало, в дом его отца с бумагами из палаты.
Тогда у него не было ни лысины, ни лилового носа. Это был скромный и тихий человек из семинаристов, отвлеченный от духовного звания женитьбой по любви на дочери какого-то асессора, не желавшей быть ни дьяконицей, ни даже попадьей.
Но Райский не счел нужным припоминать старого знакомства, потому что не любил, как и бабушка, пьяных, однако он со стороны наблюдал за ним и тут же карандашом начертил его карикатуру.
Опенкин за обедом, пока еще не опьянел, продолжал чествовать бабушку похвалами, называл Верочку с Марфенькой небесными горлицами, потом, опьяневши, вздыхал, сопел, а после обеда ушел на сеновал спать. Чай он пил с ромом, за ужином опять пил мадеру, и когда все гости ушли домой, а Вера с Марфенькой по своим комнатам, Опенкин все еще томил Бережкову рассказами о прежнем житье-бытье в городе, о многих стариках, которых все забыли, кроме его, о разных событиях доброго старого времени, наконец, о своих домашних несчастиях, и все прихлебывал холодный чай с ромом или просил рюмочку мадеры.
Снисходительная старушка не решалась напомнить ему о позднем часе, ожидая, что он догадается. Но он не догадывался.
Она несколько раз уходила и, наконец, совсем ушла и подсылала то Марину, то Якова потушить свечи, кроме одной, закрыть ставни: все не действовало.
Он заговаривал и с Яковом, и с Мариной.
– А ну что, Маринушка: скоро ли позовешь в кумовья? Я все жду, вот бы выпил на радостях…
– Будет с вас: и так глаза-то налили! Барыня почивать хочет, говорит, пора вам домой… – ворчала Марина, убирая посуду.
– Хулу глаголешь, нечестивая. Татьяна Марковна не изгоняет гостей: гость – священная особа… Татьяна Марковна! – заорал он во все горло, – ручку пожалуйте недостойному…
– Что это за срам, как орете: разбудите барышень! – сказала ему Василиса, посланная барыней унять его.
– Голубочки небесные! – сладеньким голосом начал Опенкин, – почивают, спрятав головки под крылышко! Маринушка! поди, дай обниму тебя…
– Ну вас, подите, говорят вам: вот даст вам знать жена, как придете домой…
– Избиет, избиет, яко младенца, Маринушка!
Он начал хныкать и всхлипывать.
– Дай мадерцы: выпил бы из твоих золотых ручек! – плача, говорил он.
– Нету: видите, бутылка пустая! выкатили всю на лоб себе!
– Ну, ромцу, сударушка: ты мне ни разу не поднесла…
– Вот еще! пойду в буфет рому доставать! Ключи у барышни…
– Давай, шельма! – закричал опять во все горло Опенкин.
Вскоре из спальни вышла Татьяна Марковна, в ночном чепце и салопе.
– Что это, в уме ли ты, Аким Акимыч? – строго сказала она.
– Матушка, матушка! – завопил Опенкин, опускаясь на колени и хватая ее за ноги, – дай ножку, благодетельница, прости…
– Пора домой: здесь не кабак – что это за срам! Вперед не велю принимать…
– Матушка! кабак! кабак! Кто говорит кабак? Это храм мудрости и добродетели. Я честный человек, матушка: да или нет? Ты только изреки – честный я или нет? Обманул я, уязвил, налгал, наклеветал, насплетничал на ближнего? изрыгал хулу, злобу? Николи! – гордо произнес он, стараясь выпрямиться. – Нарушил ли присягу в верности царю и отечеству? производил поборы, извращал смысл закона, посягал на интерес казны? Николи! Мухи не обидел, матушка: безвреден, яко червь пресмыкающийся…
– Ну, вставай, вставай и ступай домой! Я устала, спать хочу…
– Да почиет благословение Божие над тобою, праведница!
– Яков, вели Кузьме проводить домой Акима Акимыча! – приказывала бабушка. – И проводи его сам, чтоб он не ушибся! Ну, прощай, Бог с тобой: не кричи, ступай, девочек разбудишь!
– Матушка, ручку, ручку! горлицы, горлицы небесные…
Бережкова ушла, нисколько не смущаясь этим явлением, которое повторялось ежемесячно и сопровождалось все одними и теми же сценами. Яков стал звать Опенкина, стараясь, с помощью Марины, приподнять его с пола.
– А! богобоязненный Иаков! – продолжал Опенкин, – приими на лоно свое недостойного Иоакима и поднеси из благочестивых рук своих рюмочку ямайского…
– Пойдемте, не шумите: барыню опять разбудите, пора домой!
– Ну, ну… ну… – твердил Опенкин, кое-как барахтаясь и поднимаясь с пола, – пойдем, пойдем. Зачем домой, дабы змея лютая язвила меня до утрия? Нет, пойдем к тебе, человече: я поведаю ти, како Иаков боролся с Богом…
Яков любил поговорить о «божественном», и выпить тоже любил, и потому поколебался.
– Ну ладно, пойдемте ко мне, а здесь не пригоже оставаться, – сказал он.
Опенкин часа два сидел у Якова в прихожей. Яков тупо и углубленно слушал эпизоды из священной истории; даже достал в людской и принес бутылку пива, чтобы заохотить собеседника к рассказу. Наконец Опенкин, кончив пиво, стал поминутно терять нить истории и перепутал до того, что Самсон у него проглотил кита и носил его три дня во чреве.
– Как… позвольте, – задумчиво остановил его Яков, – кто кого проглотил?
– Человек, тебе говорят: Самсон, то бишь – Иона!
– Да ведь кит большущая рыба: сказывают, в Волге не уляжется…
– А чудо-то на что?
– Не другую ли какую рыбу проглотил человек? – изъявил Яков сомнение.
Но Опенкин успел захрапеть.
– Проглотил, ей-богу, право, проглотил! – бормотал он несвязно впросонье.
– Да кто кого: фу, ты, Боже мой, – скажете ли вы? – допытывался Яков.
– Поднеси из благочестивых рук… – чуть внятно говорил Опенкин, засыпая.
– Ну, теперь ничего не добьешься! Пойдемте.
Он старался растолкать гостя, но тот храпел. Яков сходил за Кузьмой, и вдвоем часа четыре употребили на то, чтоб довести Опенкина домой, на противоположный конец города. Так, сдав его на руки кухарке, они сами на другой день к обеду только вернулись домой.
Яков с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака, то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому, тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь, не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами, не покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться на него.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.